— И саму чашу в дар поднес, — подхватил Глеб и пояснил, заметив удивленное лицо брата: — Он сам мне все поведал да еще и спел про суд твой праведный, — а потом добавил с легкой завистью: — Сердцем пел. У него, стервеца, в голосе завсегда душа чувствуется. Славно. Обо мне таких песен он никогда не слагал. Ныне я зазвал его, дабы он нас на пиру потешил. Обещал чашей одарить, мол, не поскуплюсь против брата своего.
— И что он?
Глеб криво усмехнулся:
— Отказался. Дескать, Константинова чаша от сердца дарена, потому и взял ее, а я своей будто бы откупиться хочу. Погоди, говорит, спою поначалу, а там и поразмыслишь, что в дар дашь.
— Зря ты это сделал, брате, — осторожно возразил Константин. — Подумал ли ты, какую песню он после пира нашего сложит?
— А никакую, — весело засмеялся Глеб, и недобрым был этот смех. — Стожар поначалу нужен будет, а потом… — Он, не договорив, пренебрежительно махнул рукой. — Тут княжьи головы считать никто не сбирается, а уж о гуслярской и вовсе речь вести ни к чему. Ну да ладно, время позднее, спать пора, — он потянулся, зевнул и благодушно хлопнул брата по плечу, — отправляйся-ка ты почивать. Для завтрашних дел силушка понадобится ох как. Мечом помахивать — не песни петь.
— А может, перенесем все? — осторожно закинул удочку Константин.
— Это еще на кой ляд? — тут же насторожился Глеб.
— Ну… повыведывать бы побольше, да и братья наши поуспокоятся.
— Выведывать больше нечего, — отрубил Глеб. — Что нужно, мы знаем и так. Да и Данилу Кобяковича со своей дружиной уже не упредить. В полдень, как разомлеют все, так он и наскочит к нам на подмогу. Хотя это я уж так, на всякий случай, скорее всего, мы и сами управимся. Вот тогда-то они все и упокоятся, — и прибавил жестко: — Вечным сном.
Ни тени колебания не заметил Константин на его лице при этих словах и понял: попытаться открыто выступить против — значит самому вырыть себе яму. Могильную. Даже возражать и то опасно. Глеб как волк, мигом учует и насторожится, что тоже ничего хорошего не сулит. Пришлось притворно потянуться, широко зевнуть и с улыбкой согласиться.
— Ну и быть посему. И правда, спать давно пора, — но перед уходом, на всякий случай, он заметил Глебу: — Тогда давай завтра пораньше пировать усядемся, а то они до полудня напиться не успеют.
— Вот это верно, — снова повеселел и слегка расслабился Глеб. — Как солнышко взойдет, так и приступим.
Константин вышел. Ночь была звездная и безоблачная. Ярко светился ковш Большой Медведицы, весело подмигивал желтоватый Сириус, льдисто поблескивала голубоватая Вега, а в необозримой дали тусклой молочной дорожкой через все небо протянулось неисчислимое множество звездочек Млечного Пути. И не было им никакого дела до крошечной пылинки во Вселенной, которой была крохотная Земля. Что им Исады, что им Рязанское княжество, сама Русь, да и вообще вся планета. Из своего царственного далека они и не замечали ее, и даже не знали о ее существовании. И уж тем более не могли догадываться о том, какая страшная трагедия назревает поутру на одном из ее маленьких кусочков.
Природа дышала покоем и умиротворением, какое бывает только в славную звездную ночь у реки после жаркого летнего дня. В этот миг она как бы принимала прохладный душ, и все вокруг наслаждалось и пело, славя добрую чародейку, ласково окутавшую всех и вся своим темным плащом, богато изукрашенным звездными россыпями. Беззаботно стрекотали кузнечики, звенели цикады, довольно распевали славную застольную песню прибрежные лягушки, уже начавшие пировать у густо поросшего камышом берега. Безмолвно шевелила стебельками густая трава, трепетно принимая росу, как священный дар, и бережно накапливая ее, чтобы после, при дневном свете, беззаботно отдать ее всю без остатка ласковому солнышку. Ничто не предвещало беды.
Лишь луна, как и подобает мрачной царице ночи, властно рассылала во все стороны свой мертвенный бледный свет, осеняя им лица будущих убийц и ставя невидимую печать смерти на лики завтрашних невинных жертв. Пока они еще все вместе пировали у жарких костров, вкушая поздний ужин непринужденным весельем дышали их лица, и от всей души смеялись они шуткам своих признанных балагуров. Ночь сближала всех.
Единственным отличием было лишь то, что там, где горели костры Константиновых и Глебовых ратников, было больше смеха, грубее шутки, больнее остроты и язвительнее подковырки, да и оживление это было каким-то неестественным, напряженным. Много было подле них и гостей, особенно воев Святослава и Ростислава Святославичей и Кир-Михаила Всеволодовича.
А вот ратники Юрия и Ингваря не очень охотно удалялись от своих огней. Да и потише там было. Зато слышался звонкий голос гусляра Стожара, исполнявшего что-то веселое из своего обширного репертуара. И уж совсем вдали, у самого-самого речного берега, ближе к своим ладьям, расположил нарядный шатер Изяслав Владимирович, родной брат Константина и Глеба. Там и вовсе тишина царила. Народ у Изяслава подобрался суровый, в боях закаленный, а посему ночью в походе предпочитал праздному сидению у костра крепкий здоровый сон.
