Перепуганный Мальцан запоздало спохватился и послал второго служителя Ивана Кукушкина за лейтенантом Вакселем, исполнявшим обязанности офицера для поручений, и за эскулапом.
Матис Бедье и Ваксель пришли почти одновременно. Подлекарь, человек неопределенной национальности, выдававший себя за француза, считался в Охотске главным медиком. Он вымыл руки в тазу с горячей водой, согретой по его приказанию, тщательно вытер их полотенцем. Оглядел больного, прослушал пульс, промакнул пот на лбу Беринга, понюхал платок и констатировал:
– Delirium tremens…[59]
– Что сие значит? – озабоченно спросил Ваксель.
Бедье с важным видом пояснил:
– Мокрота, проникшая в мозг господина капитан-командора и вызвавшая его лихорадочное воспаление, есть итог великих страхов и испытаний, а такоже чрезмерных трудов, превосходящих возможности духа и тела…
– Что же делать, сударь?
– О, господин лейтенант, не надо так громко говорить. Это вредно больному и не способствует здравому смыслу.
Ваксель смутился:
– Есть ли надежда, господин Бедье? – перейдя на шёпот, спросил он.
Бедье поднял вверх указательный палец и заявил, переполняясь собственной значимостью:
– Мы, господин лейтенант, слава Создателю, живём не в пещере. Современная медицина знает, как лечить сию заразительную болезнь.
При слове «заразительная» Ваксель поежился, но тут же умоляюще сложил ладони:
– Так что же вы медлите, сударь?
– Искусство врачевания не требует быстроты. Быстрота нужен токмо при понос и ловля блёха. Как говорят, семь раз отмерь…
– Один отрежь, – подсказал лекарский ученик Архип Коновалов, всё это время вертевшийся рядом и преданно глядящий в рот главному эскулапу.
Бедье неодобрительно зыркнул на него и приступил к процедурам.
Сначала сделал кровопускание, потом дал каламель – лекарство с применением ртути, способное вызвать отток желчи.
У Беринга началась рвота, лицо его посинело. Но Бедье спокойно, будто так и должно было быть, наблюдал за тем, как выворачивало командора.
Ваксель сидел в сторонке, не смея ни о чем больше спрашивать ученого медика.
После очищения желудка больной неожиданно успокоился и уснул.
Бедье посчитал свой долг исполненным, наказал слуге давать капитан-командору, когда он проснётся, побольше питья, откланялся и ушёл.
Беринг относительно спокойно проспал несколько часов, а проснувшись, слабым голосом попросил воды.
Напившись, подозвал Вакселя:
– Свен, мне кажется, мой фрегат подходит к вечной стоянке, – заметив протестующий жест, прикрыл глаза, словно прося не перебивать его:
– Пригласите сюда господ Шпанберга, Чирикова и начальника порта. Я хочу говорить с ними…
Через час старшие офицеры собрались у постели больного.
Он лежал на высоких подушках бледный, осунувшийся. Парика на нём не было, и поэтому особенно бросалась в глаза седина, запорошившая его коротко стриженные, некогда смоляные волосы.
Беринг оглядел всех сосредоточенным взглядом смертельно-больного человека. От этого бездонного взгляда, направленного прямо в душу, всем собравшимся стало неуютно.
– Господа, я пригласил вас затем, что не чувствую более сил выполнять руководство экспедицией, возложенное на меня нашей августейшей повелительницей, – медленно проговорил капитан-командор. – Я чувствую, что дни мои сочтены. Прошу выслушать меня, как если бы сие была моя последняя воля…
В горнице, где лежал Беринг, стало слышно тревожное гудение осенней мухи под потолком.
Капитан-командор обратился к Вакселю:
– Свен, прошу, пошлите за Анной Матвеевной…
Он сказал это так, как будто супруга находилась не за тысячу верст, в Якутске, а на соседней улице. Ваксель растерянно оглядел присутствующих:
– Кого прикажете послать, ваше высокородие?
– Всё равно. Хоть лейтенанта Плаутина… Он, кажется, рвался съездить в Якутск… И не медлите, прошу вас…
– Будет исполнено, – Ваксель поднялся и вышел, осторожно ступая по скрипучим половицам. В его лице читалась не только исполнительность преданного служаки, но и то, как тяжко видеть ему немощь капитан-командора.
Оставшиеся терпеливо ждали дальнейших распоряжений.
Беринг заговорил неожиданно горячо:
– Тяжко мне оставлять вас, господа. Не имею уверенности, судари мои, простите сию резкость, что, когда Господь приберёт меня, не перегрызётесь вы, как собаки…
– Как говаривал шут Петра Алексеевича старик Балакирев: «В России хлеба сеять не надоть, мы друг друга едим и этим сыты»… – мрачно отозвался Скорняков-Писарев.
Чириков бросил взгляд на Шпанберга и Скорнякова-Писарева, подумав, что прав Беринг, трудно будет договориться с ними…
– Дело погубите, небывалое дело, что нам Петром Великим поручено… – голос командора зазвенел и вдруг сник.
Снова воцарилась гудящая тишина. Все ждали, кого капитан-командор назовёт преемником.
