Время индивидуальных занятий было пыткой для интернатовцев. Детей по одному или по двое заводили в холодные, светлые комнаты, где их ждали усталые, раздраженные взрослые. Воспитанников осматривали и ощупывали, а потом усаживали на стул для продолжительных, непонятных и утомительных бесед.
За два часа до ужина в длиннющем коридоре общежития проходил развод. Детям назначали посильную работу, о выполнении которой необходимо было доложить в срок. Интернатовцы разбредались по корпусам: мыли лестницы, красили оконные рамы и дверные косяки, разгружали машину с продуктами, чистили картошку на кухне, сажали или подстригали кустарники во дворе, мастерили инвентарь для учебных комнат.
После ужина, завершающегося сухарями и жидким киселем, и до вечерней поверки детям надлежало привести в порядок свой внешний вид. Воспитанники толпились в бытовке, клянчили друг у друга нитки и подворотнички, дрались из-за очереди к умывальникам, в которых стирали носки, и мазали жирным слоем ваксу на видавшие виды ботинки.
После вечерней переклички дети разбредались по комнатам, спеша разобрать постель и раздеться до того, как погаснет свет и в коридоре вспыхнет тоскливым голубым светом лампа дежурного освещения. С этого момента любое хождение и любой звук в спальном корпусе приравнивались к злостному нарушению дисциплины и карались дежурным воспитателем незамедлительно. В интернате редко наказывали нарядами на дополнительные работы. Педагоги чаще пользовали простой и эффективный прием: короткий удар кулаком в межреберье на уровне сгиба локтей.В первый же вечер, сразу после отбоя, Борис лежал в постели, устремив тоскливый, невидящий взор в потолок, когда услышал шорох в темноте, а вслед за ним – чье-то нетерпеливое дыхание возле своей подушки.
– Эй, новенький! – услышал он над самым ухом пронзительный шепот. – Вставай!
Борис откинул одеяло и сел на кровати, стараясь понять, в чем дело. Перед ним на корточках сидел Паша Румянцев – мальчик лет четырнадцати, с короткой верхней губой, оттопыренными ушами и давно немытым ежиком рыжеватых волос. Он тяжело дышал, время от времени оглядываясь по сторонам, будто опасаясь быть обнаруженным кем-то в этой полупрозрачной, дрожащей темноте.
– Снимай трусы! – срывающимся шепотом приказал он.
– Зачем? – Борис на всякий случай отодвинулся на кровати и впился увечной ладошкой в холодную железную спинку.
Вместо ответа Румянцев опять огляделся и быстрым, коротким движением ударил Бориса кулаком между ног. Тот вскрикнул и, согнувшись, стал сползать на пол, все еще цепляясь за спинку кровати.
– Ты глухой? – шипел Румянцев, переминаясь на корточках. – Вставай и снимай трусы!
Содрогаясь от боли и унижения, Борис медленно выпрямился и, закусив прыгающую губу, потянул рукой трусы вниз. Они криво съехали с одного бока, обнажая половину лобка. Румянцев нетерпеливо сдернул их до самого пола. На секунду он застыл в неподвижности, словно соображая, что делать дальше, а потом медленно и аккуратно принялся ощупывать гениталии своего нового соседа. Борис в отчаянии отвернулся и страдальчески зажмурил глаза. Холодные пальцы хозяйничали у него в паху, и он едва сдерживал себя, чтобы не закричать от ужаса и стыда. Он слышал, как Румянцев облизывает губы и тяжело дышит.
– Теперь ты! – Бесцеремонный сосед выпрямился во весь рост, и Борис увидел, как зловеще оттопыриваются у него трусы.
– Я не хочу.
– Чего-чего?
– Я не хочу! – Боря отпрянул и сел на кровать.
Сосед подошел к нему вплотную и уже оголил свой набухший, отвратительный член, как вдруг ночную тишину прорезал ледяной голос:
– Румянцев! Иди-ка сюда, ублюдок!
Пашка вздрогнул, присел от страха и, натягивая приспущенные трусы, затравленно оглянулся. В комнату шаркающей походкой вошел дежурный воспитатель – коренастый мужчина лет сорока с гладкой, как финик, головой, наглухо вбитой в плечи по самый подбородок. Он ловко ухватил запаниковавшего Румянцева за майку и, притянув к себе, проорал в самое ухо:
– Тебя предупреждали, что кастрируют? Я спрашиваю: тебе говорили, что оттяпают твою кочерыжку?
Румянцев дрожал, с ужасом вцепившись в руку воспитателя. Тот неожиданно отпустил майку и в то же мгновение другой рукой гулко ударил своего подопечного в грудь. Румянцев повалился на пол, жалобно поскуливая. Не обращая на него внимания, мужчина подошел к кровати, на которой испуганно жался к стене Борис.
– Писатель! – тоном, исключающим надежду на сочувствие и защиту, произнес дежурный. – Тебе, придурку, говорили, что после отбоя никаких движений?
Борис молчал, теребя одеяло. Воспитатель, несильно замахнувшись, хлестко ударил его ладонью по уху:
– Спать, дефективный!
