На ватных ногах, разом постаревший и погрузневший, учитель вошел в комнату, в которой оставил Бориса. Тот сидел за столом и перебирал пожелтевшие бумаги. Когда Циклоп застыл на пороге, он поднял голову и воскликнул:
– Николай Давыдович! Я уже начал без вас. Извините… Так интересно!
Циклоп заставил себя улыбнуться:
– Очень хорошо, Боря… Продолжай.
С нечеловеческим усилием, морщась, он поднял глаза и сразу же увидел эту балку. Огромная, безобразная, черная и скользкая от сырости, она нависла прямо над столом, за которым ему предстояло работать и за которым сейчас сидел довольный Борис. Она выглядела зловещим надгробием большого фамильного склепа. Казалось, она вовсе не поддерживала потолок, а была лишь громоздким и бессмысленным архитектурным излишеством. Ее словно специально забыли там, под черным квадратным сводом, чтобы в один печальный день она рухнула вниз, погребая под собой чьи-то надежды, стремления и чаяния. Чью-то жизнь, полную смысла и радостных открытий.
«Как это глупо! Глупо и пошло. Хотеть, гореть, надеяться… Всю жизнь пытаться что-то себе доказать, рубить сплеча, начинать все сначала, падать, опять начинать, и вдруг погибнуть. Так ничего никому и не доказав, ничему не научившись, никого не простив. Погибнуть! Не под авиабомбой, не в перевернувшемся грузовике, не под шквальным огнем врага, а под нелепой и страшной в своей прозаичности деревянной балкой».
– Что с вами, Николай Давыдович? – теперь была очередь Бориса с тревогой вглядываться в потемневшее лицо учителя.
Циклоп тяжело сел за стол рядом с мальчиком, провел ладонью по лбу так, что сдвинулись чуть набок толстые очки, и вздохнул:
– Говорят, «нет правды на земле. Но правды нет и выше».
– Вы о чем? – не понял Борис.
Циклоп криво улыбнулся:
– Это Пушкин… «Маленькие трагедии». Вся наша жизнь, наверное, состоит из маленьких трагедий.
Боря внимательно смотрел на учителя, стараясь понять, уловить причину неожиданной перемены в нем. Циклоп снял очки, и мальчик впервые увидел страшное, слипшееся веко. Борис готов был поклясться, что заметил, как в уголке этого безжизненного глаза блеснула слеза. Но Николай Давыдович, спохватившись, быстро водрузил очки на место и, откашлявшись, спросил нарочито бодро:
– Ну что, мой друг, начнем?
Боря все еще не сводил глаз с его лица. Циклоп похлопал его по плечу:
– Давай-ка, дружок, неси сюда коробку… вон ту, перетянутую шпагатом. Сейчас узнаем, какие сокровища в ней сокрыты.
Борис послушно встал со стула и, перешагивая через груды разбросанного по полу бумажного хлама, стал пробираться туда, где небоскребами вздымались заваленные коробками и папками стеллажи.
– Какую, Николай Давыдович? Эту?
– Да. Давай эту, – безучастно ответил Циклоп.
«В чем же правда и в чем справедливость? В чем мудрость жизни, если она позволяет себе так легко, так беспечно оставлять тех, кто любит ее, кто предан ей, кто верит в нее? Почему она так легкомысленно бросает тех, кто ради нее шел на мучения, на утраты? Неужели ей не страшно расставаться с теми, кто сумел выковать свою судьбу из слякотной и мелочной суеты, из плюшевого характера и уязвленного самолюбия? С теми, кто сделал свою судьбу, может, не очень красивой и не совсем правильной, но честной и прямой? Кого же тогда любит жизнь?»
Багровея от натуги, Борис водрузил на стол большую картонную коробку, перетянутую крест-накрест веревкой.
– «Арнаус», – прочитал он вслух надпись на приклеенной сбоку бумажной этикетке и вопросительно уставился на учителя.
– Архив национализированных усадеб, – машинально перевел тот. – Открывай, Боря. И выкладывай содержимое на стол с правой стороны в одну стопку.
Циклоп наблюдал, как мальчик пытается подцепить короткими тупыми ножницами прочный, ворсистый шпагат, и ему вдруг захотелось кричать:
«Боря! Борис! Мой дорогой мальчик! Неужели ты ничего не понял? Неужели ты не догадался, что мы с тобой сейчас – в том самом деревянном доме, о котором ты спрашивал меня с тревогой и о котором писал в своей заветной тетради в клеенчатом переплете?! Мы с тобой вдвоем, взаперти – в том самом месте, от которого ты меня пытался уберечь! В двух шагах от моей нелепой и страшной смерти, которую ты хотел опередить!»
Циклоп закрыл свой единственный глаз и тяжело вздохнул.
Боря между тем справился с бечевкой, разорвал слипшиеся картонные створки и извлек на свет первую стопку бумаг.
– Ух ты! – восторженно воскликнул он. – Глядите, Николай Давыдович! Здесь написано с твердыми знаками!
– Это не твердые знаки, а «еры», – устало пояснил Циклоп. – Была такая буква в русском алфавите до революции.
Он взял из стопки два верхних листа и разложил их в круге света.
– Ты как в воду глядел, Борис. Это – московские архивы.
Боря вынул из стопки еще несколько бумаг.
– Какие-то уведомления, – произнес он задумчиво. – «Милостивому государю… Георгию Петровичу».
