– Мы едем в Хэуг, Кристин, – сказал Ульв. – Пора положить этому конец…
Кристин сидела безмолвно, как изваяние, прижимая к груди ребенка. Казалось, вначале до нее не дошел смысл слов Ульва, Но вдруг она вскочила-все лицо ее пошло багровыми пятнами.
– Изволь. Если ты скучаешь по своему хозяину, я тебя не держу. Можешь получить расчет – тогда тебе не придется больше являться сюда.
Ульв разразился громовым проклятием. Потом посмотрел на женщину, которая стояла перед ним, судорожно прижимая к сердцу новорожденное дитя, прикусил губу и умолк.
Тогда вперед выступил Скюле:
– Ну так вот, матушка… Я сам поеду в Хэуг… Коли вы забыли, что Ульв был вторым отцом семерым вашим сыновьям, вы, верно, все же помните, что я не слуга и не сосунок и что мне вы не можете приказывать…
– Ах, вот как? – Мать отвесила ему такую пощечину, что мальчик едва устоял на ногах. – Я приказываю здесь всем до тех пор, пока я кормлю и одеваю вас… Вон! – крикнула она, топнув ногой.
Скюле был в бешенстве. Но Ульв шепнул ему:
– Так лучше, сынок… Пусть лучше беснуется и кричит, только бы не сидела и не глядела так, словно она рехнулась…
Ульва и Скюле бегом нагнала Гюнхильд, комнатная девушка Кристин. Пусть тотчас же вернуться в ткацкую, сказала она, хозяйка хочет говорить с ними, а также со всеми остальными сыновьями. Кристин кратко и резко приказала Ульву отправиться в Брейдин с поручением к крестьянину, который взял у нее на время двух коров; близнецы поедут с ним, и пусть все трое не возвращаются домой раньше завтрашнего дня. Ноккве и Гэуте она послала на сетер – посмотреть, как содержится загон для лошадей в Ильмандале, а по пути пусть завернут к смолокуру Бьёрну, сыну Исрид, и попросят его явиться в Йорюндгорд сегодня же вечером. Сыновья отважились было напомнить ей, что завтра праздник, но она не пожелала слушать никаких возражений…
На другое утро, когда зазвонили колокола, хозяйка Йорюндгорда вышла из ворот усадьбы в сопровождении Бьёрна и Исрид, которая несла на руках новорожденного. Кристин одела и мужчину и женщину в добротные праздничные платья, однако на ней самой было столько золотых украшений, что каждый с первого взгляда мог угадать, кто госпожа и кто слуги.
Упрямым, высокомерным взглядом ответила Кристин на враждебные и недоуменные взгляды прихожан, собравшихся на церковном холме. О да, в прежние времена ее шествие в церковь для очистительной молитвы выглядело по-иному. Кристин сопровождали тогда самые знатные женщины округи… Отец Сульмюнд неприветливо взглянул на хозяйку Йорюндгорда, когда она приблизилась к церковным дверям со свечой в руке, но принял ее согласно обычаю.
Исрид, уже почти впавшая в детство, соображала туго; а Бьёрн вообще всегда слыл нелюдимом и молчальником и не интересовался чужими делами. И вот эти-то двое были восприемниками младенца.
Исрид назвала священнику имя новорожденного. Священник вздрогнул, запнулся, но потом повторил его так громко, что голос его услышали прихожане, собравшиеся в противоположном конце церкви:
– Эрленд, во имя отца и сына и святого духа…
Толпа замерла, как пораженная громом. А Кристин почувствовала при этом прилив дикой, мстительной радости.
Когда младенец появился на свет, он выглядел вполне здоровым ребенком. Но уже с самых первых дней у Кристин зародилось какое-то недоброе предчувствие. В ту минуту, когда она разрешилась от бремени, ей показалось вдруг, будто сердце ее рассыпалось пеплом, точно истлевший уголек. А когда Исрид поднесла к ней новорожденного, она вообразила, что в нем едва теплится искра жизни! Но она тут же отогнала от себя эту мысль: ведь ей уже столько раз и прежде чудилось, будто сердце ее разорвалось на части… А мальчик большой и с виду не хворый.
Но тревога за младенца росла в ней день ото дня. Мальчик все время пищал, молока он не хотел тоже; иногда матери только после долгих усилий удавалось заставить его взять грудь. Но едва он начинал сосать, как тотчас засыпал… Матери казалось, что он совсем не растет…
В страхе и отчаянии видела она, что с того самого дня, как маленький Эрленд был окрещен именем своего отца, он стал хиреть еще быстрее.
Ни одного, нет, ни одного из своих сыновей не любила она так, как этого злосчастного крошку. Ни одного не зачала в таком безоглядном и сладостном порыве счастья, ни одного не носила в таком счастливом ожидании. Теперь она часто вспоминала минувшие девять месяцев; под конец она из последних сил цеплялась за свою надежду и веру. Она не могла лишиться этого ребенка – и она не могла его спасти…
«Боже всемогущий, милосердная матерь божья, святой Улав!» – Она чувствовала, что на этот раз она тщетно падает ниц моля сохранить жизнь ее ребенку…
«И остави нам долги наши, яко и мы оставляем должникам нашим…»
Каждое воскресенье она, по обыкновению, ходила в церковь. Она прикладывалась к порогу, кропила себя святой водой, преклоняла колена перед старым распятием над хорами.
