Поиски спрятанной юколы результатов не дали. Между тем стемнело. Ночевать остались в селении, осмотрительно выставив караульных.
Через лаз, по деревянному столбу с зарубками-ступенями, Дементьев, Филька и толмач спустились в земляную юрту. Толмач зажёг смоляной факел, и Дементьев огляделся. Внутри зимнее жилище камчадалов оказалось довольно просторным. Пол и стены были бревенчатыми. Такой же бревенчатый потолок поддерживали двухсаженные столбы. Неподалёку от единственного лаза, по которому они попали сюда, был потухший очаг. Очевидно, лаз одновременно служил и дымоходом.
Из темного угла к ним вышла неопрятная старуха в долгополой грязно-жёлтой кухлянке. На голове её был странный колпак, сложенный из длинных седых прядей, заплетённых в десяток косичек. При её приближении на Дементьева пахнуло запахом давно немытого старческого тела, смешанным с прогорклым духом рыбьего жира. Он брезгливо поморщился и отшатнулся.
Филька, оглядев старуху, пробормотал:
– Знатный, видать, куафер[75] у энтой доброй старушки. Экую башню из волосий соорудил… Токмо в баню сводить не сподобил. Воняет бабуся, как сдохшая мышь!
Однако толмач заговорил со старухой с уважением, которое можно было бы посчитать подобострастием, если бы таковые чувства были ведомы сим детям природы.
– Её зовут Афака. Она умеет говорить с духами, – пояснил он, приглашая Дементьева присесть на шкуру медведя у стены, и принялся разжигать очаг.
Старуха молча принесла и поставила перед Дементьевым и Филькой деревянные плошки с какой-то едой и, обмакнув грязный палец в одну из них, облизала, показывая, что пища не отравлена.
Дементьева снова передернуло, но голод заставил попробовать угощение. Оно походило на русскую толкушу и представляло собой смесь кедровых орехов, морошки, брусники, сараны, вываренных в тюленьем жире. Нескольких глотков этого зловонного варева хватило, чтобы Дементьева, а вслед за ним и Фильку вывернуло наружу.
Придя в себя, Дементьев достал фляжку с казёнкой, долго полоскал рот и отплёвывался, решив, что лучше будет спать голодным, чем есть ещё нечто подобное.
Толмач с удовольствием доел то, что оставалось в их плошках. Он пошептался с Афакой. Старуха принесла и положила перед русскими несколько вяленых рыбин. Толмач сказал:
– Кушай, начальник! Пустой брюхо совсем плохо.
Когда они поели, толмач заговорил снова:
– Начальник, дай Афака огненная вода. Она скажет, что говорят духи…
Дементьев посмотрел на старуху, которая сидела у очага. На тёмных сморщенных ладонях она перекатывала горячие, мерцающие синим угли, время от времени дула на них и довольно жмурилась, когда всполохи становились ярче.
Однако в сморщенном, безобразном лике Афаки было что-то такое, что Дементьев, как будто вопреки собственной воле, протянул свою фляжку. Старуха медленно, с удовольствием выцедила содержимое и заговорила голосом, похожим на крик испуганного ворона. Толмач тут же перевел:
– Бог Кутка однажды воевал с мышами, – при этих словах он покосился на Фильку, который заёрзал на своем месте. – Они украли мясо, что он сварил, и съели. Кутка взял лук, стрелы и пошёл на них войной. Мыши испугались гнева Кутки, вышли навстречу и рассыпали по дороге рыбью икру. Кутка стал собирать икру и есть. Когда насытился, потерял гнев. Мыши стали просить бога простить их. Он простил и остался спать у мышей. Они разрисовали ему лицо краской из ольхи. Кутка пошёл домой. У реки хотел напиться, увидел своё отражение и влюбился, приняв его за лицо красавицы. Он бросился в воду и едва не утонул. Вылез на берег, сказал, что мыши в наказанье за оскорбление больше не будут жить на земле. Он назначил им жить под землей, в тесных норах, а своим детям разрешил разорять норы мышей и забирать припасы, которые они делают…
– Что сия легенда означает? – спросил Дементьев.
– Старуха говорит, что и камчадальцы, ровно те мыши, прячут своё добро в земле, а нам надо эти запасы сыскать, – догадался Филька.
При этих словах Афака так зыркнула на него, что Филька невольно втянул голову в плечи, подумал: «Точно – ведьма! Всё по-нашенски разумеет, но придуряется… Эх, не к добру мы с барином здесь очутились…»
Афака снова заговорила. На этот раз голос её звучал по-другому, с переливами точно у молодой певчей птицы. Дементьев уже приметил эту способность ительменов к подражанию разным звукам. Тут Афака и в самом деле запела. Песня была заунывной.
– Это песня о бабочке, – растолмачил камчадал. – Бабочка живет один день, чтобы радоваться солнцу и умирать. Тебе, начальника, мало жить, как бабочка. Так говорят духи…
– Ну, ты говори, да не завирайся! – возмутился Филька, к которому вернулась былая самоуверенность. – А то не посмотрю ни на каких духов, надеру тебе задницу!
Он приподнялся со шкуры.
Но тут Афака прервала пенье, вперила в Фильку выцветший взор и покачала двумя вытянутыми пальцами перед лицом.
– Что это она? – поежился Филька, усаживаясь на место.
