тавили… не знаю даже, против кого, но привезли ее ко мне в ужасном состоянии, попросили усыпить.
– А вы вылечили?
– Вылечила. Опять же, ничего личного и благородного, бизнес. Церера – из перспективных, если не бои, то с ее родословной на щенках заработать можно, был клиент на разведение взять, но Серега дал больше.
– И как, окупилось?
– Без понятия. Если где и участвовал, то не через меня, хотя пара свежих шрамов на шкуре есть. Но вы не там ищете, из-за собаки никто не станет убивать… да и из-за боев тоже. – Эльза похлопала поводком по бедру, и псина моментально оказалась рядом, села на землю, уставилась прямо в глаза, улыбнулась, вывалив на подбородок розовый язык.
– А ставки серьезные? – в присутствии Цереры Руслан ощущал себя крайне неуютно. Не то чтобы боялся, скорее не нравились ему вот такие хищные да поджарые – ни женщины, ни собаки.
А еще Эльза с ее кукольно-фарфоровой красотой. Уж очень спокойна, прямо-таки неестественно.
– Ставки? Когда как, но в любом случае всегда проще убрать собаку, чем человека, правда?
Она объявилась с самого утра. Перетянутый веревкой чемодан, грязный узел, в котором то ли приданое, то ли добро награбленное. И запах кислой капусты. Не знаю, за что больше я возненавидел ее – за грязь или за эту вонь, что становилась неотъемлемой частью нового мира.
Капусту жарили, капусту тушили, капустой закусывали самогон, капуста гнила в фарфоровых тарелках матушкиного сервиза на двадцать четыре персоны… капустный дух преследовал меня повсюду, стоило выйти за дверь. И вот теперь он поселится здесь, вместе с этой девицей, которая мнется на пороге, пыхтит под тяжестью овчинного тулупа и разглядывает меня с каким-то детским любопытством.
– Эта… Аксана я… Ксана. – Она вытерла пот со лба. – Дядько казав, что тута жить буду.
Дядька? Теперь понятно, до того понятно, что даже злости нет.
Ничего нет. Я ушел, оставив Оксану наедине с ее пожитками. Все, больше отступать некуда, в оставшейся, вернее, милосердно оставленной победившей чернью комнате одно окно, под самым потолком. Стекло серое, пыльное, и свет, проникающий сквозь него, режет глаза белизной. Лечь на кровать, зажмуриться, вспомнить о том, как все было раньше… а еще лучше – забыть.
Воспоминания причиняют боль.
А я трус, не смог, не сумел… куражу не хватило, чтобы совсем без шансов. Снова один патрон, холод дула у виска, легкая дрожь в руке…
Стук в дверь почти как выстрел, ударил по нервам, выбивая из колеи размышлений.
Оксана вошла, не дожидаясь разрешения, застыла на пороге и с любопытством огляделась.
– Чего надо? – я и не пытался быть дружелюбным, я страстно желал остаться в одиночестве, среди гнусных беспомощных мыслей и еще более гнусных – действий, на которые я оказался не способен.
– Так… снедать. Уважьте, Сергей Аполлоныч. – И, густо покраснев, Оксана добавила: – Дядько казав за вами приглядывать.
Я не знаю, почему принял ее предложение. Девушка по-прежнему была неприятна своей нарочитой, почти навязчивой простотой. Толстые косы, перевязанные какими-то серыми шнурками, латаная застиранная до серости блуза, длинная, в пол, юбка и синие-синие глаза. Вот, пожалуй, единственное, что несколько примиряло меня с существованием Оксаны – ее глаза, совершенно необыкновенного глубокого цвета и яркости.
– Вы кушайте, кушайте, – она спрятала руки под столом. – Вы болеете, да? А чем?
Тоской. Нежеланием жить и неспособностью умереть. Разочарованием. Презрением к миру и самому себе, вот только поймет ли Оксана?
Но я рассказал, я пытался рассказать, я путался в словах и собственных мыслях, стыдясь подобной откровенности и вместе с тем опасаясь, что Оксана отвернется и благодатная, потерянная синева ее глаз исчезнет.
А она слушала, подперев щеку рукой – ноготки придавили кожу, коса, соскользнув с плеча, темной змеей легла на грудь, и до жути вдруг захотелось прикоснуться.
– Ох и странно вы говорите, и вроде правильно все, а неправильно. Вы лучше кушайте, вот хлеба, и творожок домашний, сама делала… а вы воевали, значит? А супротив кого?
Ее наивность удивляла, ее наивность задавала такие вопросы, на которые у меня не было ответа. Против кого я воевал? Не знаю, я стоял под знаменами Великой Империи, я дал присягу, я был ей верен… потом оказалось, что верность моя не имеет значения, не дает шанса выжить.
Ничего, выжил как-то, вернулся, понял, что лучше бы сдох где-нибудь в окопе, или в лазарете, или когда город переходил из рук в руки, горел, гремел выстрелами, тонул в крови и экспроприации, которой прикрывали обычные грабежи… и кажется, была еще одна война, Гражданская, безумная, прокатившаяся по стране и чудесным образом минувшая меня.
Большевики, меньшевики, денисовцы, колчаковцы… имена вспыхивали, имена исчезали, а я продолжал существовать. Советский Союз, страна для народа… власть пролетариата, рабочие и крестьяне вместе, а я снова где-то вовне.
