Длань прикасалась, и все то, что непосильным грузом давило на хрупкие женские плечи, куда-то пропадало, бесследно исчезало, а на душе появлялся долгожданный покой и вера в то, что рано или поздно, но все изменится, и непременно в лучшую сторону.
Завидев его, на ожском торжище переставали переругиваться самые склочные и отчаянные сплетницы-скандалистки — стыдно.
Даже петухи не наскакивали друг на друга и расходились, пристыженные той немой укоризной, которая исходила от него.
А уж когда в странноприимном доме появились первые инвалиды, поселенные там доживать остаток дней, отец Николай и вовсе оттаял душой, надеясь, что и в будущем сможет принести немало добра простым людям русской земли.
Нет, и раньше на Рязанщине, которая раскинулась на самом краю Руси, наглухо загораживая своими землями путь диким кочевым народам в земли Залесской или Владимиро-Суздальской Руси, о милосердии для нищих не забывали.
Где победнее — вынесут ломоть хлеба, где побогаче — дадут и кусок пирога. О молоке уж и речи нет — само собой разумеется.
Могли и, не побрезговав грязной одеждой, запросто пригласить за стол, поснидать чем бог послал, ибо странник на Руси испокон веков считался божьим человеком.
Пьяницы, ворюги да лодыри по деревням Христа ради не бродили — все больше в тати ночные шли, а уж если кто в скитания ударился — стало быть, край пришел. Либо кров с семьей на старости лет потерял, либо увечье получил на рати.
А то и погорельцы бредут. Им тоже от души подавали, о себе памятуя. Это нынче ты весел да богат, с крышей над головой, да с калитой, в коей гривны весело позвякивают. А кому ведомо, какое испытание тебе самому пошлет господь к завтрашнему дню? Молчат о том небеса.
Поэтому надо напоить, накормить, обогреть нуждающегося. И как знать, сколько грехов спишет с тебя всевышний, прислушавшись к светлой благодарственной молитве прохожего человека.
А чтоб из гордыни излишней или стыда — горек чужой хлеб — калика перехожий не остался голодным, в задней стене избы специально крохотное оконце делали. Там и оставляли на ночь молоко с хлебом. Коли утром видели, что все съедено и выпито, к вечеру снова наливали, снова отрезали…
Но все равно суровый климат творил подчас дурные шутки с бездомными скитальцами.
Простыл на свинцово-ледяном осеннем дожде — вот тебе и труп на обочине проселочной дороги. Попал под обильный снегопад или под страшную метель и уснул навеки сладким сном.
Зато теперь все они могли жить почти как в своем доме, причем невозбранно, то есть столько, сколько сами пожелают. А кто мог заниматься посильным трудом, без дела не оставались, сами о себе с гордостью сказывая: «Я-де и ныне не зря свой хлеб ем».
Жизнь для отца Николая, казалось бы, за крайне непродолжительное время настолько плавно и прочно вросла в местную, что он подчас и весь двадцатый век вспоминал как кошмарный сон, который ныне, слава тебе господи, наконец-то закончился.
Весть о том, что пытался учинить Константин под Исадами, была для него как гром с ясного неба.
Она настолько не укладывалась в его представление, сложившееся об этом человеке, что священник, не в силах без конца выслушивать столь оскорбительную хулу на своего духовного сына — именно отца Николая епископ Арсений по просьбе Константина назначил княжеским исповедником, — что уже в первый день незамедлительно покинул Ожск, горя желанием доподлинно разобраться в случившемся.
Прибыв в Рязань и не услышав ничего нового, он поначалу принялся взывать к милосердию, в подтверждение своих слов обильно цитируя Священное Писание:
— Ибо грядет суд без милости не оказавшему милость; милость превозносится над судом… Не судите, да не судимы будете… Кто из вас без греха, первый брось камень.
Его проповедь на ступенях каменного храма Бориса и Глеба поначалу имела широкий успех у прибывавших слушателей, которых в первую очередь пленило даже не столько красноречие оратора, сколько его сердечность и теплота.
Поневоле в головы закрадывалась крамольная мысль о том, что не может человек, чьим духовным наставником был этот невысокий коренастый священник, быть таким ужасным извергом и злодеем.
Единственный раз он вызвал своим ответом ропот горожан.
Произошло это, когда пришедший на воскресное богослужение князь Глеб спросил священника о том, как надлежит поступить с новоявленным Каином, на что отец Николай ответил очередной цитатой:
— Если же согрешит против тебя брат твой, выговори ему, и если покается, прости ему; и если семь раз в день согрешит против тебя и семь раз в день обратится и скажет: «Каюсь», — прости ему.
Именно поэтому, услышав гул недовольных таким ответом горожан и посчитав, что симпатии народа находятся на его, князя, стороне, Глеб и махнул рукой на священника, как ему показалось, слегка помутившегося рассудком, не став даже обращаться к епископу, дабы тот усмирил буйного.
Свою ошибку он понял через несколько дней, когда ему подробно рассказали о самой свежей проповеди отца Николая. Произнес ее священник после того, как ему довелось услышать новую версию о случившемся под Исадами.
