Крест и посох — страница 31 из 52

— И как же вы Каину этому служите доселе? — задумчиво произнесла Доброгнева, не давая Евпатию вновь перейти на шуточки-прибауточки.

— Каином он лишь седмицу назад стал, — возразил Коловрат, вновь посерьезнев. — А так все они одним миром мазаны — князья-то наши. Мыслю я, что и Константин, в поруб посаженный, не больно-то лучше.

— Он братьев своих не убивал, — возразила Доброгнева.

— Только в этом и разница у них, — вздохнул сокрушенно Евпатий. — В остальном же ее и вовсе нет. И не спорь со мной, — оборвал он хотевшую что-то пояснить девушку. — Видел я их обоих год назад. Аккурат в эту пору дело было. И гульбища их окаянные тоже видел. Твой князь одну отличку супротив моего и имеет — лик пригожий, а души у них обоих черные.

— Ежели все так, то отчего ему дед Всевед пособил, от смерти спас, да еще знак тайный на шею надел?

— Вот тут тайна для меня глубокая, — развел руками Евпатий. — Помогать ему я, конечно, буду, только мыслю, не обманулся ли старый волхв. Или и впрямь князь твой так резко изменился за последнее лето? — протянул он задумчиво и недоверчиво хмыкнул: — Да ведь не младень же он несмышленый. В его лета так не бывает.

— Бывает, — упрямо буркнула Доброгнева, не зная, каким был Константин, но зато отлично зная, каков он ныне, и желая во что бы то ни стало защитить доброе имя названого братца.

Коловрат, очевидно, махнул рукой на упертую девку, дольше спорить не стал, но к веселому прежнему тону возвращаться не спешил. Доброгнева тоже помалкивала, и остаток пути до избушки бабки они проделали молча. Завидев в крохотном оконце, затянутом мутным бычьим пузырем, две приближающиеся к избушке фигуры, Стоян, уже добрых два часа сидевший в нетерпеливом ожидании Доброгневы у бабки и держащийся за поясницу — дескать, прострел замучил, облегченно вздохнул. Тут же щедрой рукой он извлек из кошеля пару восточных серебряных монет, нарядив бабку на торжище за всякой снедью и пояснив:

— Сытый лекарь завсегда лучше лечит, потому как добрый. А у тебя, поди-ка, и мыши все с голоду передохли.

* * *

Бысть такоже у христианнейшего Глеба слуга, всяко обласканный, но под речами льстивыми скрываша душу черную и гнусны деяния твориша в нощи темнай. А прозвищем бысть оный зловред — Коловрат.

Из Суздальско-Филаретовской летописи 1236 года.

Издание Российской академии наук. СПб., 1817.

* * *

И бысть о ту пору на Резани в воях Стоян-сотник, а тако ж Евпатий, прозвищем Коловрат. И вои оные, душою за Константина страждучи, измышляша разно, како ему леготу учинити.

Из Владимирско-Пименовской летописи 1256 года.

Издание Российской академии наук. СПб., 1760.

* * *

Скорее всего, имя Евпатия Коловрата, столь знаменитое впоследствии, в описываемое нами время всплыло в летописях совершенно случайно, ибо не мог столь юный воин играть хоть мало-мальски значимую роль. Или же возможен другой вариант — это был его отец, так же крещенный Евпатием. Коловрат же — общеродовое прозвище. Тогда все сходится.

Албул О. А. Наиболее полная история российской государственности.

Т. 2. С. 130. СПб., 1830.

Глава 12Данило Кобякович

Предательство, пусть вначале и очень осторожное, в конце концов, выдает себя само.

Ливий.

Их совещание длилось недолго, каких-то полчаса, если не меньше. Они успели договориться лишь о том, что прежде всего надо сделать все, чтобы тайно вывести из града молодого княжича Святослава, а уж потом приступать к освобождению самого Константина. Ключи к замкам на двери, ведущей в поруб, сотник пообещал заказать у кузнеца, который тоже был из Перунова Братства. Упоить сторожей узника взялся Евпатий. Все так же мягко улыбаясь, он заверил Доброгневу, что за самое короткое время — еще и полночь не наступит — он в каждого из них ухитрится влить не менее ведра,[45] на что сотник угрюмо заметил:

— На стороже самых надежных князь велит ставить, да еще из числа тех, кто к питию хмельному равнодушен. Боюсь, ты в них и чарки единой не вольешь.

— Ну, уж хоть на пару-тройку да уговорю, — беззаботно махнул рукой Евпатий.

— Пары-тройки мало будет, — возразил Стоян.

— Им и одной хватит, — встряла в разговор Доброгнева. — Только перед угощеньем зелье сонное у меня возьмешь и в мед всыплешь. Как убитые до самого утра дрыхнуть будут. Да смотри, сам пить не удумай, — предупредила она строго, на что дружинник лишь улыбнулся в ответ и хотел сказать что-то ласковое, но тут прогнившая перекошенная дверь избы заскрипела, нехотя пропуская запыхавшуюся бабку, которая прямо у входа выпалила торопливо:

— С полдороги возвернулась. Да все бегом, бегом.

