Крест командора — страница 8 из 18

Невозможное возможно

Глава первая

1

Шкурки соболя были великолепны: отливали золотом, искрились на свету, ровно адаманты. А ещё – десяток добрых морских бобров, столько же шкур красной лисицы да несколько сиводущатых[46]

Перебирая эту знатную рухлядь, ясачный сборщик молодой казак Алёшка Сорокоумов сделал над собой усилие, чтобы виду не подать, что мех хорош.

Он напустил на себя важный вид, вытащил одну шкурку из кипы, встряхнул несколько раз, осмотрел со всех сторон и с прищуром спросил у набольшего камчадала, что принёс ясак:

– Зачем хвост у соболя отрезал, Федька?

Еловский тойон Федька Харчин закрутил головой, мол, не понимаю, чего начальника хочет.

Сорокоумов начал яриться: всё понимает, бесов сын, но мозги пудрит. Он кликнул толмача, чтобы расталдычил тойону вопрос. Камчадал залопотал по-своему. Харчин что-то ему ответствовал, тыча пальцем то в шкурку, то в землю, то в сторону реки.

Сорокоумов нетерпеливо наблюдал за переговорами, прикидывая в уме, как бы ещё сдёрнуть с неуступчивого тойона бобров да соболей, но уже не в государеву казну, а в собственную мошну.

Наконец Харчин умолк, и толмач, с трудом подбирая слова, перевёл:

– Тойона сказал, нада хвоста глина мешать. Глина крепкий горшок делать. Шкурка без хвоста хорошо. Горшок без хвоста совсем плохо.

Сорокоумов сообразил, что волос соболя пошёл на изготовление глиняной посуды, для придания ей прочности, но сделал вид, что ничего не понял. Более того, счёл, что лучшего момента для получения нового ясака не найти. Он вдруг кинул бесхвостую шкурку себе под ноги и стал топтать её с остервененьем. Камчадалы растерянно наблюдали за ним. А Сорокоумов высоко, по-бабьи заорал, выпучив зенки и разбрызгивая слюну:

– Шкурку бесхвостую, Федька, ты себе в зад заткни! Шкурка такая – всё одно што лист подорожника для подтирки!

Подустав драть глотку и сучить ногами, Сорокоумов внезапно остановился, перевёл дух и уже без крика приказал толмачу:

– Скажи тойону, што ён мне вместо этой, бесхвостой, ишшо десять соболей должон, а не отдаст к завтрему, я его в яму посажу! А детей его в аманаты заберу, а жёнку в наложницы…

Тойон на требование начальника ничего не ответил, только слёзы ручейками потекли по лицу. Он повернулся и понуро побрёл прочь.

– Смотри, толмач, чтоб Федька топиться не надумал! – брезгливо скривился Сорокоумов. – Знаю я ваш плаксивый народишко. Чуть што не по вам, зараз рыдаете, аки бабы… А то ишшо руки на себя наложить норовите… Нехристи… Прости мя, Господи!

Он подтолкнул толмача в спину:

– Ступай за им! Смотри, ежли утопнет, сам тады за Федьку мне соболей должон будешь!

Толмач низко поклонился и бросился догонять тойона. Когда они скрылись из виду, Сорокоумов поднял шкурку с земли, стряхнул пыль, ласково погладил серебристый мех, залюбовался: экая красотища. Каждая такая – целое состояние!

Он бережно упаковал шкурку в кипу. Перенёс рухлядь в ясачную избу, уложил на полати. Ещё раз провёл рукой по соболям, осклабился, представил, как разбогатеет, как вернётся на матёрую землю, заведёт свой дом, хозяйство. Наконец-то сосватает соседскую Устьку, отец которой богатей Козьма Митрофанов никак не хочет родниться с ним, голодранцем. А тады… Устька, уже по закону, дозволит ему делать то, что прежде, страшась отцовского гнева, разрешила токмо однажды, перед самой разлукой, украдкой, на сеновале… Он и сейчас помнит её белые, точно спелые репы, тяжёлые груди с розовыми набухшими сосками, нежные, трепетные под рукой, точно мех соболий. Губы у Устьки прохладные, а дыхание порывистое, горячее, будто только что выскочила она из парной… Всё тело её молодое, манящее, пахнущее сеном…

От сладких воспоминаний у Сорокоумова аж в глазах потемнело, во рту пересохло. Он с трудом сглотнул, прошёл к столу. Плеснул в глиняную кружку казёнки из сулеи, одним махом выпил. Крякнул. Поискал глазами, чем зажевать. Ничего не нашёл. Шумно занюхал рукавом кафтана. Поскрёб грудь грязной пятернёй: ах, Устька, Устька! Наполнил кружку, теперь уже до краёв, и в три глотка опорожнил. Икнул. Прислушался к себе: не добавить ли? Решил, что хватит: и так захорошело…

Не раздеваясь, не сняв сапог, Сорокоумов бухнулся на лавку и проспал беспробудно до самого вечера, не чуя беды…

Когда круглое, оперённое красным, как бубен шамана, солнце закатилось за Ключевскую сопку, к ясачной избе, осторожно ступая, подошло несколько ительменов, вооружённых копьями и луками. Вёл их Федька Харчин.

Беспечно дрыхнувший Сорокоумов не услышал, как тонко вякнула пронзённая копьём собака во дворе, как ительмены подпёрли дверь избы кольями и стали стаскивать к порогу и к стенам валежник. Двое из воинов с луками наизготовку встали у окон, впрочем, таких узких, что вряд ли через них можно было бы выбраться наружу.

Когда приготовления были закончены, Харчин кресалом выбил огонь в пучок сухого мха, сунутый под хворост. Мох занялся, и вскоре острые языки пламени охватили дверь и стены избы.

