– Аня, иди. Пожалуйста.
Та вышла, притворила дверь за собой.
– Вы спрашивайте. Вы ведь спросить пришли, – Олеся Викторовна стряхнула пепел прямо на халат. – Со мною все в порядке… наверное, покажусь вам циничной, но я ждала чего-то подобного… постоянно ждала. Драка, да?
– Не совсем.
– Не важно. Он ведь… он ведь ненормальным был, я к психиатру обращалась, тот сказал – перерастет, подростковая агрессия со временем проходит. А у Васьки не проходила, я два года с ними уже, Анечка – хорошая, ласковая девочка, а этот – звереныш. И с этими, с фашистами связался… раньше просто дрался со всеми, ко мне и соседи, и участковый приходили… Васька на учете стоял, в последний раз чудом судимости избежал, Марика из нашего дома побили за то, что еврей. А разве ж Марик виноват, что он – еврей? Разве ж кому-то от этого плохо? Не понимаю. Я глупости тут говорю, вы спрашивайте, спрашивайте…
Окурок выпал из неловких пальцев женщины, скатился по скользкой ткани халата и красным пятнышком лег на полу. Олеся Викторовна будто и не заметила. Руслан, наклонившись, подобрал окурок и положил в пепельницу.
– Я же не враг ему была. У меня деток нет, Анечка и Васька как родные… я бы ушла, я бы не мешала… любила их… и его любила. Марику заплатить пришлось, родителям его тоже, чтоб заявление не подавали, а Васька говорит – зачем дачу продала, куда деньги дела… а потом вообще сказал, что зарежет.
– И давно он в националистах?
– Васька? – переспросила Олеся Викторовна. – Полгода… меньше даже. Раньше в пионеры, теперь в фашисты… злой совсем стал, даже на Анечку кричал, что она мне потворствует.
– Скажите, а собаки у вас нет?
– Собаки? Нет, нету. Я хотела завести, чтобы детям… а Васька собак боялся, его в детстве покусали сильно, так он даже маленьких, даже болонок… а как-то большая подбежала, в наморднике, и не лаяла, обнюхала только, а он испугался. Заикался до вечера и ночью плакал. Он же ребенок был… совсем ребенок… глупый.
Она все-таки опять расплакалась, и Руслан тихо вышел с кухни.
Анечка ждала в коридоре, кутаясь в тонкий белый халатик.
– Что с Васькой? – И, не дожидаясь ответа, сама предположила: – Он умер, да? Совсем умер?
Совсем. Мертвее не бывает. Дыра в голове – свидетельство о последней игре в русскую рулетку, которую в начале прошлого века называли американской. Револьвер системы «наган», крест на плече и непонятная пока связь с еще четырьмя убитыми.
– Он ночью умер, – тихо сказала Аня. – Я знаю. Мы ведь близняшки. Мне кошмар приснился, а теперь холодно вот.
– Босая потому что, вот и холодно, – пробормотал Руслан, стараясь не смотреть на стройные ножки. Ребенок же, и свидетельница, и у Эльзы ноги лучше, и вообще, нечего.
– Тетя сказала, что вы со мной поговорить захотите. Вам ведь нужно? Только я почти ничего не знаю. Вы проходите.
Темно, плотные шторы не пускают внутрь комнаты свет. Наполненное тенями и полутенями пространство кажется живым и неприязненным, оно пахнет хлоркой и резкой, сладкой туалетной водой.
– Вон туда садитесь, – велела Аня. – А я в кресло. Удобно будет. А зачем вы про собак спрашивали?
– Подслушивала?
– Подслушивала, – не стала отрицать девочка. – А иначе как я узнаю, что она задумала?
– Кто?
– Тетка. Это ведь она Ваську… даже если не сама, то заказала. А теперь меня закажет, только не сразу, потому что это будет подозрительно.
– Ваша тетя вас любит.
– Притворяется, – Анечка фыркнула. – Приехала в Москву из своего задрыпинска, устроилась на всем готовом, мамину комнату заняла, одежду ее носит, украшения. Дачу продала, думаете, чтоб Ваську вытащить? Да это половина денег только, а вторую на себя потратила.
Она верила в то, что говорила, светловолосая красивая девочка Аня, и переубеждать ее было бесполезно.
– Мне вечно морали читает, курить плохо, пить плохо, подружки – бляди и водиться с ними нельзя… тусоваться тоже нельзя… шмоток нормальных не допросишься, вечно покупает мрак какой-то. Надо мной все смеются, монашкой называют. А кто на меня в таком прикиде посмотрит? Ни в один клубешник приличный не пойти… да я повешусь скоро от такой жизни. И Ваську вечно доставала, учись, учись… – Анечка скорчила рожицу. – А вчера вообще скандал был, орали – мрак, у меня даже голова разболелась. Васька сказал тетке, что в шестнадцать он уже сам может, без опеки, и, следовательно, пусть она валит в свой задрыпинск, а нас в покое оставит. Что он к юристу пойдет и в суд подаст, если она и дальше со всякой фигней приставать будет. Хоть раз у него мозгов на что-то хватило, а вечером, значит, Ваське позвонили, он и ушел, дверью хлопнув.
– Кто позвонил?
