Врач оказался прав: кости на левой руке срослись неудачно, и отец Вадима остался инвалидом. Он всегда стеснялся этого своего дефекта, поэтому даже на редких фотографиях, запечатлевших его ташкентское детство и юность, видно, как Боря неловко прячет свою маленькую, корявую, как ветка чинары, кисть руки глубоко в карман.
В течение последующего года детский дом, в котором воспитывались Борис и еще дюжина московских ребятишек, трижды переезжал с места на место. Их селили то в небольшой пристройке к мечети, то в огромном белоснежном шатре, разбитом прямо на улице, то в кургузом глинобитном здании, в котором до войны размещались курсы повышения квалификации хлопкоробов. Но места все равно не хватало. Ташкент принимал сотни, тысячи людей со всех концов страны – эвакуированных, раненых, детей. Вокзал тонул в паровозном тумане – сюда стягивались бесконечные вереницы доверху груженых составов: госпитальные поезда и даже целые заводы, перемещаемые из сердца страны на восток вместе с оборудованием, станками и сырьем. Под госпитали освобождались все пригодные для этого здания и сооружения. Но места для раненых все равно не хватало. Они лежали в коридорах и проходах, иногда даже во дворе на складных койках – молодые парни, без рук, без ног и с застывшей болью в глазах.
Дни тянулись за днями, слипались в недели и месяцы – нескончаемой скорбной вереницей, бесшумным пустынным караваном. А может, это только казалось, что время замедлило ход, потому что дети взрослели очень быстро.
Шел третий год войны.
Маленький Боря Григорьев выглядел не по возрасту серьезным ребенком. Он почти не говорил, мало играл, зато мог часами слушать. Его огромные внимательные глаза жадно сверкали в полутемном углу тесной детской комнаты, когда старшие ребята плели друг другу небылицы, прочитанные, подслушанные или придуманные здесь же, в сиротском доме, эвакуированном за тридевять земель – туда, куда не долетали даже самые мощные самолеты врага, где не было слышно грохота бомбежек и залпов артиллерийских орудий. Он – чуть ли не единственный из всех детей – мог, не отрываясь, слушать книжку, читаемую вслух нянечкой во дворе. Прочие ребята быстро сбегали каждый по своим делам, а Боря сидел, не шевелясь, устремив задумчивый взгляд куда-то поверх тополей и спрятав под мышку свою маленькую, искалеченную ладошку. Когда уставшая и охрипшая нянечка захлопывала книжку и вздыхала примирительно: «Давай сделаем перерыв. Потом дочитаем», – он не протестовал, деловито слезал со скамьи и, не говоря ни слова, шагал прочь. Он был благодарным слушателем; лучшим другом его стал большой черный репродуктор, возле которого он проводил в одиночестве долгие часы.
Маленького Борю Григорьева ребята постарше нередко таскали с собой на прогулки по городу. Оставленные практически без присмотра дети, уставшие от бесконечных переездов, измученные недоеданием, болтались по улицам города, казавшегося им одной большой, сказочной и в то же время полной ужасов страной. Страной, то ли сошедшей с обложки старой книжки про волшебников с седыми бородами и туфлями с задранными носами, то ли созданной их собственным воображением. Страной, где герои восточных сказок соседствовали с героями волнительной картины «Путевка в жизнь».
Здесь поражало все: древние мечети с высоченными минаретами, базары с горами сладких фруктов и чанами, в которых дымилась еда из риса, овощей и бараньего жира, верблюды, равнодушно жующие жвачку, забавные ослики, таскающие тележки с поклажей по узким улочкам, виноградники и фруктовые сады. А среди этой пестрой, наполненной дурманящими ароматами жизни шныряли беспризорники и бродяги, воры и жулики – босота, рожденная всеобщей нищетой и горем. Ташкент задыхался и стонал, пытаясь приютить и накормить тысячи и тысячи людей.
На улицах или на базаре можно было поживиться: стащить с лотка нехитрое лакомство: кусочки застывшей манной каши, смазанные коричневой патокой, или маленький пончик с большой дыркой посередине. На окраинах у оставленных без присмотра коров детдомовцы воровали жмых, рвали недоспелый урюк или виноград, растущий в ухоженных дворах за оградами, сплетенными из камыша.
Нередко дети выступали в госпиталях перед ранеными красноармейцами с неприхотливыми и безыскусными импровизациями: читали стихи, пели жалобные песни, танцевали и разыгрывали забавные сценки. Борю Григорьева припасали «на десерт». Он выходил из-за спин своих товарищей – маленький и серьезный, – обводил окружающих задумчивым взглядом и вдруг выводил высоким и сильным голоском:Я сегодня с утра
Сам не свой!
Мне милка не дала,
И я – злой!
Он удивленно затихал под взрыв хохота. Бойцы забывали про боль и страдания, утирали перебинтованными культями глаза и кричали сквозь смех: «Бис!.. Бис!..» Раненые солдаты любили детей, знали их по именам и щедро одаривали сахаром и вкуснейшим ржаным хлебом. А однажды Борису досталось полбанки всеми позабытого и потому экзотического лакомства – порошка какао. Вечером его ели прямо ложкой, сидя на Бориной кровати, сопя и растирая коричневые слюни по подбородкам.