— Все тихо, княже, — вынырнул откуда-то из темноты боярин Онуфрий. — Никто ничего не ведает.
— А все ли упреждены… о завтрашнем? — поинтересовался Константин.
— Не изволь беспокоиться, княже, — оскалился Онуфрий. — Кому надо — знают, а остальные вои как все будут поступать. Епифана только я что-то не вижу.
— Я его послал кое-куда. К утру будет, — нетерпеливо отмахнулся Константин. — Ты о деле говори. Из моих воев кому тайну доверил?
— Епифану не сказывал, ну да ты сам, поди, его упредил давно. А из прочих Изибор Березовый Меч, Гремислав, ну и еще там с десяток все знают. Афоньку Лучника в тридцати шагах от шатра поставлю да еще с ним пяток стрелков метких. Это на случай, ежели кто оттуда все-таки вырвется. Не сомневайся, ни один не уйдет. — И Онуфрий обнажил в волчьей улыбке крепкие желтые зубы.
— Добро, — кивнул согласно Константин и распорядился: — Вместе с Епифаном пусть еще человечка три-четыре в шатер войдут. Ну, хоть те же Изибор с Гремиславом, да с ними еще парочка.
— Так все войдут, как только князь Глеб знак подаст, — возразил недоуменно Онуфрий. — Зачем же раньше времени их засылать? Те и насторожиться могут.
— Ерунда. Все равно они ничего уже не сделают, — не стал слушать его доводы Константин и, повысив голос чуть ли не до крика, добавил: — Мне зато спокойнее будет. Ясно тебе?! И пусть делают все так, как я. Упреди!
— Сделаем, княже, — согнулся в поклоне Онуфрий, не желая перечить.
— Я спать пойду. Поутру поднимешь, — бросил Константин уже потише, остывая от внезапной вспышки гнева, и направился к своему шатру.
— Боится, — торжествующе констатировал Онуфрий и, ухмыльнувшись, направился к одному из костров, где чуть ли не в одиночестве — недолюбливали в дружине этого воя за его нелюдимость и излишнюю жестокость — сидел Гремислав.
Константин долго лежал у себя в шатре и никак не мог заснуть. Лишь ближе к утру веки его начали слипаться, усталость все же дала о себе знать, и он погрузился в короткое небытие. Впрочем, вскоре его уже будил тоненьким голоском сухопарый невысокий мужичонка со столь редкой растительностью на лице, что отдельные волоски выглядели совершенно неестественно, производя впечатление, будто кто-то неведомый взял да и натыкал их в одночасье на гладко выбритый подбородок, будто молодые побеги деревьев среди пустыни. Такого лица не забудешь, даже если всего один раз повидаешь. Помнил его и Константин. Это именно о нем, Афоньке Лучнике, уважительно отзывался Ратьша, проводя дружинный смотр:
— С мечом он, конечно, жидковат. Сила не та, да и трусоват порой. С сабелькой тоже не привычен орудовать. Зато как лучнику ему цены нет. Для него белке в глаз на полперестрела попасть — плевое дело.
— Тебя Онуфрий прислал? — осведомился Константин.
— Он и солнышко взошло. Вставай, княже, пора.
— Ты вот что, Афанасий, — быстренько одеваясь, удержал его уже на выходе из шатра Константин. — Тебе что Онуфрий велел?
— У шатра в тридцати шагах стоять. Кто выйдет — стрелой бить. Стараться в шею целить, она кольчугой не прикрыта. Да ты не сомневайся, княже, справлюсь. Это для меня плевое дело, — обнадежил он. — Я за тридцать-то шагов не только шею, а и яремную жилу стрелой перебью. Оно для нас…
— Ты вот что, — перебил его хвастовство Константин. — Тут кое-что изменилось, но Онуфрий еще не знает про это и объяснять некогда. Ему ничего не говори и не возражай против того, что он тебе скажет, но на самом деле стрелять ты ни в кого не будешь.
— То есть как так? — удивился и почему-то обрадовался Афонька.
— А вот так. Живыми они нужны. Понятно тебе?
— Ну и слава Богу, — облегченно вздохнул Афонька, — Смертоубийство — грех великий.
— Ну да, — усмехнулся Константин. — А половцы как же?
— Это нехристи немытые, — равнодушно отряхнулся ратник. — За них и Христос простит, и Перун улыбнется. А своих — грешно.
— Ну вот и не стреляй. Только Онуфрию про этот разговор ни-ни. Да и другим тоже.
— Так я чего, один, что ли, стрелять не буду? — не понял Афонька. — А остальные-то как же?
— А много вас таких?
— Да с десяток, не менее. Половина наших, а четверо — из дружины боярской.
— Когда зайдем на пир, в шатер, тогда и оповестишь всех. Но не раньше. Скажешь, князь приказал.
— А ежели не послушают, тогда как? — растерялся Афонька.
— Повеление князя не выполнят? — изумленно поднял брови Константин.
— Так ведь наши-то все исполнят, а боярские заартачиться могут. У них, чай, свой воевода. К тому же ежели бы ты сам, княже, повелел — то тут оно, конечно. А кто я такой?
— Тогда скажи так. Не верят — пусть стреляют. Но если хоть одна стрела в тех, кто из шатра выбегать будет, вопьется, ответ передо мной держать будут, а рука у меня тяжелая.
— Ясно, княже. Не сомневайся, все исполню как есть, — склонился в поклоне Афонька и выбрался за полог шатра.