— Ты его не трогай. Он мой. Я сам с ним поквитаюсь.
— Как же ты поквитаешься, когда на цепь, как собака, посажен? — сквозь зубы спросил мальчик, челюсти которого будто судорогой сводило от навалившейся глухой безудержной злобы. Взгляд его был по-прежнему суров, а глаза, обычно синие, теперь потемнели до черноты.
— А вот когда цепь сниму, выйду отсюда, тогда и сочтемся… на суде Божьем.
— Почему же прямо сейчас не снимешь? — не понял Евстафий.
— А время не пришло еще. Мое время, — как можно беззаботнее отозвался Константин. — Ты лучше сделай пока вот что.
— Что?! — встрепенулся мальчуган. Не было такого поручения, которое он, как ему казалось, не смог бы выполнить ради спасения горячо любимого отца. Евстафий любил его еще с детства той нерассуждающей любовью, которая присуща всем сыновьям. Став чуть постарше, он находил все новые и новые причины для своей любви — и меду хмельного отец его боле всех прочих может выпить на пиру веселом, и легко сбивает с ног любого из своей дружины, и на коне сидит как влитой. Возможно, что с годами к нему пришло бы запоздалое и печальное прозрение, но тут как раз все получилось наоборот. В последнее время у княжича возникла уйма новых причин для обожания и восхищения — и дивных историй про седую старину князь-батюшка ему поведал столько, что на целый год пересказов хватит, и во дворе то и дело рассказывают, как разумно в том или ином случае их князь поступил, а то мальчишки и вовсе затеются в княжеский суд играть. Разумеется, роль Константина премудрого всегда для Евстафия оставлялась, а ежели он во двор терема не выходил почему-либо, то тогда, из великого уважения к князю, толика которого и на княжича сваливалась, в игру эту и вовсе не играли. Ныне Евстафий за батюшку всю руду свою, ежели бы надобность возникла, отдал бы до капли и не только не пожалел бы в тот миг о жизни теряемой, но счастлив был бы безмерно.
— Все исполню, что ни скажешь! — отчеканил он, с любовью и надеждой глядя на усталое и измученное лицо отца.
— На днях подойдешь к сотнику. Звать его Стояном.
Евстафий молча кивнул в знак того, что все понял, и узник продолжил:
— Узнаешь его по шраму — от глаза почти до подбородка. Подойдешь незаметно, чтоб ни одна живая душа не заметила, и скажешь так: «Помоги мне уйти из града. Это князь Константин меня прислал». Больше ничего не говори и сразу уходи. Все понял?
Евстафий вновь молча кивнул, и его маленькое детское сердечко посветлело от гордости за отца. Сидит на цепи в порубе тесном, где от стены до стены и десятка шагов не будет, на земляном полу, но повелевает по-прежнему. Главное же, что слушаются его точно так, как и ранее, когда он еще правил в Ожске и жил в своем тереме. А то, что неведомый сотник Стоян может проигнорировать такое повеление, мальчику даже и на ум не пришло — столь велика была, невзирая ни на что, его уверенность в отцовской силе и могуществе.
— Постой, — спохватился он вдруг. Ужасное подозрение неожиданно пришло ему в голову, и он тут же высказал его: — Я уйду, а ты как же? Ведь совсем один тут останешься, вовсе без защиты. Негоже так-то. Или ты меня попросту спасти хочешь и улещаешь потому, как маленького?
«Вот проницательность», — про себя подивился Константин, на секунду замялся, но почти сразу же нашел достойный ответ:
— Разве я не сказал, когда ты уйти должен?
— Не-ет, — протянул Евстафий.
— Только когда Ратьша мой верный к стенам Рязани с дружиной подойдет. А ты ее и возглавишь. Будешь вместо меня. Ну а когда град возьмешь, то и меня освободишь.
— Не велика дружина-то у Ратьши для такого дела. Я чаю, у Рязани стены крепки, — тоном умудренного старого вояки протянул солидно мальчуган и добавил с тяжким вздохом сожаления: — Да и воев у стрыя тоже в достатке.
— А вот пока ты здесь, то и займись разведкой, — предложил Константин.
— Это как же? — не понял Евстафий.
— Бегай везде, шали, резвись, будто играешь, а сам в это время к стенам приглядывайся. Примечай, какая покрепче, а у какой бревна наполовину сгнили; на какой стороне воев более всего, а где их поменьше. Ну и прочее разное. Потом, когда до Ратьши доберешься, все ему и расскажешь.
— Вон как. — Глаза мальчугана заблестели от гордости и осознания важности порученного отцом дела. — Стало быть, ты, батюшка, велишь, дабы я изветником[39] стал?
Константин, желая выгадать время, закашлялся, лихорадочно соображая, кто же это такой, и, не придя ни к какому конкретному ответу, справедливо рассудил, что раз Евстафий понял его мысль, стало быть, и термин правильный. Откашлявшись, он утвердительно кивнул.
— Изветником, — но тут же новая мысль пришла ему в голову, и он несколько нерешительно попросил: — Дай поначалу роту в том, что ответишь по правде, без утайки.
Возмущению мальчишки не было предела.
— Да как ты помыслить только мог, батюшка? Чтоб я, да я пред тобой…
— Ну-ну, верю, — остановил его князь. — Тогда ответь, тебе плакать сильно хотелось, когда ты только вошел сюда и меня увидел?