— А что стряслось-то? — лениво осведомился молодой дружинник. — Неужто Страшный суд настал?

— Еще хуже, — проигнорировала бабка издевку Евпатия и, повернувшись к сотнику, все так же тяжело дыша, протянула ему серебряные монеты. — Не купила я ничего. А возвернулась, потому как дружина великая к граду нашему на конях быстрых скачет во весь опор. Да еще одна на ладьях по реке поспешает. Тоже к граду, не иначе.

— Это сорока тебе на хвосте принесла или как? — поинтересовался Евпатий.

— Сорока у тебя на груди прострекочет, когда ты бездыханный лежать будешь, — парировала бабка. — А дружина та со стороны Исад тучей идет. Так мне добрые люди сказывали. Говорили-де на выручку безбожному князю Константину, что ныне за убийство лихое в поруб посажен во граде Рязанском, та дружина торопится. Уходить надо из посада немедля, не то они уже сегодня к вечеру тут будут.

Стоян с Евпатием переглянулись.

— Ратьша, — еле слышно произнес Глеб.

— Коли со стороны Исад, то больше некому, — согласился Евпатий и подытожил: — И впрямь здесь оставаться негоже. В град поспешать надо. После договорим, — он оглянулся на хлопотавшую около сундука бабку и добавил: — А заодно и полечимся.

— А как же князь Константин? — не поняла Доброгнева.

— Он-то как раз во граде, куда мы идем, — пояснил терпеливо непонятливой девахе Евстафий.

— Так ведь Ратьше рассказать надо, что да как было, — не унималась Доброгнева.

— Мыслю я, — горько усмехнулся сотник, — кто коли он из-под Исад коней торопит, стало быть, и так все знает. А ежели нет, то уж как-нибудь да весточку пришлем. Прежде поглядеть надо, как он сам себя вести будет.

Прихватив с собой нехитрый бабкин скарб, сноровисто увязанный ею в два здоровенных узла, они все вместе уже через каких-то полчаса зашагали по направлению к городским воротам. Кругом суетились ремесленники, огородники и прочие люди, проживавшие в посаде. Быстро кидали на телеги убогие пожитки, которые бедняку дороже, чем иному князю его злато-серебро, зарывали в землю громоздкие котлы да чугунки — с собой не взять, рук не хватит, а просто так, не схоронив, оставить, тоже жалко. Почетное место почти на любой телеге занимал рабочий инструмент, без которого ремесленному люду никуда — он их кормилец и поилец. Узлы с тряпьем были небольшими и ютились на углах телег, для мягкости, чтобы детишки, а особенно старики на тряской дороге последние мысли из себя не вытрясли.

Сборы были деловиты и споры — за недолгое Глебово княжение народ уже привык к бесчисленным войнам своего правителя. Где-нибудь в тихом разнежившемся Ростове или Суздале успели бы только в себя прийти от ужаса да помолиться перед иконами, дабы вражья напасть стороной обошла, а тут уже все было собрано, увязано, упаковано, и вереница телег длинной извилистой змеей начала вползать в городские ворота.

Дружина Ратьши подоспела под стены Рязани уже к вечеру. Все ворота были наглухо заперты — и Гостевые, что открывали выход к нешироким крутым сходням, ведущим вниз к небольшой речной пристани на Оке; и Головные, или Княжьи, что находились с противоположной стороны. Местные острословы прозывали еще Гостевые ворота, учитывая их расположение относительно Головных… — впрочем, и без цитаты догадаться несложно, как их именовали в народе. Вся дружина князя Глеба была уже на стенах вместе с любопытствующими горожанами, а по ту сторону Княжьих ворот стояли три человека. Все они были нарядно одеты.

Невзирая на теплый, даже душный летний вечер, каждый из них — и Онуфрий, и Мосяга, и Глебов думный боярин Хвощ — напялил на себя по самой дорогой рубахе золотного бархата[46], по корзну, застегнутому у правого плеча причудливой пряжкой с изображением головы животного — у кого волчья голова, у кого лисья, а у Хвоща лосиная. В руках у Онуфрия было блюдо с караваем свежевыпеченного хлеба, в середине которого находилась деревянная солонка. Сам каравай горделиво возлежал на длинном рушнике[47], свешивающемся по обе стороны блюда чуть ли не до боярских колен. Рядом Мосяга держал на таком же блюде увесистую ендову[48], почти доверху наполненную темно-желтым хмельным медом трехлетней выдержки.

Саму ендову обступали, в нетерпеливом ожидании, пока их наполнят, пять серебряных чаш. Каждая из них имела красивый замысловатый рисунок, выгравированный на боках, а по верхнему ободку шла затейливая надпись. Одна призывала пьющего из нее не терять разума, на другой чаше говорилось, что нельзя употреблять хмельное без меры, третья без всяких прикрас настаивала, чтобы ее более семи раз за один пир не опустошали, четвертая… Словом, все они, образно говоря, давали именно те в высшей степени разумные советы, которые все и без того знают, что не мешает в повседневной жизни никогда ими не пользоваться.