Может быть, Сорокоумов и задохнулся бы в дыму, если бы по соседству не заметили пожар. Звук колокола разбудил Сорокоумова.

Очумелый, он не сразу сообразил, что к чему. По полу избы стелился густой, удушливый дым. Снаружи трещало, будто валежник под пятой вставшего после спячки косолапого. Сорокоумов закашлялся. Вскочил и заметался по избе, как нечистый под кропилом. Сначала бросился к двери, торкнулся в неё со всего маху. Только плечо зашиб, а дверь – ни в какую… Кинулся к окошку, но едва высунул в него голову, как совсем рядом впилась в наличник стрела с костяным наконечником. Тотчас звенькнула, отскочив от косяка, вторая. Отпрянув, Сорокоумов заметил чуть поодаль нескольких ительменов, беспристрастно взирающих на пожар. Он разглядел среди них тойона Харчина.

– Заживо меня спалить порешил! Ах ты, курва рыбохвостая, ядрить тя! – в сердцах выругался Сорокоумов и тут же снова закашлялся от едкого дыма.

Огонь был уже в избе, ярился, обступал казака со всех сторон.

Ужас навалился на него, как медведь на зазевавшегося охотника: «Ужели конец?! Маманя! – в голос готов был возопить он и запоздало стал мелко-мелко креститься: – Ма… ма… матушка, Пресвятая Богородица! Спаси и помилуй! Век за тя…»

Икона Заступницы была уже не видна – красный угол объят пламенем. Но молитва неожиданно возымела действие. Сорокоумов внезапно обрёл способность думать. Он уже осмысленней огляделся, ища выход. Наткнулся взглядом на кадку с водой. Кинулся к ней, вылил на себя. Вода была тёплой, но ему полегчало.

Сорокоумов вспомнил, что где-то есть потайной лаз на чердак. Одним махом влез на полати, встал сапожищами прямо на бесценную рухлядь: до шкурок ли, когда живот спасать надо! Дыму на полатях было ещё больше, чем внизу. Вывернув мокрую рубаху на голову, он, кашляя, принялся судорожно шарить по потолку. Нащупав крышку, толкнул ее, уцепился за край лаза, подтянулся и одним рывком взобрался наверх.

Огонь пробился и на чердак, и дыму здесь оказалось не меньше, чем в избе.

Сорокоумов на четвереньках подобрался к чердачному окну, вдохнул воздух, бросил быстрый взгляд на двор. В свете пламени на подступах к избе он увидел два распластанных тела: лиц не разглядеть… Да и не важно теперь, кто это: казаки или ясашные! Несчастные кинулись тушить пожар, да были убиты. Понял Сорокоумов: попадись он в руки инородцев, и его ждет такая же участь!..

Он торопливо перебрался к задней части чердака, выбил ногой деревянную заслонку и вылез на дымящуюся тесовую крышу. Перекрестившись, прыгнул вниз. Неловко приземлился, но, не чувствуя боли, тут же вскочил и, опасливо озираясь на горящую избу, побежал к ближнему лесу.

2

Ветер выл и стонал. Летний балаган раскачивался, словно утлая лодка на бурунах Большой реки. Ивовые сваи натужно скрипели. Казалось, зыбкое строение не выдержит бурю и вот-вот развалится. Но, непрестанно качаясь, балаган оставался невредимым. Только яростно метались языки костерка в нём, разбрасывая в разные стороны снопы искр.

Подоткнув под себя полы длинной ярко-жёлтой кухлянки, расшитой белыми волосами с шеи оленя и красными лоскутами кожи нерпы, над огнём склонилась шаманка Афака.

Её длинные седые пряди, заплетённые в десяток косичек, были собраны в одну толстую косу и уложены на темени в виде колпака. Волосы блестели от рыбьего жира и кишели насекомыми. Когда Афака встряхивала головой, крупные, напившиеся крови вши срывались в костёр, сгорали, потрескивая и вспыхивая искорками. Она только что проглотила несколько кусочков свежего мухомора, непривычно рано для месяца кукушки[47] выросшего в ближнем овраге, и теперь дёргалась из стороны в сторону, повторяя движения языков пламени. На тёмных сморщенных ладонях Афака перекатывала горячие, мерцающие синим угли, время от времени дула на них, словно хозяин гор – гамул в жерло вулкана, довольно жмурилась, когда всполохи на углях становились ярче. Когда же они угасали, лицо её искажала гримаса ужаса.

В эти мгновения с губ шаманки срывались резкие звуки. Она бормотала что-то непонятное. Сидящие вокруг очага тойоны затаивали дыхание и напрягали слух, пытаясь угадать, о чём духи говорят с нею.

Движения Афаки с каждым мгновением становились всё быстрее и быстрее, как будто невидимый бубен задавал ей ритм. Её широкоскулое, изрезанное оврагами морщин лицо покрылось потом. Афака резко бросила угли в огонь, воздела худые, жилистые руки к крыше и пронзительно засмеялась. Резко оборвала смех и столь же внезапно исторгла дикий вопль, напоминающий крик раненой болотной выпи. Она скрючилась, распрямилась, упала на спину, вытянулась, как струна, и задрожала всем телом. Жёлто-коричневая пена выступила на губах.

Тойоны напряжённо ждали. Неожиданно Афака заговорила, но не своим низким и скрипучим голосом, а каким-то незнакомым, молодым и звонким:

– Биллукай[48] бросил кита с горы. Далгоаси[49] дал милчен[50] людям Кутки[51]. Милчен заберёт к себе милченгата[52]!

Афака умолкла. В балагане воцарилась тишина. Лишь свистел ветер за тонкими стенами да скрипели опорные столбы.