Шпанберг не выдержал первым:
– Кого вы оставите после себя, сударь? – спросил он по-датски, но его поняли все.
– Согласно высочайшему указу, в случае моей кончины командование экспедицией должен будет принять на себя мой первейший помощник…капитан-поручик Чириков, – тихо произнес Беринг.
Шпанберг вскочил. Лицо у него перекосилось, зубы клацнули, но противоречить капитан-командору он не решился.
Беринг проговорил чуть слышно:
– Прошу всех господ офицеров исполнять его…
Тут силы оставили капитан-командора, и он закрыл глаза.
Чириков кликнул ученика лекаря, дежурившего в соседней комнате. Тот выскочил из-за перегородки, оглядел больного и попросил:
– Господа, у их высокородия опять жар начался. Извольте дать ему покой!
Офицеры вышли, а Беринг провалился в темноту.
Порой, как вспышки света, в нее врывалась жизнь. Звякала ложка о стеклянный сосуд, в котором лекарь разводил питье. Извивались перед мутным взором чёрные жирные пиявки, пришлёпываемые рудомётом[60] ему на виски и на грудь.
– Тak! Godt tak![61] – запекшимися губами шептал он.
Снова наступала темнота. Черные пиявки извивались и увеличивались в размере. Вот они уже вовсе не пиявки, а змеи, переплетающиеся на деревянной резьбе на стенах кирхи в Хорсенсе. Основание кирхи сложено из грубого камня, а черепица на остроконечной крыше похожа на чешую сказочного дракона.
Крылатые драконы подхватывают Витуса и поднимают в небо. Там, на облаке, похожем на сизый дым из трубки-носогрейки, сидит его отец Ионансен. Он курит трубку и говорит ласково:
– Ты будешь капитаном, Витус! Ты будешь капитаном…
– Unskuld, far[62], – отвечает Витус. – Я хочу петь в церковном хоре…
Лицо Ионансена заволакивается дымом, растворясь. Витус пытается удержать отца. Но руки его хватают пустоту…
Не ковыль-трава, травушка шатается,
Зашатался тут добрый молодец,
Он служил, служил царю белому,
Царю белому, Петру Первому…
– Кто это поет? – спросил он, очнувшись.
– Солдатики наши, из караула… Приказать, чтоб замолкли, ваше скородие?
– Пусть поют… Хорошо… – пробормотал Беринг, снова впадая в забытьё.
…Ласково гладит его по голове пробст Хольдберг, утешает:
– Ты сердцем поешь, мой мальчик! Ты ещё будешь петь в нашем хоре!
– Толстяк попался, толстяк попался, – перебивает пробста рослый парень в поношенной рыбацкой робе.
«Это же Долговязый Педер! Он потащит меня в Логово… Я не хочу отдавать Сатане свою душу! Господи!» – сердце Витуса переполняется давно забытым ужасом…
Он стонет и мечется в бреду.
– Долго не протянет… – послышался знакомый голос Кукушкина.
– Надо бы священника позвать… – эхом отозвался другой.
– Да где тут вашего пастора найдешь… Может быть, все же отца Иоанна пригласим?
– Нет-нет! Не положено лютеранину вашему батюшке исповедоваться…
Сквозь непроглядную тьму глухо, будто из корабельного трюма, доносились до Беринга эти слова, но он уже не понимал, что это говорят о нём.
Фильку Фирсова просто распирало от радости. Услышал-таки Господь всемогущий его молитвы – хозяин наконец-то влюбился. И вроде бы всурьёз. А то, почитай, скоро тридцать лет ему, а так в мужеское состояние и не вступил. Филька даже начал подумывать, уж не больной ли барин? Не обучился ли где какой гадости содомской, а теперь мучается? У господ ведь каких токмо дуростей не встретишь: то, значит, барин барина обихаживает, а то барыня барыньку. Конечно, и среди простого люда такие нехристи попадаются, но куда реже. Девунь и вахлачек[63] люди жалеют. Хворые они. Кто на голову, а кто и душу дьяволу запродал. Слава Богу, барин его не из таких. Значит, сладится у него с его зазнобой. А тут заприметил Филька, что избранница Авраама Михайловича брюхата. Он поскрёб длинным и острым, как у барина, ногтем на мизинце затылок, провёл в уме нехитрые расчёты и чуть вовсе не спятил: скоро у хозяина наследник родится! Эта весть вызвала в нём такой фейерверк восторженных чувств, что он просто не мог держать их в себе. Всё утро, аки кот вокруг сметаны, ходил вокруг хозяина с шуточками и прибауточками, пытаясь разговорить его на сей предмет, но только заработал тумака и гневный окрик. Однако не обиделся, а, отпросившись на речку якобы постирать бельишко, сам наладился к своей сердечной зазнобе – Аграфене. Кому же еще такую радость выложить, как не сударушке?
Надо заметить, что, к великому Филькиному огорчению, женского полу в Охотске было не густо: несколько старух, уже ничьего интереса не вызывавших, с десяток солдатских вдов, ещё столько же каторжанок да две-три офицерские жены… Словом, не разбежишься. Но не зря сказано, мол, свинья грязи найдет!.. «А хоть бы и свинья… – усмехнулся Филь