Экспроприация, уплотнение, две комнаты… уже одна… и денег почти не осталось, за портсигар копейки выручил.
– Ох и бедовый вы человек, – сказала Оксана. – Видать, крепко вас Бог любит, ежели от всего уберег.
Бог? Любит? Меня?
Бога больше нет, умер Бог вместе с разрушенными церквями, вместе со сброшенными наземь крестами, вместе с моей верой, и крест на груди – не более чем символ. И то не христианский.
– Конешне, любит, – заявила Оксана, – иначе, пошто ему вас хранить-то?
Позже, сидя у окна, наблюдая, как медленно гаснет солнечный свет, я думал о том, что, возможно, эта девочка права. Она необразованна, диковата, глуповата, но не может ли оказаться так, что именно эта полуживотная близость к природе позволяет ей ощущать нечто, недоступное мне?
Сумерки наползали медленно, степенно, синевато-сиреневые, прозрачные, летние. И в открытое окно проникала не ставшая уже привычной вонь, а чистый запах цветущего жасмина. Лето… уже лето… а весну я пропустил.
Сегодняшним вечером револьвер остался в ящике стола. Редкий день, когда хотелось жить.
Яна
– Ой, да не правда это! Чтоб у нашей мымры родственники были? Таких в лабораториях выращивают! – Сонечкин голос проникал сквозь приоткрытую дверь. И я замерла.
Никогда прежде не подслушивала, а тут…
– И вдруг к ней племянник приезжает! – Театральная пауза, скрип отодвигаемого стула, цокот каблучков по полу. Как гвозди в голову… нужно будет заказать ковролин. И звукоизоляцию. Но потом, сначала стоит дослушать.
– Вот увидите, девочки, никакой он ей не племянник…
– А кто? – поинтересовалась Ольга, у нее хоть голос приятный, мягкий, не то что Сонечкино повизгивание.
– Ой, Оль, ну ты наивная… когда такая мадама после трехнедельного отсутствия заявляется на работу и первым делом поручает накупить мужской одежды… – Снова каблучки зацокали, заработал принтер, будто желая заглушить Сонечкины откровения, но тонкий голосок настырно пробивался сквозь помехи: – Любовника завела, подцепила в «Кошечке» или еще где… рост метр семьдесят восемь… будьте добры подобрать что-нибудь на свой вкус.
Меня она передразнила не слишком удачно. Минус ей за это. И себе тоже, теперь понятно, что нужно было самой заехать в магазин и купить все, что надо, а не поручать секретаршам. Да еще про племянника сказала. Тогда вроде как к слову пришлось, теперь выходит, будто я таким нехитрым способом любовника легализовала.
Данила – мой любовник… привести, что ли, пускай поглядят, успокоятся.
Или, наоборот, получат новую информацию для сплетен. Посплетничать здесь любят, особенно в рабочее время, особенно обо мне… дверь, чуть скрипнув, открылась.
– Ой, Яна Антоновна? А вы тут? – по Сонечкиной мордашке расплывался румянец. – С… с выздоровлением вас.
– А я не болела. Я отдыхала, – оттеснив Сонечку, я зашла в кабинет. Так и есть, кружки с кофе, тортик, печеньице…
– Мы вот тут… – Ольга беспомощно развела руками. – М-может, чаю?
– Лучше кофе. Без сахара.
К чему мне кофе? И чем он лучше чая? И без сахара попросила скорее по привычке, вкуса ведь не почувствую.
Дистиллированная вода, горячая и лишенная привычного аромата… когда-то я любила свежесваренный кофе именно за этот дурманящий аромат. И вкус с легким шоколадным оттенком, который долго держится во рту.
Девушки молчат. Удивлены. Почти шокированы. Наверняка пойдут слухи, что молодой любовник благотворно повлиял на мой характер, а кто-нибудь непременно добавит, что, дескать, вся стервозность – от неудовлетворенности.
Думать неприятно. Молчать тоже неприятно. Кофе стремительно остывает, и нужно что-то сказать.
– Данила – действительно мой племянник. Ему пятнадцать лет. И он нацист.
Нацист. Бритоголовый. Скин. Слов много, а суть одна. Милый мальчик Данила на поверку оказался не таким уж милым, да и слово «мальчик», пожалуй, к нему не подходило.
К нему вообще сложно подобрать подходящие слова: колючий, раздражающе-непонятный. Вот, пожалуй, и все. Поэтому вместо слов я решила найти одежду, что-нибудь приличное вместо застиранно-зеленого убожества, в котором он приехал. Но, заехав в магазин, поняла, что не имею ни малейшего понятия о том, что носят подростки.
Я, в принципе, имею слабое понятие о подростках. Я даже сама не догадалась бы, что Данила – нацист, точнее, со временем, конечно, догадалась бы, но Ташка успела раньше.
Ташка объяснила. Ташка извинилась. Ташка рассказала правду… Ташка испугалась, что, узнай я раньше о Даниловых проблемах, отказалась бы принять его. Она сказала – «откажешь в доме», старомодно, вежливо и противно. Да и сама беседа вышла какой-то скомканной, приправленной оправданиями, Ташкиным лепетом и собственным чувством вины.
– Это возраст переходный… – Ташка раз в десятый повторяла и про возраст, и про компанию, и про то, что на самом деле Данила совсем не такой, добрый.