– Да я разве знаю. Баба какая-то вроде… хотя не уверена. – Анечка прикусила губу. – Может, и не баба. Васька еще сказал что-то типа «ну ты и сука, деньги жмешь, договаривались по-другому». Я его даже спросила, про какие деньги речь идет, а он послал подальше. Говорю же, психованный Васька был. И Марика он побил не потому, что тот еврей, а потому, что ко мне подкатывался, цветы припер… а радости мне с тех цветов, лучше б мобилу нормальную подарил, у меня модель отстойная, на люди показываться стыдно. А Ваську, я говорю, тетка заказала, сто пудов – она. И… если надо, я и на суде повторю. Ведь должно же быть по справедливости…
Милая улыбка, ядовитая красота… белые волосы и черные глаза, яд кураре в сахарной глазури. В кого она такая? Или Руслан слишком старый стал, не понимает чего-то? Анечка, ободренная молчанием, поднялась, подошла, присела рядышком и нежно прошептала:
– А хотите, я вообще все, что надо, скажу? Свидетелем буду… вам же нужно раскрывать преступления?
– Нужно, – от нее пахло кокосовым молоком и ванилью, к горлу подкатил комок тошноты. Убраться из этой квартиры, и побыстрее.
– Вот и хорошо, – теплая ладошка легла на руку. – Я вам помогу. А для начала давайте с вами познакомимся? Как вас зовут?
Не то чтобы я следовал совету Харыгина, скорее само место службы да и общество неуравновешенного, легко впадающего в ярость Никиты предполагало некоторую осторожность. Вообще жизнь моя окончательно раскололась на две половины, одна из которых, почитаемая мною за светлую, проходила в двух комнатах дома на улице Ленинской, бывшей – Кузнечной, а другая – в двухэтажном здании, где разместился полпред Озерцов. Обе эти жизни были в равной степени болезненны и мучительны, но изменить что-либо было выше моих сил.
Я пытался заговаривать с Оксаной, объяснять что-то насчет разности миров, восприятий и положения, убеждая ее, что иметь со мной связь в данный момент по меньшей мере неблагоразумно, по большей же – опасно. Оксана не удостаивала меня ответом, Никита же, стоило заговорить о том, что ему следовало бы подыскать другого секретаря, рассмеялся.
– Другого? А на кой мне другой, когда ты управляешься? – Он закинул ноги на стол. – Или противно руки пачкать?
– Противно.
– Ага, честь офицерская не позволяет с палачами вожжаться? – Никита усмехнулся. – А ты не думал, что и этим кому-то надо заниматься? Так почему не тебе? Чем ты, Сергей Аполлоныч, лучше меня? Или вот Гришки с Мишкой? Или других, которые за страну стоят? Той России служил, а этой, значит, не хочешь? А знаешь, как это называется? Изменой. И выходит, что ты, брат, изменник и предатель, а мне надлежит тебя задержать, допросить и расстрелять… только тогда я точно без секретаря останусь.
Полагаю, дело было отнюдь не в том, что Никите так уж требовался секретарь, он и сам был человеком грамотным, способным вести дела. Скорее уж ему не хотелось расставаться с новой забавой. И я в очередной раз смирился, тем более что на «выезды» и уж тем паче допросы меня не брали, и протоколы Никита предпочитал надиктовывать по возвращении. Да и не так много было протоколов, и без них работы хватало, однако остальное – мелочи, привычные и даже в какой-то мере обыденные, не стоящие внимания, тогда как за каждым «признанием» мне чудился сломленный Гришкиным «дознанием» человек. По-хорошему следовало бы уйти – из ОГПУ, из жизни ли – либо смириться, наконец, и делать так, как и советовал Никита. Нет людей, есть бумаги, которые надлежит вести. Разумом я понимал правоту Озерцова, но вот душевно продолжал пребывать в состоянии смятенном и беспомощном.
В то же время нельзя отрицать того факта, что в моем новом положении имелись определенные преимущества, начиная с почти решенного продуктового вопроса и заканчивая наладившимися вдруг отношениями с соседями. Полагаю, последние, узнав о новом назначении, прониклись не столько уважением, сколько страхом. Дошло до того, что домоуправ, заглянув как-то вечером, долго вздыхал о «былых недоразумениях,» которые случаются «в кажном доме», а в конце предложил даже «поспособствовать решению квартирного вопроса».
Относительно спокойное существование закончилось в тот момент, когда Никита Озерцов заглянул в гости. Предупредить о визите он не удосужился, просто однажды вечером появился на пороге моей комнаты и, оглядевшись, проронил:
– Ну и дыра… выселили?
Озерцов, сняв куртку, кинул ее на кровать.
– Чаем хоть угостишь? А можно и не чаем. И домоуправа мне… давай, давай, позови. Считай, это приказ.
Беседа у Никиты с Михаилом Степановичем вышла долгая, домоуправ при виде начальства столь высокого совершенно растерялся, то краснел, то бледнел, то принимался невнятно лепетать, то накрепко замолкал. Никита представлением наслаждался, жертву отпускать не спешил, мне же досталась роль наблюдателя.
– Смотри, три дня сроку, но чтоб этого, – Никита ткнул пальцем отчего-то в окно, – не было. Понятно? Иди.
Домоуправ ушел, и мы с Озерцовым остались вдвоем. Он улыбался, счастливо, весело, с полным осознанием того факта, что совершил доброе дело, я же думал лишь о том, как бы сделать так, чтоб Никита не увидел Оксану.
Не знаю, откуда взялся этот страх, ведь до сего дня Озерцов особого интереса к женскому полу не выказывал, более того, был к оному равнодушен. Стоило представить, что они встретятся, и внутри все переворачивалось.