Первым заговорил старейший из тойонов Ивар Азидам. Выплюнул жвачку из толчёной ивовой коры и сушёной кетовой икры и сказал:

– Братья, вы слышали слова духов?

– Да, мы слышали слова духов… Мудрые слова… Непонятные слова… – вразнобой отозвались старшины.

– Огонь сделал Огненных людей сильными, – стал толковать услышанное Ивар Азидам. – Он же заберёт их силу к себе. Дым унесёт Огненных людей к их повелителю. Дети Кутки станут жить, как жили их предки, которые не знали Огненных людей. Нам не нужен повелитель Огненных людей и их бог, живущий за облаком. Наши боги и наши предки живут под землёй. Они смотрят на детей Кутки из подземного мира и зовут к себе… Мы пойдём к ним. Но сначала пусть Огненные люди сделаются дымом.

Многие из тойонов согласно кивали, внимая ему. Но, как только Ивар Азидам замолчал, заговорил Федька Харчин:

– Мы слышали слова духов, которые передала Афака. Люди Кутки внимают этим словам. Но твои слова, почтенный Азидам, так не похожи на те, которые ты говорил, когда Огненные люди впервые пришли к нам. Ты велел отпустить пришельцев с миром и дать им соболей больше, чем они просили. Когда твои уста говорили правду?

Ивар Азидам метнул в Харчина взгляд, острый, как костяной наконечник гарпуна, но ответил мягко, будто шкурку постелил:

– Много зим прошло с тех пор, брат. Когда Огненные люди впервые пришли на берег Большой реки, их было меньше, чем пальцев на моей руке, – он выставил вперёд левую руку с загнутым большим пальцем.

– Отец рассказывал мне, как это было… – склонил голову Харчин, пряча усмешку: Азидам не показывал свою правую руку, на которой прошлый мороз отгрыз три пальца, когда старейшина пьяным заснул в сугробе.

Ивар Азидам заметил усмешку, но продолжал невозмутимо:

– Их было так мало, а говорили они так смело, требуя платить ясак своему повелителю. Они сказали, что дети Кутки живут на его земле. Мы поверили им. Только могучие и умные люди так могли заставить служить себе огонь. Они привезли нам нужные вещи: иглы, котлы, железные ножи. А соболей в наших лесах было так много, что не стоило из-за нескольких шкурок делать пришлых людей своими врагами. Я решил отпустить их. Мои люди дали им шкур, сколько они могли унести, проводили за реку и сказали больше никогда не возвращаться…

– Но они вернулись! – сказал Харчин с укором.

И тут, перебивая друг друга, заговорили остальные тойоны:

– Казаки отняли у меня дочь!

– Моя вторая жена ушла к Огненным людям и забыла про меня!

– Злой казак забрал у меня сына и сделал его рабом!

– А моего старшего проиграли в кости! Раздели, обмазали рыбьим жиром и бросили голодным псам!

– Огненные люди обманывают нас. Они берут каждый раз по два ясака! Сначала дают табак или иголку в долг, потом забирают всё что есть. А когда нечего больше взять, бьют палками, как сивучей!

Тойоны вскочили со своих мест, размахивали руками, посылая проклятья казакам.

Их возгласы перекрыл голос Афаки.

Все мигом поутихли и обернулись к ней.

– Дети Кутки сами виноваты в своих бедах, – гневно сказала она, встав во весь рост и сверху вниз глядя на присевших тойонов. – Мужчины перестали быть мужчинами. Они стали рабами своих жён. Ради их прихотей забыли о своих предках. Перестали приносить жертвы духам. Потеряли свою силу. Женщины не любят слабых. Они выбирают новых мужей среди Огненных людей, которые сильнее детей Кутки…

Тойоны опустили глаза и закивали:

– Ты права, мудрая Афака. Мы давно не приносили жертву нашим духам…

– Наши предки жили иначе. Мы потеряли былую силу…

– Так принесите жертву и докажите вашим жёнам, что вы – мужчины. Пошлите гонцов к нашим сородичам. Пусть все придут к жертвенному огню! Пусть этот огонь запылает ещё до того, как новая луна родится на небе! Огонь заберёт к себе Огненных людей.

…Через половину луны к еловским ительменам присоединились крестовские, каменные и ключевские соплеменники. Военным тойоном выбрали Харчина.

На рассвете ительмены на больших долблёных лодках – батах выступили из Ключей. Продвигаясь вверх по реке Камчатке, к концу летнего месяца Аехтемскакоатч[53] подошли к Нижнему Камчатскому острогу.

Когда стемнело, Харчин направил нескольких соплеменников ко двору иеромонаха Иосифа, стоящему вне острожка, а сам с остальными воинами притаился в лесу.

Вскоре дом Иосифа заполыхал. В острожке ударили в набат. Казаки, не подозревая об опасности, выбежали из крепости без оружия и бросились тушить пожар. Тут по сигналу Харчина на них и набросились ительмены.

Забыв свой многолетний страх перед Огненными людьми, они резали, кололи, душили беззащитных казаков. Расправившись с ними, ворвались в острог и добили всех остававшихся там. Не пощадили ни жён казаков – корячек и ительменок, ни их детей. Даже ездовые собаки Огненных людей были безжалостно истреблены. Все до одной.

В центре острожка дети Кутки разожгли большой костёр. В огонь побросали книги, указы, кипы собольих и лисьих шкур, найденные в ясашной избе. Здесь же сожгли тела убитых врагов. В жертву духам закопали в землю уши и губы убитых собак. До рассвета праздновали победу.

Пили огненную воду. Похвалялись друг перед другом недавними ратными подвигами.

