– Ты читай, читай, – Гейни, заметив взгляд, не смутилась и халат поправлять не стала, наоборот, откинулась назад, опершись на руки, так, что тонкая ткань натянулась, обрисовывая гладкие линии тела. Читать письма расхотелось, лучше бы…
«…лучше бы мне умереть тогда, в больнице, когда все ждали, что подохну, а я жить хотел и выжил наперекор ожидающим. И Сергея Аполлоновича заприметил, к себе взял, не чтоб защитить, а чтоб ему, такому чистому, барину холеному, интеллигенту сахарному, жизнь настоящую показать, в дерьмо да с головою, чтоб хлебнул, захлебнулся и человеком стал. Он и был человеком, и остался, а я, Оксана, скотина распоследняя. Я ж ни слова, ни словечка в защиту не сказал. И не скажу. Следят, черти. Кто? Не знаю. То ли Гришка, то ли Мишка, то ли оба. Доносят. Теперь любой шаг в сторону к стенке приведет. А я не хочу подыхать вот так, преступником. Я ж за страну, за Родину, за идеи наши. Помнишь, мечтали, как жить станем, когда ни кулаков, ни буржуев со шпионами не останется?»
Лист оборвался, а следующий начинался с новой строки.
«Прости, Оксана, что долго не писал, сил никаких не было. И стыдно признаться, запивал сильно, потому как иначе невозможно. Не признавался он, сукин сын, интеллигент паршивый, барин, урод, тварь белогвардейская, контра недобитая… Ты прости, Оксана, что я так говорю, но мучил он и себя, и меня. Душу гордостью своей выворачивал… ничего, скоро все закончится, представление уже готово, осталось приговора дождаться. А крест его у меня, чтоб помнил, и револьвер тоже. А стрелять сам буду, своею рукой, чтоб наверняка и без мучений. И похороню не безымянным, не заслужил он этого… хотя скотина, что ж он сразу не признался-то? Самому легче было бы, и мне тоже… погано-то как на сердце, нехорошо. Не хочу жить, а сил, чтоб взять и просто пулю в голову, без забав всяческих, не хватает. Собака я, больная и ненужная, а рядом никого, чтоб милосердие оказать… никто не видит, никто не понимает… страна мертвецов… и столица погостом».
– Это он про что? – Данила зачитал последнюю фразу вслух, потому как не понял, а Гейни ответила:
– Про Москву, ясное дело. И про Ленина, который в Мавзолее, ну, мертвый и не похороненный, а погост – типа кладбище такое.
– Понятно, – все равно Данила ни черта не понял, но дальше спрашивать было совсем стыдно, получилось бы, что он вообще тупой. А он не тупой.
– Если б эти письма нашли, его б расстреляли, – продолжила Гейни. – Это я тебе точно говорю, а он долго еще жил, до самой войны.
– А ты откуда знаешь?
– Справки наводила, – Гейни вздохнула. – Кто ж еще о тебе позаботится-то! Ты дочитывай, уже немного осталось.
Последнее письмо было коротким и явно отличалось от предыдущих.
«Я не знаю, зачем пишу, потому как теперь, находясь в трезвом уме и ясной памяти, понимаю, что обращаться к умершим бессмысленно. Однако старые письма – странно, что столько времени я таскал этот опасный груз с собой, – побудили меня к этому шагу, не слишком осмотрительному с моей стороны, однако единственно возможному в данных обстоятельствах. Прежде всего прошу прощения у Ольги, которой придется решать, что делать с этим наследством. Мне некому оставить его… да и вещей, что дороги мне, немного. Письма и крест. Пожалуйста, если получится, сохрани их. Передай… кому-нибудь, кого сочтешь достойным. А нет – письма сожги. Крест же, пусть он и неказист, но редкостный и возраста древнего, отдай его в музей, коль не нужен будет».
– На завещание похоже, – Данила нарочно не дочитал последние строки, оттягивая развязку.
– Завещание и есть. Ну давай уже, а то торчим здесь… еще эта домой вернется.
«Хочу попросить прощения у Оксаны. Всю жизнь о тебе помнил, тебя любил, но одиночество невыносимо. И у Сергея Аполлоновича – прав ты был, многое сбылось, особенно то, что креста касается: от всего сберег, сам умру, от болезни… поскорей бы уже. А напоследок, тому, кто судить меня возьмется: я служил идеям товарища Ленина и товарища Сталина. Я был верным сыном своей страны. Мне нечего стыдиться. Почти нечего».
– Охренительно в конце завернул, правда? – Гейни накрутила на палец светлый локон. – Он вообще еще тем уродом был, твой прапра… Ну, в общем, прадед.
– Пра-пра… Чего?
– Ну а то! Я узнавала. Помнишь, как-то у тебя альбомы с фотками смотрели? Там еще старые такие были, желтые совсем, а мамка твоя сидела и объясняла, дескать, это прабабка ее, которая перед самой войной в Москву приехала и замуж вышла.
– Когда это было? – Данила историю с альбомом помнил смутно.
– Ну, давай, напряги мозги, помнишь, она еще говорила, что у прабабки этой судьба тяжелая была, что первый муж комиссаром был и умер, когда та беременная ходила?
– Не помню.
– Дурак потому что. Я вот тоже не помнила, а потом вспомнила, когда увидела, вот, – Гейни протянула очередную находку. Фотография, черно-белая, точнее, коричнево-желтая, старая, с фигурно вырезанными по краям зубчиками, которые кое-где смялись, залупились. А само изображение удивительно четкое, будто цифровиком щелкнули. Тощий, больного вида мужик и баба в уродском платье под горло.