– Мудрая Афака говорит, что твой язык, как язык змеи, говорит неправду тому, кто тебя греет.
– Пропади ты пропадом, ведь… – Филька не договорил. Как-то сразу сник и больше за весь вечер не проронил ни звука, к немалому удивлению Дементьева.
Поутру они заново начали поиски и, ровно как предсказывала Афака, вскоре отыскали несколько искусно замаскированных ям с запасами юколы. Нагрузив в корзины столько, сколько смогли унести, отправились в обратный путь.
Уже на подходе к Петропавловску, на последней ночевке, Филька, когда они остались вдвоём, вдруг бухнулся перед Дементьевым на колени и запричитал:
– Простите меня, барин Авраам Михайлович! Не могу боле молчать… Виноват я перед вами! Видит Бог, виноват!
Дементьев поначалу оторопел:
– Филька, чертов сын! Несешь невесть что! Говори по делу!
– Ах, грехи любезны, доведут до бездны! Сробел я, батюшка, неправду вам в Охотске сказал! Простите, Христа ради!
– Да будешь ты, балабол, ясно излагать! – прикрикнул Дементьев.
Филька вдруг заплакал, чем привел Дементьева в окончательное недоумение.
– Не ищите Катерину Ивановну, барин родненький, – сквозь слезы выдавил Филька.
– Как это не искать? Что ты несешь!
– Нету их более среди живых, Катерины Ивановны… Померли, еще тогда … перед рождественским постом… И ребеночек ваш… тоже…
– Какой ребеночек? Что ты городишь! – не слыша своего голоса, пробормотал Дементьев. Он глядел на Фильку отрешённым взглядом. Так глядел, что Фильке стало так жутко, как не было даже в жилище у ведьмы Афаки.
«Ну, теперь прибьет барин! Теперь ужо наверняка порешит…» – обреченно подумал он и про себя зашептал молитву Николе Чудотворцу.
Но Дементьев не ударил. Он долго глядел на Фильку незрячими глазами. А когда тот ненароком кашлянул, сказал отстранённо:
– Пошёл прочь, холоп! Видеть тебя не могу…
Сухо щелкнул курок: искра, высеченная кремнем, чиркнула мимо полки с порохом, и выстрела не последовало.
Дементьев чертыхнулся: видать, сбился кремень в замке. Давно не разбирал он подарок Хрущова – миниатюрный пистолет немецкой ручной работы, а оружие уход любит. Помнил бы эту солдатскую мудрость, тогда бы не подвёл пистолет в самый ответственный момент.
Он разобрал замок, тщательно прочистил ствол. Засыпал в него новую порцию чёрного пороха, вкатил свинцовую пулю, осторожно загнал шомполом пыж и утрамбовал заряд. Обновил порох на полке, взвёл курок и поднёс пистолет к виску.
Мысленно попросил у Бога прощенья за страшный грех, который приготовился совершить, и нажал на курок. Пистолет снова дал осечку.
Дементьев с недоуменьем уставился в ствол: что за чертовщина? Ужели не время ему помирать? Но ведь и жить более не охота! Он снова стал возиться с замком…
За этим занятием и застал его Дмитрий Овцын, заглянувший в караульную избу, где Дементьев в эту ночь был старшим.
– Ты что удумал, Авраам Михайлович? – осторожно приблизившись, подал он голос. В последнее время Овцын обращался к старому другу только по имени-отчеству, подчеркивая, что помнит дистанцию, возникшую между ними, когда его разжаловали.
Дементьев вздрогнул, перевёл затуманенный взгляд на Овцына:
– Жизнь мне не в радость, Дмитрий…
– Чего вдруг?
Дементьев долго молчал, прежде чем выдавил из себя:
– Без неё жить не хочу!
– Без кого? – Овцын внимательно поглядел на друга, понимающе покачал головой. – Влюбился никак…
Он бережно взял из рук Дементьева пистолет, отложил в сторону, уселся напротив него на скамью, попросил:
– Ты расскажи. Облегчи душу.
Когда Дементьев окончил грустное повествование о своей любви к Екатерине Ивановне Суровой и её смерти, Овцын произнес сочувственно, но в то же время строго:
– И ты решился из-за этого душу свою навек погубить? Вспомни Осу…
Дементьев вскинул на него взгляд, полный невыразимой тоски, и замер, припоминая.
…Всю осень тридцать третьего года и часть зимы тридцать четвёртого они вместе с остальными членами экспедиции провели в Новоникольской или Осинской слободе, в реестре городов российских числившейся пригородом Казани. Однако отстоял сей пригород от города почти в пятистах верстах.
Довольно хорошо укреплённый острог был построен на левом берегу Камы, в том месте, где в неё впадала шустрая речка Осинка. Острог служил наблюдательным и опорным пунктом для отражения набегов немирных башкирцев. Эти набеги с каждым годом становились всё реже, и острог перестал быть только крепостью, начал обрастать посадом. Ко времени прибытия экспедиции этот посад разросся уже на полторы версты. Слобода была густо населена. Жители занимались производством рогож, кулей и верёвок, резным деревянным промыслом и пчеловодством. Не мало споспешествовала росту Осы и местная пристань, с которой вверх и вниз по реке ходили дощаники, тяжело гружённые рожью и льном, овсом и смолою, пенькой и пиленым лесом.