Ближе к утру затеяли танцы. Десятки воинов встали вокруг костра и начали медленно переступать с ноги на ногу. Они подбадривали себя громкими криками и речитативом, славящим духов, давших им победу. Гремели бубны. Ноги танцующих всё сильнее ударяли о землю, вздымая пыль.

Остальные хлопали в ладоши, издавали звуки, подражающие уханью филина, крикам чаек, вою волка и рыку медведя.

Тойон Федька Харчин не пил огненную воду, не участвовал в танце. Глядя на своих веселящихся соплеменников, думал, что ждёт их завтра.

Он давно знал Огненных людей и понимал: они не простят разорения острожка, придут сюда, чтобы отомстить. Их будет много. Все будут вооружены палками, извергающими огонь, и длинными железными ножами. Против этого оружия бессильны луки и копья детей Кутки.

Неожиданно к Федьке пришла мысль, ранее не посещавшая его: «Чтобы победить врагов, нужно научиться владеть их оружием».

Федька радостно поблагодарил духов умерших предков, подсказавших ему, что делать.

Он ласково погладил ложе мушкета, лежащего у него на коленях, и, провожая взглядом дым, столбом уходящий вверх, беззвучно шевеля губами, попросил могучего духа Далгоаси открыть ему тайну извержения молний.

3

Весть о восстании ительменов и захвате Нижне-Камчатского острога принесли казаки Попов и Красавцев, спасшиеся в ночь нападения. Накануне набега они отправились на рыбалку и чудом разминулись с ительменами. Вернувшись к острогу, сочли лучшим ретироваться и искать подмоги на корге[54].

Туда же прибрёл и ясачный сборщик Сорокоумов, заросший и истощавший до неузнаваемости. Он поведал, что две с половиной седмицы назад случилось в Ключах.

По счастью, морская партия ещё находилась на взморье. Её начальник штурман Генс снарядил из матросов и казаков отряд во главе с геодезистом Михаилом Гвоздевым и флотским подмастерьем Иваном Спешневым. Они были старыми приятелями, правда, с трудом находили меж собой лад.

Гвоздев тут же потребовал немедленного выступления. Более опытный в воинских делах Спешнев, вопреки фамилии, предостерёг от поспешности. Он запросил у Генса подмоги да ещё три пушки и две мортиры со свинцовым припасом. Штурман пообещал прислать людей из соседнего острожка. И орудия с корабля дал, хотя и с неохотой.

Прошло несколько дней, пока прибыли служилые люди Чудинова.

Генс, неожиданно расщедрившись, прислал ещё два десятка моряков под началом Змиева. Теперь отряд возрос до ста четырёх человек. Посчитав такие силы достаточными для усмирения восставших, Гвоздев и Спешнев наконец пришли к согласию о начале похода.

Проводниками вызвались быть Попов и Красавцев.

Перед выходом начальники построили и осмотрели отряд. Настрой был самый боевой. Морские служители и казаки горели праведным гневом к инородцам. Даже хромой Сорокоумов отказался остаться на боте.

– Душа отмщения просит! Ужо я их всех! А энтого Федьку, растудыть его мать, Харчина, самолично зубами загрызу, на мелкие ремни порву… – грозился он, вставая в строй.

– Никакого самосуда не потерплю! – сказал, как отрезал, Гвоздев. Он сурово оглядел казаков и морских служителей и, потирая занывшее плечо, некогда вывернутое на дыбе, повторил: – Все слыхали? Никакого самосуда! Чтобы с каждым бунтовщиком поступать строго по регламенту!

Попов криво усмехнулся:

– Хм! Это по какому? По тому самому, ваше бродь, как оне с нами?

– Не умничай, Попов. Ты ж меня знаешь. Сказано – сделано. А для умников управа найдётся! Чай, не забыл, как кошки мяучат?

Попову, некогда поротому по приказу Гвоздева за пьяную драку, столь прозрачный намёк не понравился. Он недобро зыркнул на него, но промолчал. Когда Гвоздев отошёл в сторону, просипел на ухо своему дружку морскому служителю Петрову:

– Шибко заноситься стал начальничек… Урезонить надобно!

– Погодь, урезоним исчо! – подмигнул Петров. – Пулять по тельменам зачнём… А пуля-то дура! Хто ведает, откель прилетит… Он и мне под хвостом мозоль натёр!

Попов усомнился:

– Ага, пульнём! Тут же в нас пальцем тыкнут: бо нехристи огненного боя не ведают, ружей-то у их нема…

– Тщ-щ, брат, об ентом апосля покалякаем…

Тут Спешнев зычно приказал:

– Слушай меня! Всем командам грузиться в лодки! Как дам знак, выступаем!

Начальники команд Чудинов и Змиев тут же, каждый на свой лад, повторили приказ.

Строй сломался. Все двинулись к реке.

Стоя по колено, а то и по пояс в бурной воде, принялись грузить на лодки припасы и снаряжение, загодя сложенные поблизости в кипы. Орудия и ядра с превеликим трудом втащили на две самые большие плоскодонки, глубоко просевшие под их тяжестью.

Наконец погрузка была завершена. С флагманской посудины бабахнул сигнальный выстрел, и караван, состоящий из десятка русских лодок и стольких же ительменских долблёнок, вёслами вспучивая мутную воду, медленно двинулся вверх по течению. По берегу его провожали женщины-ительменки, чьи русские мужья отправились в поход. Рядом сновали лохматые собаки из острожка, которых хозяева не взяли с собой, дабы лаем не выдали место нахождения отряда.