Разобравшись таким образом с нарушителями дисциплины, мужчина двинулся к выходу. На пороге он обернулся и лениво предупредил:
– В следующий раз убью обоих!Из всех своих соседей по комнате Борис сдружился только с молчаливым и серьезным Игорем Таратутой. Они были ровесниками. Но ребят сближало не только это. Борис чувствовал что-то знакомое и даже родное в печальных, умных глазах мальчика, в его внушительном немногословии, выразительных жестах. Даже внешне иногда проскальзывало удивительное сходство. Такие же темные волосы, подчеркивающие почти аристократическую бледность лица; тонкие, правильные черты; такой же строгий нос и бесцветные губы. Только глаза у Таратуты были другими. Глубоко посаженные, карие – они не встречали окружающий мир, а поглощали, топили его в тяжелой недосказанности или тревоге. Но по большому счету, если бы Боре сообщили, что у него и у Игоря одни родители, – он бы не удивился. Впрочем, в отличие от Бориса своих родителей Таратута знал. Он никогда не рассказывал, почему оказался в интернате, избегал разговоров про «красивых и ласковых» матерей, не участвовал в коллективных фантазиях на тему «мой отец – герой». Лишь однажды он обронил случайно, словно стряхивая с себя брызги от струи докучливых и однообразных вопросов:
– Мои родители живы.
Однажды Бориса с Таратутой отправили в наряд по кухне. Они сидели рядышком на шаткой и грязной низенькой скамейке, молча соскабливали кожуру с кургузых черных картофелин и швыряли скользкие шарики в огромную кастрюлю с водой. Картошка то и дело норовила скользнуть по краю кастрюли, отскочить под плиту или запрыгать по полу.
– Мазила! – простодушно улыбался Игорь. – Смотри, как надо!
И он швырял свою очищенную картофелину. Когда «снаряд» попадал точно в цель и поднимал в кастрюле фонтанчик грязных брызг, мальчишки веселились от души.
– А что ты все время пишешь? – неожиданно спросил Таратута, совершив очередной меткий бросок. – В этой… в тетрадке своей.
– Да так… – неопределенно ответил Борис и опустил глаза. – Истории разные.
– Истории? – переспросил Игорь. – Это интересно, должно быть…
– Очень, – оживился Боря. – Знаешь, некоторые мои рассказы уже опубликованы, но самые интересные и самые важные я пишу в стол .
– Куда? – не понял Таратута.
– Это значит – для себя. Мне иногда кажется, что если бы меня лишили возможности писать, я бы умер…
– Это смысл твоей жизни? – серьезно спросил Игорь.
Боря растерянно и даже застенчиво пожал плечами:
– Не знаю…
Он никогда не задумывался над смыслом жизни. Это было что-то очень большое, серьезное и совсем взрослое, что никак не могло сравниться с его писаниной в клеенчатой тетради.
– Не знаю, – повторил он и вздохнул.
– У меня тоже есть свой смысл жизни, – тихо произнес Таратута и зачем-то пнул ногой гору картофельных очистков. – И цель… И я тоже готов умереть, но достичь ее.
Боря посмотрел на него с любопытством.
– Да? А какая у тебя цель?
Игорь не ответил. Он не спеша потянулся за новой картофелиной, повертел ее, рассеянно отколупывая пальцем прилипшие комки грязи, а потом неожиданно спросил:
– Дашь почитать? Ну эту… твою тетрадку.
На секунду Борис замешкался с ответом. Он в растерянности подбросил на ладони картошку и промямлил, не глядя на друга:
– Понимаешь… Это моя тайна.
– Понимаю, – заверил его Таратута. – Уж кто-кто, а я очень хорошо знаю, что такое тайна.
Боря колебался.
– А ты никому не скажешь?
– Могила! – Игорь красноречиво чиркнул большим пальцем по горлу.
– Ну ладно… – Борис тщательно вытер руки грязным полотенцем, извлек из-за брючного ремня скрученную в трубку тетрадь и протянул ее другу. – Только никому ни слова. Это мой… смысл жизни.
Таратута с интересом взял Борину драгоценность, подержал ее на ладони, будто взвешивая тайну, сокрытую в ней, потом развернул клеенчатый переплет, полистал страницы и с удивлением вернул обратно:
– Это все, что ты написал?
– Для себя, – уточнил Борис.
– А разве этого достаточно, чтобы быть писателем?
Боря убрал тетрадь обратно и пожал плечами:
– Не знаю. Наверное, важно, не сколько написано, а что .
Таратута помолчал, в задумчивости разглядывая свои руки.
– Я тебе тоже, Борян, расскажу свою тайну, – промолвил он почти шепотом. – Побожись, что и ты – могила.
Борис послушно повторил жест, который минуту назад видел в исполнении друга.
– Мне ведьма жизнь сломала! – выпалил Таратута.
– Как? – вырвалось у Бориса. – И тебе тоже?
Он не скрывал своего удивления и страха. «Как мы с ним похожи!»
Игорь задрал голову, словно для того, чтобы вдруг выступившие слезы вкатились обратно, и пояснил, срываясь на фальцет:
– Она лишила меня моих самых близких, самых любимых людей!
«Просто невероятно!»
– Она решила за меня мою судьбу. Решила, что я должен быть несчастлив! Иначе будет несчастным мой близкий человек – мой отец…
Боря слушал, широко раскрыв глаза и не смея пошевелиться.
«Бабушка говорит, что ты будешь таким же несчастным, как она. Ты будешь губить близких и родных людей своими пророчествами».
– Ее звали… Назима? – еле слышно выдавил он из себя.