Каждое утро по городу катилась телега, в которую сваливали умерших за ночь от голода. Леша Смирнов – самый старший (ему исполнилось десять), а потому авторитетный в компании детдомовцев мальчик, подталкивал в спину малышей и тыкал грязным пальцем в сторону скорбной телеги:
– Смотрите! Они умерли! Их убили ночью!
Боря во все глаза смотрел на желтые ступни ног, выглядывающие из-под засаленного брезента, и в ужасе пятился за спины своих приятелей.
– А зачем их… убили? – шепотом спрашивали Лешу ребята.
– Дурачье! – презрительно ухмылялся он. – Вы разве не знаете про пирожки с человечиной ?
В самом деле, город полнился слухами, что из умерших людей кто-то делает пирожки, а потом торгует ими на базаре. Боря слышал, как однажды поздним вечером воспитательница шепталась с нянечкой на кухне.
– Это чистая правда, Раиса, – убеждала она пожилую женщину. – Вчера Корней, наш завхоз, надкусил пирожок, а в нем… человеческий палец! Я сама видела!Как-то ночью Борю разбудил тревожный шепот. Леша Смирнов расталкивал сонных мальчишек:
– Вставайте, пацаны, живее! Я его выследил! Я выследил этого людоеда!
Мальчики таращились в темноте, протирая глаза и ничего толком не соображая из-за недосыпа и урчания в пустых желудках.
– Кого? Что? Что случилось?
– Он торгует на базаре мясом умерших людей! Сам видел! Пошли, пацаны! Мы должны его наказать! Мы должны отомстить!
Они бежали по ночным улицам города вдоль речки Чорсу, беспокойно журчащей в темноте, мимо низкорослых домишек и развесистых чинар. Останавливались передохнуть возле спрятанных среди деревьев хаузов – небольших колодцев, в которых даже в самую невыносимую жару всегда стеклянно дрожала студеная вода.
Боря быстро выбился из сил и чуть не плакал, едва поспевая за своими приятелями. Он дышал широко раскрытым ртом и тихонько постанывал. Ему было страшно идти в темноту враждебного и таинственного города, но еще страшнее было остаться где-нибудь у скрипящего лягушками хауза и навсегда потеряться в зловещей и черной неизвестности. Он не понимал, куда они бегут и зачем. Если что-то делают все – значит, так надо. Он – один из всех. Он делает общее дело. Он – мужчина.
Четырехлетка, он уже знал слово «кровь». Он видел, как белеют скулы и сжимаются руки у людей, произносящих это короткое, но такое грозное слово. Слово, которое знала вся страна.
Но Борис никогда не видел, как льется кровь. В эту холодную, леденящую душу и руки ташкентскую ночь он впервые узнал, как это бывает…
Потом, много позже, он с ужасом понял, что именно это первое убийство, совершенное на его глазах, спустя много лет сделало убийцей и его самого.Семеро разновозрастных мальчишек остановились возле низкорослого, но аккуратного домика, утопающего в черных деревьях ухоженного сада. Ладная камышовая изгородь была настолько низкой, что, казалось, взрослый человек мог ее просто перешагнуть. Ребята не спешили забираться во двор. Они сдерживали дыхание, стараясь не шуметь в темноте, и боязливо ежились, поглядывая на своего вожака.
Леша Смирнов кивнул на белеющую из-за деревьев стену дома:
– Здесь он живет, гад! А по ночам печет пирожки. – Он подергал щербатую калитку и прислушался. – Собаки нет. Ништяк, пацаны!
Он пытался приободрить своих оробевших товарищей, но «пацаны» заметно приуныли. Они в нерешительности переминались с ноги на ногу возле калитки и стучали зубами.
– Обоссались, крохоборы? – Смирнов начинал терять терпение. – Сами захотели на пирожки пойти?
Мальчишки втянули головы в плечи и пристыженно молчали.
– Вы трусы, а не мужики, – не унимался Леша. – Вас любой враг одолеет! Тот, кто боится врага, – сам враг!
На секунду этот аргумент подействовал. Ребята зашевелились и подтянулись вплотную к калитке. Толя Белый, худенький, высокий мальчик лет семи, прошептал едва слышно, стараясь унять дрожь в голосе:
– А где он… это… пирожки делает?
– Там! – Леша уверенно показал рукой куда-то в глубину двора. – В деревянной пристройке. Дым чувствуешь?
Толя повел носом:
– Да, чувствую…
Ребята таращились в темноту двора, стараясь рассмотреть жуткие стены, за которыми хладнокровно жарят людей.
– Мы должны наказать злодея! – Смирнов отступил на шаг и решительно извлек из сапога тряпичный сверток. В темноте на секунду зловеще сверкнуло узкое, длинное жало стальной заточки.
Мальчишки остолбенели.
– Вчера у баркасовских выменял на медицинский жгут, – пояснил Леша, упиваясь всеобщим удивлением и восхищением.
Воспитанники баркасовской коммуны славились на всю округу своим безрассудным хулиганством и неуправляемой жестокостью. Ходили слухи, что они убили двух немцев-переселенцев, забрали у них аккордеон и продали его на рынке, а на вырученные деньги купили медицинский спирт. Пьяные малолетки бродили по городу с заточками и самодельными кистенями, наводя ужас не только на обычных граждан-переселенцев: корейцев, греков, немцев, крымских татар, но и на местную шпану.