Вскоре женщины и собаки скрылись из вида. По берегам было пустынно и тихо. Только иногда попадались медведи, ловящие на перекатах красную рыбу, начавшую нерестовый ход. Завидев лодки, медведи никакого страха не проявляли, напротив, демонстрируя силу, вставали на задние лапы, отпугивая нежданных гостей. В другое время звери стали бы желанной добычей, но теперь было не до них.

На вторые сутки, к полуночи, верстах в пяти от захваченного ительменами острога пристали к берегу. Не разводя огня, провели совет. Решили, что здесь отряд разделится на две части. Спешнев возглавит меньшую – сухопутную, состоящую из тридцати наиболее боеспособных казаков, а Гвоздеву достанется начальствование над теми, кто продолжит путь по реке.

План дальнейших действий был таков. Люди Спешнева обойдут острожек с тыла и отрежут восставшим путь к отступлению, а отряд Гвоздева атакует ительменов со стороны реки.

Пожелав друг другу удачи, приятели расстались.

Гвоздев приказал прекратить в лодках всякие разговоры и повёл караван дальше. Двигались в густом, молочном тумане, часто останавливались, прислушивались.

К рассвету туман рассеялся, и взору открылся Нижне-Камчатский острог. Его нельзя было узнать. Казачьи дворы вокруг были сожжены, церквушка во имя Святой Троицы разрушена. Только у самых ворот острожка уцелел один двор. Попов не смог сдержать радостного возгласа, узнав собственную избу, но тут же прикусил язык – Гвоздев показал ему кулак.

Они успели зайти выше острога по течению и подгрести к берегу, прежде чем были обнаружены ительменскими дозорными.

Истошный крик огласил утро. Скрываться больше не было смысла.

Гвоздев приказал бить в барабан и повёл отряд на штурм.

Однако с ходу взять острог не получилось: выяснилось, что у них нет с собой ни лестниц, ни тарана.

Ительмены заперли ворота изнутри и засыпали нападающих стрелами. Двое казаков были ранены. Дав по обороняющимся залп из ружей, нападающие отошли.

Гвоздеву не оставалось ничего иного, как на почтительном расстоянии окружить острог живым кольцом и дожидаться подхода Спешнева.

Спешнев появился через пару часов. Раздосадованный тем, что не взяли острог с ходу, он попенял Гвоздеву на торопливость, кликнул толмача и отправился на переговоры с осаждёнными.

Гвоздев поплёлся следом. За ним увязался и Сорокоумов, нацепивший на бок кривую татарскую саблю и заткнувший за пояс два заряженных пистоля.

Переговорщики подошли к караульной башне и стали выкрикивать Харчина по-русски и по-ительменски.

Долго никто не отвечал. В конце концов из бойницы осторожно высунулась Федькина голова:

– Чего нада, начальника? – спросил он по-русски.

Это простое обстоятельство вывело Сорокоумова из себя. Он даже подскочил на месте и возопил тонко, по-бабьи:

– Вот гад, по-нашенски гутарит! А надысь прикидывался, што ништо не разумеет! Я ведь тя, Федька, курва ты и есть, ужо достану…

Спешнев взглядом осадил его и, оборотясь к Харчину, спросил как можно миролюбивее:

– Зачем ты, тойон, людей наших побил?

Ответа не последовало.

– Отвечай! Коли тебя чем обидели, так и скажи! – настаивал Спешнев.

Напоминание об обидах подействовало.

Харчин долго кричал что-то на своём языке. Потом уже по-русски, скороговоркой, начал перечислять оскорбления, нанесённые Огненными людьми его народу. Он жаловался, что служилые люди нарушают обещание, берут с каждого селения по два ясака в год, насильничают жён камчадалов, а их самих превращают в рабов…

– Так людям большого тойона делать не можно! – завершил свои излияния Харчин и погрозил Сорокоумову кулаком.

– Погодь, тойон, – мигом построжел Спешнев, – не тебе указывать, как государевым людям себя вести. Ежели с чем был не согласен, так говорил бы начальственному человеку. А жило-то жечь зачем?

– Начальника не любит детей Кутки. Начальника слушает, но не слышит, что они говорят, – уклончиво сказал Харчин.

– А храм Божий пошто порушил, нехристь?

– Начальника не любит детей Кутки! Кутка не любит, когда его не слышат… – как заведённый, повторил Харчин.

Пустые препирательства обрыдли Спешневу. Он негромко выругался и отошёл в сторону, уступая место главного переговорщика Гвоздеву.

– Вот что, тойон, – сурово сказал Гвоздев, – выводи-ка своих людей из острожка по добру, предай их на волю суда ея императорского величества. Я – начальный человек, обещаю тебе, что ни один волос с ваших голов не упадёт! До законного разбирательства, конечно…

Гробовое молчание послужило ему ответом.

Гвоздев ещё более добавил жести в голосе:

– Не дури, тойон! Ежели не сдашься сам, приступом возьмём! Тогда пощады не жди!

– Дети Кутки смерти не боятся! – неожиданно рассмеялся Харчин. – В подземном мире жить лучше, чем терпеть обиды от Огненных людей!

Смех камчадала окончательно вывел Сорокоумова из себя. Он выскочил из-за спины Гвоздева, одним махом вырвал из-за пояса пистоль, прицелился.

– Стой, дурень! – взревел Гвоздев, но Сорокоумов уже спустил курок.

Когда дым рассеялся, Харчина не было видно.

Но из бойницы высунулся ствол фузеи и громыхнул ответный выстрел. Пуля, выпущенная не прицельно, пропела высоко над головами, и всё же заставила Сорокоумова и остальных вздрогнуть и пригнуться.

– Все назад, в укрытие! – приказал Спешнев.

Они скорым шагом, то и дело оглядываясь, пошли в лагерь. По ним больше не стреляли.