А на обратной стороне тем же аккуратным почерком выведено: «Ольга и Никита Озерцовы. Свадьба. 17.06.1937 г.».
– Это и есть прабабка твоя с первым мужем, – пояснила Гейни. – Ты че, и вправду не помнишь? У вас же точно такая фотка есть, только без подписи? Ну, понял теперь?
– Чего понял? – Данила, вглядываясь в лицо предка, пытался найти хоть какое-то сходство. С кем? С собой? С мамкой? С теткой? Не-а, не похож, ни на секунду не похож. Форма прикольная, а лицо вот… ну как у психа обдолбанного, страшное лицо, и взгляд страшный, даже на фотографии.
– Ну как, не понял?! – Гейни схватила за руку, вырывая фотографию. – Ты вообще ни хрена не понимаешь! Он же людей расстреливал!
– Так когда это было? – за прадеда стало обидно, и неприятно оттого, что Гейни так бесцеремонно влезла в эти вот письма, а теперь и за фотографию хватается. – Давно же!
– Давно, да не так, чтобы очень. Вот тетка твоя – она ж бизнесменша, значит, ей за имиджем следить надо, это раньше было нормально, если бандит и из ниоткуда, а теперь дворянами все быть хотят. А теперь прикинь: в газету слить, что дед такой-то известной московской бизнесменши был комиссаром и бандитом… – Гейни раскраснелась. – Ее ж ни одна тусовка не примет, и партнеры с нею не захотят дела иметь, это ж как клеймо… а в суд не подаст – вот они, доказательства, что правду говорим!
– А на хрена нам это? – Данила все ж таки забрал фотографию и письма сложил аккуратно. Не потому, что вдруг сентиментальностью проникся, клал он на эти вздохи семидесятилетней давности хрен с прибором, но раз лежало, пусть и дальше лежит. Данила – не вор, он чужого не брал и брать не будет. А Гейни не разозлилась, вздохнула тяжко и добавила:
– Тупой ты, Данька, как пень. Ну раз мы про нее такое знаем и рассказать сможем, и доказать, то ей придется с нами в мире жить. Понимаешь теперь?
– Шантажировать предлагаешь? – идея не понравилась совершенно.
– Договариваться, – ответила Гейни и, запустив руку в коробку, достала пистолет. Хотя нет, не пистолет – револьвер, потемневший, поистративший блеск, но оттого выглядевший еще более круто. – А это наш последний аргумент. Тут снизу, на рукояти, гравировочка есть, «Н. А. Озерцов», правда, мелко, я с лупой и то намучилась, пока прочитала.
Данила кивнул, Данила не находил в себе сил отвести взгляд. Хотелось прикоснуться, взять в руки… кто бы знал, что в теткиной кладовой подобные сокровища лежат.
Гейни понюхала дуло и скривилась:
– Воняет. Может, помыть его, а? И еще крест найти надо, ну тот, который в завещании. Если револьвер тут, то и крест быть должен. А он, судя по всему, бешеных бабок стоит. Ну, чего молчишь? Твое ж наследство, если по правде, на кой тетке деньги? Ей и жить-то немного осталось… спроси про крест, а?
Руслан
Ну и зачем ему понадобилось еще и туда лезть? Какое, если разобраться, ему дело до Яниной сестры, матери бритоголового остолопа, битого в Москве и попавшего в больницу? А Яна напряглась, оскалилась улыбкой и тут же, точно устыдившись этого явного проявления эмоций, поблекла.
– Да. Уверена. Зачем кому-то убивать Наташу?
Правильно, незачем.
Не та тема, не Русланова, он о другом спросить хотел и спрашивал. А беседа все одно выходила неправильной. Ну, начиная хотя бы с того, что беседовать в отсутствие хозяина квартиры с его то ли гостьей, то ли подругой было не о чем. Разве что о самом хозяине. Руслан задавал вопросы, а Яна отвечала. Охотно, даже с какой-то маловразумительной и совершенно непонятной Руслану радостью, вот только спрашивать о чем? Об увлечении историей? Черном, изъязвленном теле снаряда, заботливо водруженном на лакированную подставку? Об орденах и медалях? О том, что квартира больше походит на музей? Ну так не Русланово же дело, его другое интересует.
– Революция? – Яна наморщила лоб. – Репрессии? Да, Костя одно время интересовался этим периодом, но потом увлекся Великой Отечественной.
– Почему?
– Откуда ж мне знать. Костик, он – существо увлекающееся, – Яна улыбнулась, грустно так, словно желая подчеркнуть неоднозначность фразы. – Знаете, он как-то сказал, что история интересна потому, что там на самом деле все совсем не так, как кажется на первый взгляд, что если отойти от дат и цифр к людям, то получится, что одни люди делают политику, а потом политика уделывает всех остальных. Это его слова, мне понравились, вот и запомнила.
Руслан тоже решил запомнить, а ну как представится случай интеллектом блеснуть. Пока же он просто тянул время, надеясь, что неуловимый Ористов, хирург и историк в одном стакане, вернется домой. Час-то поздний.
– Не вернется, – Яна непостижимым образом подсмотрела мысли. – Он на свидание ушел, так что не раньше завтрашнего утра… и то если перед сменой заедет, а не сразу на работу. Он иногда сразу, Костик ответственный.