Евстафий замялся, но под пытливым взглядом отца, тяжко вздохнув, утвердительно кивнул.
— Но я же все едино не плакал, — попытался он найти довод в защиту своих новых прав совсем взрослого человека, которые, как ему показалось, были под угрозой.
— Я видел, — спокойно согласился Константин и похвалил: — Ты у меня молодец. А что сознался в этом — вдвое молодец. Порою настоящая сила в том и состоит, чтобы уметь сознаться в собственной слабости. Как раз на это способен лишь настоящий воин. Надо только знать — кому, когда и в чем сознаваться.
Лицо мальчика от нежданной похвалы, причем настоящей, искренней, зарделось кумачом, но едва отец продолжил, как оно тут же стало удивленно вытягиваться, начиная с бровей, уползающих чуть ли не на середину лба, и заканчивая полуоткрытым от изумления ртом.
— Пусть князь Глеб так и думает, что ты обыкновенный глупый сопливый мальчишка. Так что слез своих на выходе отсюда не сдерживай, реви от души. Пусть он совсем ничего не подозревает. Это и будет наша с тобой военная хитрость. Понял?
— Но ведь он подумает, что я вовсе… — начал было Евстафий, но Константин, не дав ему договорить, сурово перебил:
— Пусть подумает. Тем хуже для него и тем лучше для нас. Очень скоро он поймет, что жестоко ошибался, думая так о тебе. Но главное, чтобы он понял это только тогда, когда будет слишком поздно для него и ничего уже исправить станет нельзя, как бы он ни хотел. А в жизни главное, сынок, быть, а не казаться. Дело не в том, кто и как о тебе подумал, кем тебя посчитал, а в том, кто ты есть на самом деле.
— А ежели я не смогу? — усомнился Евстафий, но отец был неумолим.
— Надо, чтобы смог. А заставлять себя не старайся. Просто оглянись на прощанье, и слезы придут сами собой.
— Ладно, — вздохнув, согласился мальчик. Затем, чуть помявшись, тихо попросил Константина: — Только ты на меня не гляди, когда я… ну, когда…
— Я понял, — кивнул, соглашаясь, князь. — Не буду. Ну а теперь иди. Только обними меня еще раз на прощанье.
Евстафий судорожно припал к отцу, неожиданно стиснув его широкие надежные плечи с такой силой, что левому, раненому, стало нестерпимо больно, но Константин, прикусив губу, удержался от стона. Какое-то время они застыли в молчании, но после непродолжительной паузы мальчик шепнул на ухо отцу:
— Кажись, у меня получится зареветь. Вот уже прямо сейчас, — и спросил виновато: — Рано, да?
— Самое то, — ободрил его Константин, и Евстафия буквально в тот же миг будто прорвало. Все его худенькое тельце затрясло от рыданий, столь долго таившихся в глубине, где-то под сердцем, и наконец-то выпущенных наружу, поначалу беззвучных, а затем и во весь голос.
— Иди, — шепнул Константин. — Пора.
Таким несчастным, истошно ревущим, с покрасневшим носом, не глядящим по сторонам, а только себе под ноги, закрывающим лицо ладошками и увидел Евстафия Глеб. Кивнув самому себе довольно, что его расчет оказался достаточно верным и этот сопляк должен не на шутку растрогать отцовское сердце, он с еле заметной самоуверенной усмешкой начал спускаться вниз по каменным ступенькам к своему брату-узнику. Успокаивать мальчика, чего больше всего опасался Константин, он и не думал.
А Евстафий все-таки выдал себя. Одним-единственным взглядом, всего на одну секунду, но выдал. По счастью Глеб в это время находился спиной к мальчишке и ничего не заметил, кроме легкого, почти незаметного укола между лопатками. Это жгучая ненависть, почти материализовавшись в узкий пучок, все-таки долетела легкой тоненькой жалящей стрелкой до князя-тюремщика. Тот обеспокоенно обернулся в сторону мальчика, но там все было в порядке — сопляк, заходясь в истеричных рыданиях, горестно брел по направлению к высокому резному крыльцу. Самого его видно уже не было, но плач слышался еще хорошо и достаточно отчетливо. Успокоившись, Глеб стал спускаться дальше.
Но если бы он увидел лицо Евстафия несколькими секундами раньше, особенно его глаза, он бы не был уже таким благодушным. Ибо это были глаза не мальчика, но отвечающего за себя человека. Ощущение зрелости впервые появляется у людей по разным причинам. Бывает, что иной, жизнью непомерно избалованный, до самой седой старости ведет себя как недоросль. В основном же, наоборот, судьба к этому рубежу подводит постепенно, через ответственность за дом свой, за появившуюся семью, за мать, которая вдруг осталась без кормильца, за дитя собственное, которое бессмысленными глазенками на тебя таращится. Евстафия же жизнь не пощадила, поставив в одночасье в такие условия, что он не только про детские забавы вмиг забыл, да, пожалуй, и про отроческие тоже. И тому, кто это сделал то ли по злобе, то ли просто по глупой неосторожности, уже никогда не простят. Не простят и не забудут, даже спустя годы и годы. За такое мстят, причем жестоко. А уж если к этому добавляется еще и унижение, пусть вынужденное, то тем паче. Евстафий по натуре был добрый мальчик, но не так, как учит Библия. Он был добрый по-славянски. К друзьям. Врагов же у него просто не было до недавнего времени. Сегодня появился первый. Правда, тот еще не знал об этом, ну что ж.