По дороге Спешнев и Гвоздев распекали Сорокоумова:

– Какой леший тебя дёрнул пулять?

– Плетей захотел, Сорокоумов?!

Он, несмотря на хромоту, не отставал от них, огрызался:

– Што мне плети! Поглядел бы на вас, господа хорошие, што бы вы запели, ежли б вас заживо, как меня, зажарили… Ку-утка! Я ему, курве, кишки-от на кулак намотаю…

Гвоздев урезонил горе-стрелка:

– Цыц! Разгоношился ерой! Пойдём на штурм, тогда и мотай! А коли вызвался разговоры говорить, держи себя в руках! Лучше скажи, кто нарушил запрет и выучил камчадалов ружейному бою?

Сорокоумов только плечами пожал.

– Сами докумекать смогли, как из ружжа палить…

Весть о том, что у ительменов есть ружья и они умеют ими пользоваться, тотчас разнеслась по отряду. Пылу у многих заметно поубавилось. Чтобы поддержать боевой дух у соратников, Спешнев приказал несколько раз выпалить по острожку из мортир и пушек. Ядра заметного урона стенам не нанесли. Брёвна были прочными, да и наводчики целили неумело.

Снова пошли на приступ и стали топорами рубить палисад, пристроенный к старому острогу вокруг ясачной избы. Со стен острожка опять посыпались стрелы, раздалось несколько одиночных выстрелов, не причинивших никакого вреда.

Русские в ответ открыли беспорядочную ружейную пальбу.

Гвоздев был в первых рядах атакующих, когда одна из пуль, прилетевших неведомо откуда, оторвала ему мочку правого уха.

4

Гвоздев затеплил пятифунтовую самодельную свечу. По избе, служившей ему и канцелярией, и квартирой, поплыл тяжёлый запах горелого бараньего сала. Привычно защипало глаза и запершило в горле. Он разогнал дым рукой и уселся на скамью, бесцельно перебирая сказки служилых людей, рапорта и распоряжения старших начальников, грудой лежащие на рубленом столе. Снова встали перед глазами события более чем трёхлетней давности: восстание ительменов, штурм острожка, ранение…

Штурм острога завершился не так, как ожидали. Осаждённые камчадалы засели в ясачной избе и сами же подожгли её. Сгорели все до единого вместе с казной и ясаком за два года, с отчётными книгами и высочайшими указами. Но Федька Харчин вместе с братом Степаном и несколькими соплеменниками каким-то манером сумел улизнуть. Он объявился месяц спустя у Большерецкого острога, который захватил и по своему обыкновению предал огню. К Харчину присоединились авачинские, бобровские ительмены и даже «курильские мужики», проживающие на самом юге полуострова. После упорного боя на реке Еловке Федька наконец был схвачен, но все очаги восстания удалось подавить только через два года.

После поимки Харчина Гвоздеву с трудом удалось предотвратить казачий самосуд. Явившись с морскими служителями на казачий круг, он, действуя дерзко и быстро, отобрал мятежного тойона у захватившего его Ивана Крикова, привёл Харчина в Нижне-Камчатский острог, где тот и содержится до сего дня под надёжным караулом. Опомнившиеся казаки попытались отбить пленника, но залп поверх голов остудил их пыл.

Слух о решительных действиях по подавлению восстания докатился и до командира Охотского порта Скорнякова-Писарева. Он своим указом назначил Гвоздева и Спешнева начальниками над всей Камчаткой. Это, конечно же, вызвало раздражение и зависть у штурмана Якова Генса. В то время как новые комиссары решали, чем прокормить служилое население, каким образом восстановить разрушенные ительменами острожки, где содержать аманатов, как наладить снова сбор ясака, Генс занялся сочинением кляуз. Разослал их повсюду: тому же Скорнякову-Писареву, иркутскому губернатору, в Сенат… Жалобы Генса не остались безответными. Распоряжением губернатора на Камчатку были отправлены новый командир полуострова дворянский сын Иван Добрынский и подполковник Мерлин, начальник походной Розыскной канцелярии. Они должны были провести дознание по всем доносам. О содержании хулительных писем и состоялся нынче разговор Гвоздева с прибывшим подполковником.

…По лицу Мерлина, едва он вошёл в избу, Гвоздев понял: хорошего не жди. Подполковник был тучен – мундир едва сходился на крутом, как Авачинская сопка, животе. Маленькие чёрные глаза глубоко гнездились под нависающим лбом, вблизи вдавленной переносицы. Плечи покрывала пудра, осыпавшаяся с парика.

Сняв треуголку, Мерлин тяжело, с одышкой, уселся за стол, а Гвоздеву сесть не предложил. Что ж, солдатскому сыну не привыкать – простоял битый час навытяжку.

А подполковник, положив перед собой допросный лист, гневно вопрошал:

– Верно ли, что власть на Камчатке ты, геодезист Михайла Гвоздев, и твой соумышленник, помощник флотского мастера Ванька Спешнев, захватили самовольно? А также истинно ли, что взяли под свою команду морских служителей с бота «Святой Гавриил» без ведома штюрмана Генса?

– Нет, сие ложь! – отвечал Гвоздев. Плечи у него заломило – вспомнил дьячка из охотской пыточной избы: «Что за манера у лягавых: ни привета, ни подхода. Сразу обухом по голове – отвечай!»

Шумно втянув воздух и пожевав толстыми, точно вывернутыми наружу губами, Мерлин продолжал:

– Верно ли, что на протяжении двух зим вы нарочно морили морских служителей голодом, не выдавая им хлебное и денежное жалованье?

Прямо глядя в лицо подполковнику, Гвоздев ответил:

– И сие не верно, ваше высокоблагородие.

– Врёшь, собака! – Мерлин уставился на него ненавидящим взглядом.

«Такому ничего не докажешь», – подумал Гвоздев, но попытку объясниться всё же сделал:

– Два года, ваше высокоблагородие, на Камчатке безрыбица была. А это здесь хуже, чем неурожай на матёрой земле. Связку юколы негде купить было. О хлебе и говорить нечего. И я, и Спешнев сами хлебного жалованья не имели… Вкус хлебный, почитай, забыли, наравне с прочими…

Мерлин ещё раз пристально оглядел Гвоздева и неожиданно развеселился:

– Не больно похож ты, геодезист, на голодающего… Ну ладно, с этим разберёмся, – он снова построжел. – Отвечай по следующему пункту. Содержал ли ты всенародно извещавшего на тебя словесно матроза Леонтия Петрова под своим караулом? Пытал ли ево голодом? Велел ли не выпущать из-под стражи на розыскном съезжем дворе ни на малое время, разве окромя телесной нужды?

– Это было, господин подполковник. Морской служитель Леонтий Петров был мною арестован и допрошен, но к допросному листу руки не приложил.

– Отвечай, по какому делу матроз сей арестован?

– В январе прошлого года изнасильничал блудным грехом жену служивого человека Крупышева, пока тот был в отлучке. Присвоил себе его медный котёл ценой в тридцать лисиц, два мешка сладкой травы стоимостью двадцать лисиц и другие пожитки. Жил Петров в доме Крупышева и полностью разорил его до прибытия хозяина. Крупышев и донёс мне на Петрова. Заковав злодея в железа, отправил его на съезжий двор, где он и вскричал на меня «слово и дело государево». Для разбирательства по сему доносу хотел я отослать его к Охотскому правлению, да штюрман Генс отказался взять Петрова на борт. Посему он до сих пор на здешнем съезжем дворе и обретается.

– Сие является подозрительным, – снова пожевал губами Мерлин, напомнив Гвоздеву морского диковинного зверя, коего промышлял он с тем же Петровым в позапрошлый голодный год.

Мерлин пристукнул пухлой ладошкой по столу и произнёс назидательно:

– Не слыхано такое, чтоб ответчик показателя содержал под своим караулом…

Он надолго замолчал. А Гвоздев, потрогав правую порванную мочку, подумал, что поступил верно, не сказав Мерлину, как признался на допросе Петров, что это он прострелил ему ухо во время штурма острожка. Тут-то подполковник точно усомнился бы в его непредвзятости, а ведь поступил он с Петровым по совести, а вовсе не из мести.

Гвоздев вспомнил, как, гнусно ухмыляясь, сетовал Петров:

– Жаль, не снёс тебе башку, ваш бродь! А ведь целил в неё. Жаль, промазал…

– Чем же я так досадил тебе, Леонтий? – искренне изумился Гвоздев.

Петров смачно выругался и ответил:

– Заносишься больно. Сам из простых, а хорохоришься, будто царёв сродственник…

– Как же иначе? – снова удивился Гвоздев и словно другими глазами взглянул на старого сослуживца. – Я же должность исправляю. А служба и дружба рядышком не ходят. Ещё Пётр Великий обязал корабельных капитанов и прочий начальственный люд с матросами не брататься, дабы поблажки не было. Сам посуди, без дисциплины какая служба!

– Ну служи, служи, ежли ты такой правильной, – прищурился Петров, – а мы поглядим, что из энтого выйдет…

Мерлин прервал воспоминания. Строго приказал:

– Дела, господин геодезист, передашь новому командиру – Добрынскому. День тебе даю на это. А после поедешь со своим доносителем в Охотск. Та м разберутся, кто прав, а кто виноват. Пока же полагай себя под домашним арестом.

Добрынский оказался человеком молодым, простодушным и разговорчивым. Принимая у Гвоздева острог, он между делом поведал, что в Охотск вместе с ним отправятся и Иван Спешнев, и Генс, а также доносители Петров и Скурихин. Последний обвинил Спешнева в растрате казённого имущества. А ещё рассказал Добрынский, что в день их отъезда состоится публичная казнь бунтаря Харчина и девятерых его соплеменников, а также огласят приговор тем русским, кого следствие посчитало виновными в лихоимстве.

– Кто ж они? – спросил Гвоздев, будто сам все эти годы не вёл разбирательства.

Добрынский, гордясь своей осведомлённостью, назвал имена:

– Вместе с камчадальцами будут повешены комиссар Новгородов, пядидесятник Штинников и сборщики ясака Сапожников и Родихин. На них более всего указывали. Да ещё кнутом накажут шесть десятков казаков и ясашных сборщиков… Чтобы впредь красть неповадно было…

На улице, как будто в подтверждение слов нового командира, бойко застучали топоры, запели пилы. Гвоздев выглянул в окно: плотники на площади перед часовней, построенной вместо сгоревшей церкви, возводили помост и виселицу.

– А Сорокоумова Алёшки, случаем, среди наказуемых не припомните? – поинтересовался он.

– Не припомню, а что, Сорокоумов повинен в чём? – оживился Добрынский. Очень уж не терпелось ему проявить начальственное рвение.

– Да это я так, к слову, – поспешил отговориться Гвоздев.

Он-то досконально вызнал, что именно с этого шустрого казачка и начался бунт подъясашных ительменов. А вот теперь ещё раз подивился непредсказуемой судьбе: кто виновней других, тот и остаётся без наказания.