Спаситель в предсмерной муке взирал на нее сверху взором, исполненным скорби и кротости. Христос принял смерть, чтобы спасти своих палачей. Святой Улав, стоя пред его очами, неустанно молит о милости для тех, кто отправил в изгнание и убил святого короля…
«…яко и мы оставляем должникам нашим».
«Святая Мария! Мой сын умирает». – «А ты разве не знаешь, Кристин, что я охотней возложила бы на себя крест сына моего и приняла бы за него смерть, чем стоять у его креста и видеть, как он умирает?.. Но когда я узнала, что через смерть его совершится спасение грешников, я благословила его в сердце своем… Я благословила его, когда сын мой воззвал к господу: „Отец мой, прости им, ибо не ведают, что творят…"»
«…яко и мы оставляет должникам нашим».
Нет, господь не преклонит свой слух к тому, о чем вопиет твое сердце, пока ты не прочитаешь «Отче наш», не лукавя…
«„И остави нам долги наши…" А ты забыла, сколько раз господь оставлял твои грехи? Погляди на твоих сыновей, которые стоят сейчас там, на мужской половине. Погляди на старшего из них, который стоит впереди этой стайки красавцев юношей. То плод греха твоего; но вот уже скоро двадцать лет, как господь умножает его красу, разум и мужество».
«Это милосердие… Так будь милосердна и к моему младшему сыну…»
«Вспомни своего отца, вспомни Симона Дарре…»
Однако в глубине души она не чувствовала, что простила Эрленду. Она не могла простить, потому что не хотела простить. Обеими руками вцепившись в чашу своей любви, она не хотела выпустить ее даже теперь, когда на дне этой чаши осталась лишь одна, последняя, терпкая капля. В тот миг, когда она сможет простить Эрленду, перестанет думать о нем с этой испепеляющей горечью, сгинет все, что когда-либо было между ними.
И вот она простаивала службу за службой и чувствовала, что ее усилия бесплодны. Тогда она пыталась молиться: «Святой Улав, помоги мне, сотвори чудо в моей душе, чтобы я могла молиться истово – думать об Эрленде с христианским смирением в душе». Но она сознавала сама, что не хочет, чтобы эта ее молитва была услышана. А стало быть, она напрасно молит о спасении ребенка. Эрленд-младший был залогом, врученным ей господом: «Выполни одно-единственное условие, и ты сохранишь дитя» – но условия этого она не принимала. А лгать святому Улаву бесполезно…
И вот она сидела над больным ребенком. Слезы неудержимо катились по ее щекам; она плакала беззвучно, все с тем же застывшим, серым, каменным лицом, только белки глаз и веки у нее краснели. Если кто-нибудь заходил в комнату, она поспешно утирала слезы и снова сидела безмолвно и неподвижно.
А между тем как мало было нужно, чтобы растопить ее сердце. Стоило одному из старших сыновей войти в комнату, бросить взгляд на маленького братца и сказать ему несколько ласковых слов, и мать еле удерживалась от громких рыданий. Она знала: поговори она со своими взрослыми сыновьями, выскажи им свой страх за новорожденного – и сердце ее смягчится. Но теперь мальчики сторонились ее. С того самого дня, как, вернувшись домой, они узнали, какое имя она дала их меньшому брату, сыновья Эрленда еще крепче сдружились между собой и еще больше отдалились от матери. Однако как-то раз, глядя на малыша, Ноккве сказал:
– Матушка, разрешите мне… дозвольте мне поехать к отцу и сказать ему, что мальчик болен…
– Теперь ему уже ничто не поможет, – с отчаянием ответила мать.
Но Мюнан этого не понимал. Он приносил маленькому братцу свои игрушки, радовался, когда ему разрешали подержать малютку на руках, и уверял, что тот ему улыбается. Он все время ждал возвращения отца и спрашивал себя, понравится ли ему братец. Кристин сидела молча, с посеревшим лицом, и душа ее исходила кровью от болтовни мальчика.
Теперь новорожденный высох и сморщился, как старичок, а глаза его стали неестественно большими и прозрачными. И все же он начал улыбаться матери… При виде этой улыбки Кристин беззвучно застонала. Она гладила крошечное, тщедушное тельце, сжимала в ладонях маленькие ступни – никогда этот ее сыночек не будет изумленно тянуться ручонками к нежным розовым загадочным предметам, которые мелькают над ним в воздухе, не понимая, что это его собственные ноги. Никогда этим крохотным ножкам не придется ходить по земле…
И вот, когда долгая неделя, которую она проводила у кровати умирающего ребенка, подходила к концу, Кристин одевалась, чтобы идти в церковь, и думала: «Теперь-то уж я смирилась». Она простила Эрленду. Что ей до него? Только бы сохранить единственное, бесценнейшее ее сокровище, и она готова простить этому человеку.
Но когда, падая ниц перед распятием и шепча «Отче наш», она доходила до слов «…sicutetnosdimittibusdebitoribusnostris»,1 (Яко и мы оставляем должникам нашим (лат.) ее сердце каменело, точно сжавшийся для удара кулак. Нет!
И она заливалась отчаянными, исступленными слезами, потому что она не могла захотеть простить.
И так накануне праздника Марии Магдалины Эрленд, сын Эрленда, умер неполных трех месяцев от роду.