Произошло это случайно, ведь разговор боярина Онуфрия с Мосягой отнюдь не предназначался для чужих ушей. Просто Мосяга уже собирался уезжать с подворья, выделенного Глебом бывшему набольшему Константинову боярину, а Онуфрий вышел проводить его.
Внутри двора ни одного холопа не было, так что говорили они без утайки, ведь ни один из них даже и в мыслях не держал, что как раз в эти минуты совсем рядом, по ту сторону высокого бревенчатого тына, устало прислонившись к нему и раздумывая, как и что спросить у бывших ближних бояр Константина, находился отец Николай.
И хотя оба они, соблюдая разумную опаску, говорили сдержанно, вполголоса, да и не обо всем, что на самом деле произошло под Исадами, а так, вскользь, но священнику, чтоб возликовать, вполне хватило и этого.
А как же ему не радоваться, когда его духовный сын, как оказалось, чист душой и ни в чем не повинен? Да тут впору в пляс пускаться!
Разумеется, после услышанного он уже к ним не пошел, а, кое-как переночевав где-то на телеге с сеном, куда его пустили мужики, приехавшие на богатый рязанский торг, едва забрезжил рассвет, направился вместо того к владыке Арсению.
Терпеливо просидев чуть ли не целый день в ожидании, он все-таки добился аудиенции у тяжко хворавшего духовного владыки Рязани и Мурома, но пользы от этого получилось чуть.
Не желая на старости лет влезать в княжеские распри и считая, что Константин и впрямь является братоубийцей, епископ с гневом, непонятно откуда взявшимся в немощном теле, обрушился на отца Николая, напоминая, что их дело — забота о душах и служение богу.
Закончилось же все тем, что он наложил на недостойного духовного наставника суровую епитимью и повелел прийти повторно, лишь когда ее срок закончится, рассчитывая, что за это время не только изрядно угаснет пыл священника, но и само дело благополучно разрешится.
— Ибо не может быть у бога неправды или у вседержителя правосудия, — назидательно произнес он под конец своей речи уже вдогон покидающему его келью отцу Николаю, добавив: — Ибо он по делам человека поступает с ним и по путям мужа воздает ему.
Выходя от отца Арсения, Николай сокрушенно пробормотал:
— Воистину не многолетние токмо мудры и не старики имеют правду, — и, тяжко вздохнув, снова направил свои натруженные ноги к храму Бориса и Глеба, где как раз закончилась обедня.
Вновь взобравшись на каменную паперть, он некоторое время помедлил, дожидаясь, пока все внимание горожан будет обращено в его сторону, и многозначительно произнес:
— И сказал Христос: «Нет ничего тайного, что не сделалось бы явным, ни сокровенного, что не сделалось бы известным и не обнаружилось бы». Братия и сестры, вслушайтесь в слово мое.
Далее отец Николай, как опытный оратор — в одном только двадцатом веке двадцать пять лет проповеди читал, так что стаж о-го-го, — искусно закрутил свой детективный сюжет, постепенно притягивая всех слушателей, и наконец выпалил:
— Но ныне, независимо от закона, явилась правда божия.
И, уже повернувшись к стоящему чуть в отдалении, на противоположном краю площади княжескому терему, продолжил страстное обличение рязанского князя:
— А ты, что осуждаешь брата твоего? Или и ты, что унижаешь брата твоего? Все мы предстанем на суд Христов.
Голос его неожиданно возвысился, стал зычным и могучим, и казалось, что слова эти, будто острые стрелы, да еще с прикрепленной к ним горящей паклей, летят с его руки, обличительно устремленной в сторону княжеского жилища и терем Глеба вот-вот заполыхает от праведного гнева всевышнего:
— Услышь, господи, слова мои!.. Внемли гласу вопля моего!.. Ибо ты бог, не любящий беззакония; у тебя не водворится злой. Нечестивые не пребудут пред очами твоими: ты ненавидишь всех, делающих беззаконие. Ты погубишь говорящих ложь; кровожадного и коварного гнушается господь! Осуди их, боже, да падут они от замыслов своих; по множеству нечестия их, отвергни их, ибо они возмутились против тебя.
Казалось бы, с языка бродячего проповедника рекой лились только общие фразы, но каждый из горожан в ежеминутно прибывающей толпе прекрасно понимал, в чью сторону направлены эти стрелы отца Николая, и одновременно ужасался и восхищался его речами.
Безрассудной их смелости и впрямь оставалось лишь диву даваться, а у тех, кто, обладая богатым воображением, представлял, что сотворит со священником князь Глеб, одновременно мурашки бежали по коже.
И всем становилось понятно, что устами этого кряжистого невысокого человека в изрядно потрепанной и запыленной рясе, стоящего на ступенях храма, говорила истина, ибо перед смертью не лгут, а в том, что его в самом скором времени ожидает лютая и мучительная кончина, никто не сомневался, ибо такого Глеб не простил бы и родичу, а уж какому-то там священнику тем паче.
Слухи, темные и робкие, начавшие гулять чуть ли не с первого дня после возвращения Глеба с дружиной из-под Исад, почти на глазах у многолюдной толпы, омытые страстным проникновенным голосом отца Николая, обретали плоть, оказываясь ужасной страшной правдой, а тот продолжал все в том же духе: