С тихим скрипом приотворилась дверь, пропуская Гришку с подносом.
– Поставь и сгинь, – буркнул Никита, мрачнея еще больше. – Скажи Мишке, чтоб к выезду готовился, дело будет. И к тебе, Сергей Аполлоныч, дело… не должен, говоришь? Так не тебе судить! Слышишь ты, контра? Думаешь, что раз я из простых, то и чести не имею? Что не ровня, чтоб должником считать? – Он аж побелел, только на скулах проступили резкие пятна румянца. – Это ты мне не ровня! Я – Озерцов Никита, три дня тому назначен полномочным представителем ОГПУ… Я теперь первый после Господа… я теперь вместо Господа, слышишь? И я решаю, кому должен, а кому нет… и кому по каким долгам платить! Я и никто другой!
Он замолчал, будто захлебнулся собственным криком, и спустя недолгое время уже улыбался, словно и не было этой вспышки.
– Извини, работа вот… нервная, – Никита указал на бумаги. – Город хоть и небольшой, а врагов советской власти хватает… помощников же, наоборот, нету. Что молчишь? Ну почему ты все время молчишь, а, Сергей Аполлоныч? Точно бирюк какой.
Я пожал плечами, хотелось бы, чтоб жест этот вышел небрежным, но в то же время изящным, однако мышцы вдруг свело судорогой.
– Плохо? – поинтересовался Никита, не делая, однако, попыток помочь. – Перетрудился? Все с больными да несчастными? Или дрова сгружал? Печи растапливал? Вот скажи, Сергей Аполлоныч, ты ж из благородных, не противно ли на черной-то работе?
– Не противно, – плечи отпускало, уже и шеей пошевелить можно.
– И хорошо. Работа – она ведь разною бывает… грамотный? Пишешь разборчиво?
Уже понимая, к чему клонит Озерцов, и постановив себе отказаться от предложения, столь заманчивого на первый взгляд, я все же ответил утвердительно. Не люблю обманывать по пустякам, тем паче с Никиты станется не поверить.
– Вот и ладно. Секретарем будешь, – Озерцов поднялся. – С сегодняшнего дня… на обеспечение уже поставил, вечером паек доставят, а теперь поехали, Мишка уже небось заждался.
Он не стал спрашивать моего согласия, как не стал бы, верно, выслушивать отказ. Он уже все решил, и сопротивляться не имело смысла.
Во всяком случае, если думать так, становилось немного легче.
Дом стоял на самой окраине города, дорогу занесло, и Мишка, который числился в штате водителем, матерился да каждые десять минут говорил, что лошадей закладывать нужно было при такой-то погоде, а машина – она больше для города, и мотор того и гляди заглохнет.
Однако же, несмотря на опасения, доехали. Правда, не знаю, зачем мы здесь, а Никита говорить не спешит, и остальные помалкивают. Рядом со мною Григорий, сопит, кутаясь в тулуп, накинутый поверх куртки, и, признаться, я ему завидую, потому как примораживать стало изрядно, и удивляюсь, как Никита в одной щегольской кожанке поверх рубахи не замерз.
А дом ничего, добротный. Из трубы к темнеющему небу тянется узкая нить дыма, дорожка расчищена, по обе стороны из толстого снежного одеяла торчат черные ветки-плети, видать, сад тут, летом красиво, теперь же отчего-то страшно.
– Ну, Гришка, тебе первым, следом я и Мишка, – сказал Никита. – А ты, Сергей Аполлоныч, в машине пока посиди… до приказу.
Я и сидел, долго сидел, стараясь не думать о том, что происходит в доме. Правда, оттуда не доносилось ни звука, и вполне могло статься, что ничего такого страшного и не случилось, что Озерцов наведался в гости и хозяева рады принимать его, а все прочее – суть мои выдумки, слухами порожденные.
Время текло, сумерки сгустились, вечер перевалил в полноценную ночь, машина выстыла, стекло затянуло морозными узорами, да и шинель моя больше не грела. Но выйти означало нарушить приказ.
Кажется, я придремал, засунув онемевшие с холода руки в подмышки, кажется, даже снилось что-то доброе и светлое, вроде Рождественской службы… кажется, я пребывал в том редком состоянии полного душевного покоя, которое прежде почитал за счастье.
Я почти достиг неба и почти встретил Бога…
– Эй, офицер, просыпайся давай… – кто-то тряс меня за плечо, не позволяя подняться выше. – Давай, давай, благородие, Никита Александрович кличут… и что ж ты на морозе-то спать вздумал? Этак и помереть недолго.
Гришка или Мишка? В темноте не различить, да и с глазами что-то, раскрываю с трудом, лица не ощущаю вовсе и рук тоже.
– Давай двигай в хату, там тепло. – Он буквально выволок меня из машины и потянул к дому. – Эх и приморозило ж тебя… слабый… сразу видно, что из аристократов.
Я ждал, что Гришка или Мишка – даже любопытно стало, кто все-таки, – добавит про контру, но тот сдержался.
– Ступеньки тута, осторожней.
Дверь открылась бесшумно, изнутри дохнуло теплом, которое, вместо того чтоб отогнать холод, отчего-то заставило почувствовать, как я замерз. Правда, почти до смерти.
Узкий коридор, если не ошибаюсь, он называется «сени», и еще одна дверь. И ноги поперек порога, босые, белые, мертвые.
То ли Гришка, то ли Мишка переступил через них, а я замер перед этой неожиданной преградой. Значит, не в гости приехали, значит, не к родственникам, значит, не ждали хозяева. Отступить, вернуться назад, в машину, но не участвовать.
Я склонился над телом, пытаясь нащупать пульс, но пальцы онемели. Наверное, это тоже сон, мерещится все, женщина эта в ночной рубашке, задранной по самые колени, круглые, сдобные, с черными крапинками синяков… и растрепанные ее волосы тоже мерещатся, и топор в ее голове, и крестик на шее.
– Ну, Гриш, я ж велел прибраться… Сергей Аполлоныч у нас натура благородная, а значится, чувствительная без меры, – в моем сне нашлось место и для Никиты. – Все уже. Закончилось. Видишь, сами управились. А теперь твоя работа. Чего бледный-то весь?
– Заснул, – откуда-то из темноты донесся голос. Все-таки Мишка. Раз это мой сон, то пускай будет Мишка. – Вымерз, как бы не прихворал, выпить бы ему.
Выпить налили, поднесли целую кружку, и я залпом опрокинул, какая разница, если сон… самогон опалил внутренности, выжег, вытеснил холод и вернул сознание.
– Ну, полегчало? – Никита почти заботлив. – Ты не переживай, по первому разу оно у всех так… А потом ничего, привыкаешь.
– К этому? – я пьянел, стремительно и счастливо, потому как опьянение приглушало ощущения и возвращало в недавнее состояние полусна.
– И к этому тоже. – Никита подал руку, точнее, вцепился в рукав и дернул так, что я едва не упал на убитую. – Давай, работать надо. Протокол писать, ты ж у нас теперь секретарь. Мишка, деньги на место положь… и икону тоже… и пить не смей, кому сказано, еще назад добираться!
В комнате горели свечи, пять или шесть, и неровный нервный свет их непостижимым образом подчеркивал невозможность происходящего. Нет, разгрома учинено не было, наоборот, комната удивляла чистотой и порядком, дорожки на полу, скатерти, вышитые занавески, отгораживающие угол, белый бок свечи, широкий стол и стул. А на стуле тело… вернее, поначалу мне показалось, что это именно тело, потому как представить, что в этом окровавленном месиве может теплиться хоть капля жизни, было невозможно. Однако же человек замычал и мотнул головой, будто желал избавиться от полотенца, которым ему заткнули рот.
– Давай, садись, – Никита подвинул стул, и вышло так, что я оказался возле допрашиваемого. Воняло кровью и блевотиной, еще паленой шкурой. Передо мной положили пару чистых листов бумаги, походную чернильницу и стальное перо.
– Пиши. Я, Митрофанкин Валерьян Сигизмундович, пятидесяти семи лет от роду… свету хватает? Да не смотри ты на него, все уже, закончилось… признался, верно? – Никита похлопал жертву по плечу и тут же, нахмурившись, вытер руки рушником. На светлой ткани остались темные разводы… не смотреть на Озерцова, не смотреть на Валерьяна Сигизмундовича, писать… выводить буквы как можно тщательнее, а вернувшись домой, зарядить все семь патронов – и пулю в лоб.
– На чем мы остановились, – склонившись над моим плечом, Никита скользнул взглядом по бумаге. – Ага, значит, дальше… чистосердечно и безо всякого внешнего принуждения сознаюсь… он и вправду сознался, верно, Гришка?
Гришка прогудел что-то невнятное. Не оборачиваться, писать… было бы оружие, всех троих положил бы.
– Не дури, Сергей Аполлонович, – прошептал Озерцов на ухо. – Ты хоть и образованный, но многого не понимаешь, потому прислушайся к совету… не дури.
Холодное дуло уперлось в затылок.
– Я тебе шанс даю, слышишь?
Я использовал этот шанс, я ненавидел себя за трусость, но умирать вот так, в крови и блевотине, под Гришкин смех да Мишкино бормотание? Лучше самому.
Седоватый рассвет вползал на улицы, грязный снег чуть подтаял, поплыл редкими лужами, видать, оттепель, а я не чувствую, ничего не чувствую. Остатки самогона гуляют в крови, приглушая эмоции. Не знаю, кого я больше ненавидел: Никиту, который окунул меня в это дерьмо, или себя – за то, что не хватило силы воли отказаться.
Жить, жить, жить… ради чего?
Ради Оксаны. Нет, не любовь – наваждение, болезнь, но если так, пусть буду же больным… безумным трусом, но еще немного жизни, еще немного ее глаз.
Оксана ждала, Оксана поняла все без слов, Оксана спасла меня этой ночью… спасибо.
Яна
– На первый взгляд ничего смертельного, – врач был мрачен, не Костик – другой, я забыла его имя и фамилию, и теперь было как-то очень стыдно. Стыд мешал сосредоточиться и задать нужный вопрос.
– А причина? – человек из милиции. Я забыла и его имя. И тоже стыдно. – Что с ним вообще?
– Сотрясение мозга, – врач почему-то смотрел на меня. – С которым в больнице лежать надо. Под надзором.
– Прокурорским, – тихо сказал тот, который из милиции, но врач все равно услышал.