И хотя не был Гвоздев человеком особенно набожным, а тут пришли на ум слова из Святого писания: «А кто неправо поступит, тот получит по своей неправде…». Обнадёживала Библия, и всё же заскребли кошки на душе: «Когда этот суд праведный свершится? Где? Уж, конечно, не на грешной земле. Вот я что промолчал? Почему не выдал Сорокоумова? Он мне – не кум, не сват…» Ещё тошней сделалось: «Самому-то кто поможет? Второй раз допросов с пристрастием не вынести!»

С тяжёлым сердцем взошёл Гвоздев на бот, идущий в Охотск. Это был тот самый «Святой Гавриил», на котором ходили они в 1731 году к Большой земле вместе с покойным Фёдоровым. И снова защемило сердце: то, давнее, плаванье закончилось пыточной, и нынешнее не сулит иной доли…

Вёл бот Софрон Хитрово, знакомый Гвоздеву по прежним приездам в Камчадалию. Но сейчас с арестованными Хитрово держался официально, разговоров избегал. За две недели плаванья лишь однажды подошёл к Гвоздеву и обронил, будто невзначай:

– В Охотске, Михайла Спиридонович, Бог даст, повидаете своего знакомого, – и больше ни слова.

«Кого повидаю? Почему штурман сказал так туманно?» – гадал Гвоздев, раскачиваясь на койке в матросском кубрике.

Как ни странно, но морская качка успокаивала его. Вроде бы море и не его стихия: удел геодезиста – земля, но начинал-то Михайла, сын солдата Семёновского полка, в морской навигаторской школе, а после и в Морской академии учился. Та м приобрёл, помимо геодезических и картографических знаний, навыки строевого офицера, обучился основам кораблевождения и ведения вахтенного журнала, мог работать с навигационными приборами и, в случае нужды, исправлять обязанности штурмана. Так и случилось во время похода к Большой земле, когда Фёдоров заболел скорбутом и не смог выходить из каюты. Гвоздев благополучно привёл «Святого Гавриила» обратно на Камчатку, не потеряв ни одного человека в команде.

Разные начальственные должности занимал, восстание камчадалов подавил, строил остроги и корабли. А наградой за все труды стала задержка в присвоении офицерского звания. Вечным клеймом прилепилось к нему прозвище «солдатский сын». И даже обращение – ваше благородие – звучит насмешкой: нечего со свиным рылом лезть в калашный ряд!

– Жизнь – это мокрая палуба, – учил его на первой морской практике похожий на обломок гранитного утёса седой боцманмат. – Продвигаться по ней, господин гардемарин, следует осторожно, чтобы не поскользнуться! И всякий раз смотреть надобно, куда ногу поставишь…

Следовать этому мудрому совету, ступать с оглядкой, никак у Гвоздева не получалось…

Снова и снова прислушивался он к дыханию Ламского моря, раскачивающего корабль. Размеренно бьют волны в обшивку, поскрипывают переборки, хлопают паруса. А под килем – бездна: «Что такое человеческие тщеты, по сравнению с неукротимой стихией?…»

…Охотск встретил их неласково. Море штормило. Берег был скрыт серой мглой, сквозь которую едва заметно промаргивал маяк. Хитрово не рискнул в такую погоду входить в устье Охоты и приказал отдать якоря в полумиле от берега. На следующее утро, когда волнение поутихло, он съехал на берег для доклада командиру порта и получения распоряжений.

Гвоздев, пользующийся свободой передвижения по судну, вышел на палубу. В зрительную трубу, взятую у подштурмана Харлама Юшина, стал разглядывать побережье. Смотрел и не узнавал. Охотский острог со времени его последнего пребывания стал приобретать вид настоящего порта. В устье Охоты возвышались двухэтажные каменные строения. На эллингах ясно были видны остовы двух строящихся кораблей. Чуть поодаль чернели длинные бревенчатые строения – то ли казармы, то ли магазины. Над стоящим в отдалении старым острогом маячила маковка новой церкви.

– Михайла Спиридонович, будьте добры вернуться в кубрик, не велено вам тут находиться, – попросил Юшин и объяснил: – Таково приказание господина Хитрово.

Юшин был наслышан о камчатских заслугах Гвоздева и вёл себя уважительно. Гвоздев вернул ему трубу и спустился в кубрик.

Хитрово появился, когда пробили третьи склянки пополудни.

Гвоздева, Спешнева и Генса вывели на ют. Хитрово в сопровождении коренастого офицера в длинном плаще и надвинутой на глаза шляпе подошёл к арестантам. Офицер показался Гвоздеву знакомым. Но припомнить, кто это, он за короткое время не смог.

– Прощайте, господа, – сухо сказал Хитрово. – Передаю вас и ваши бумаги в распоряжение командира Камчатской экспедиции его высокородия капитан-командора Беринга. Господин флотский мастер доставит вас к нему, – приложив руку к треуголке и откланявшись офицеру, удалился.

По верёвочной лестнице спустились в шлюпку. На носу её сидело два гренадера. Сопровождающий офицер уселся на корму. Ему с борта на верёвке подали зажжённый масляный фонарь, гребцы оттолкнулись от бота, и шлюпка отчалила.

До самого берега, как только свет от фонаря падал на лицо офицера, Гвоздев ловил себя на том, что где-то видел его. Но только когда офицер отдал приказ гребцам осушить вёсла, узнал соученика по морской академии Дементьева.

Дементьев сильно изменился за пятнадцать лет: возмужал, над сурово сжатыми губами – острыми пиками вверх чернели усы. И всё-таки это был он – давний друг-приятель Аврашка Дементьев, с которым столько вместе пережили!

Гвоздев радостно улыбнулся старому товарищу, когда они встретились глазами.

Но Дементьев не ответил на его улыбку и отвернулся, словно они прежде никогда не встречались.

Глава вторая