– Это – циркулярные письма. Такие рассылались в огромных количествах земскими управами и городскими службами. Видишь: Георгию Петровичу напоминают о необходимости платить за электричество…
Борис засмеялся.
– Выходит, при царе тоже грешили коммунальными неуплатами? – Он весело стукнул кулачком по столу. – Эх, управдомов на них не было! Живо за газ и за свет научились бы платить вовремя!
Циклоп хмыкнул:
– Клади, Боря, эти бумажки вон туда, на тот конец стола. Это – «малозначительное», или «не представляющее интереса». Смотрим дальше…
Николай Давыдович развернул прошитый суровыми нитками альбом.
– Хм… Это – амбарная книга, которую обычно вела экономка. Сюда заносились все сведения о покупках и иных тратах. Вот смотри: «…две меры муки, три аршина черниговского сукна, рулон полотняной материи…»
Откуда-то сверху донесся едва различимый звук, как будто хрустнул ледок под чьим-то каблуком. Но Циклопу он показался оглушительным взрывом.
Боря оторвался от бумаг и с удивлением смотрел, как его учитель затрясся, словно в лихорадке, уставился на потолок, вскочил со стула, потом медленно сел на место и сжал кулаки так, что побелели костяшки пальцев.
– Вам… темно? – участливо спросил мальчик.
Циклоп в панике таращил на него единственный глаз.
– Мне? Темно? Пожалуй, мне темно. Мне очень темно.
– Нужно было еще лампу принести, – вздохнул Боря. – Из школы…
– Лампу? – Циклоп все еще дико смотрел на своего ученика, не слыша или не понимая сказанного. Но он вдруг почувствовал, как стали слабеть ледяные тиски, в которых терзалась его душа. Он вдруг ощутил, как нежданное тепло растеклось в сердце. Сами собой медленно разжались кулаки.
«Я сам себе придумал, как хороша моя жизнь! Я убедил себя, что сделал ее правильной! Но ведь на самом деле, если жизнь соткана из поступков, помыслов и стремлений, то моя не стоит даже того, чтобы быть снисходительной ко мне, жалеть расстаться со мной. Я ее обесценил тем, что сам никогда ни к кому не был снисходителен, никого не жалел и никого не смог простить. Так почему же она должна простить меня? Впрочем, она-то как раз милосердна! Великодушна. Мудра. Ведь именно сейчас она дала мне шанс вмиг сделать ее бесценной, наполненной смыслом. Она дала мне шанс в последнюю минуту сделать ее правильной и красивой. В единственную и самую важную минуту! Она позволила заплатить собою за другую жизнь – куда более ценную и правильную. За жизнь маленького человека, которого я… люблю».
Циклоп положил руки на стол.
– Мне не темно, Боря. Мне – хорошо. И очень спокойно. Спасибо тебе.
Мальчик удивленно моргал.
– Знаешь, – продолжал учитель, – хоть это и непедагогично, но я перефразирую Пушкина. «Есть правда выше!»
Он поднял голову, словно пытаясь заглянуть туда, где есть правда, и с вызовом, с восторгом отчаяния подмигнул единственным глазом черной, уродливой деревянной балке. Почти по-приятельски подмигнул.
Время тянулось невыносимо медленно. Стрелка на светлом циферблате наручных часов Циклопа замерла в непонятно-тревожном положении – будто приклеилась к одному из делений между цифрами. Николай Давыдович смотрел на часы каждые две минуты, щелкал пальцем по стеклу, подносил к уху. Часы тикали. Но стрелка словно умерла, не сумев доползти даже до третьего часа.
Учитель торопился. Он мысленно подгонял время и в нетерпении шептал:
– Ну же… Ну…
Он не понимал, что делает, о чем думает, но вдруг сосредоточился на каком-то знаковом рубеже, на фатальном завершении цикла. И страдал в нетерпеливой решимости.
Циклоп ненавидел этот флирт между прицелом и мишенью. Он считал его занудством, бесконфликтным спором, нелепой драматической паузой. Он торопил смерть.
– Ну давай же… Давай! – почти крикнул он – и осекся.
Боря по-своему понял этот возглас и поспешно кинулся за очередной коробкой. На правой стороне стола между тем уже высилась внушительная стопка еще не разобранных документов, писем, журналов и книг. Работа двигалась медленно. Циклоп подолгу смотрел невидящим взглядом в какой-нибудь листок, вертел его в руках, а потом вдруг опять клал на прежнее место. Из нервного забытья его то и дело возвращал к действительности очередной вопрос:
– А это куда определить, Николай Давыдович? В «нужное»?
Циклоп моргал единственным глазом, шевелил губами и бормотал:
– В «нужное», Боря, в «нужное»… Впрочем, что это? Квитанция на дрова? Нет, ее – в «малозначительное»…
Он опять смотрел на часы, словно точно знал время трагедии, ждал его, а оно не спешило приходить.
– А вот смотрите… Рисунок. Акварель. Наверное, ребенок баловался.
– Какой ребенок? – спохватился Циклоп. – Покажи-ка… Да, похоже на детский рисунок. В «малозначительное», Борис.
– Почему? – возразил мальчик. – А вдруг это неизвестная работа Малевича?
– Малевич не работал в стиле примитивизма, – быстро и невнятно ответил Циклоп.
«Что за бред я несу? Какой Малевич? Какой примитивизм? Как это все далеко от меня! Да и не важно…»