Одно время у нас тихо все шло. Потом стрелять сызнова принялись. Но от деревни нашей неблизко.
В ту пору Аксютка косенькая ноги мои лечить взялась. Парила, помню, в настоях травяных, потом лопухами вываренными обкладывала. Еще… Мазью с запахом мышиным покрывала сперва. Уж после в лопухи заворачивала, а сверху клеенкой желтой, как бумага вощеная, пеленала и лыком обкручивала. Да строго-настрого ходить не дозволяла. Недели три так делать надо было. Тогда только и будет польза ногам моим. Мамаша-тетка меня таскать взялась. Но вот что худо. Припарки свои Аксюта косенькая в самый обед делать заладилась. Иначе, говорит, без толку все, и не возьмусь. Часа по два кряду в корыте с настоями ноги мои мусолила. Пока снадобья наложит, развяжет да сызнова обвяжет — еще полчаса клади. На такое дело мамашу-тетку уговорить одна бабушка Мария могла… Пока мамаша-тетка меня на другой конец деревни носит, бабушка Мария к ней в избу ковыляет — Васька, Шурку да Таиску обедом кормит. Потом обратно, меня харчевать торопится… Здесь еще какое дело… Мамаша-тетка мать, меня родившую, которая ей старшей сестрой приходилась, страх как невзлюбила… Приключилась меж них распря. Мать моя истинная из деревни в город на учебу поехала. А мамаша-тетка заневестилась рано. В пятнадцать годков, как бабушка Мария лесному дядьке раз говорила. Так вот, обозначился у мамаши-тетки жених. Кузнец молодой. Тут возвращается на лето из города моя мать. Уж как там вышло да почему — не знаю… Однако со слов мамаши-тетки так получилось, что отбила моя мать у сестры жениха и за собой в город Псков увезла. Там вскорости его бросила, а сама в Ленинград подалась. Где и встретила суженого, отца моего. Дюже грамотного, как бабушка Мария говорила. Мамаша-тетка тоже замуж вышла. Даже на год раньше моей матери. Но у нее муж в финскую войну погиб. Таиске два года было… Сколько всего прошло, но мамаша-тетка на старшую сестру зло держала за того кузнеца, что в Пскове поселился. Я, вестимо, не так чтобы понимала все, но чуяла. По всему выходило, что досаждают партизаны немцам крепко. Раз за полночь Матрена стучится. Всполошенная вся. Говорит — немцы Сугробино пожгли. Сугробинские партизан прикармливали, в отместку немцы карателей на них и наслали. Которых поздоровее — угнали. Немощных постреляли как есть. Избы спалили до единой…
Крышечка от заварочного чайника, рухнув в чашку Шашапала, отколола, выбросила на стол синий кусочек стекла.
— Ну ты все-таки с улицы Бассейной! — не удержался Сергей, глядя на Шашапала.
— С кем не бывает, — поспешила замять неуклюжесть друга Медуница, проворно выхватывая крышечку от чайника из треснувшей чашки Шашапала.
— У бабушки есть клей для стекла, — вспомнив, счастливо засуетился Шашапал, — я точно знаю. Она очень здорово умеет все разбитое склеивать. И эту чашку сможет, конечно. Здесь ведь только треугольничек отлетел…
— Дай дослушать! — гаркнул на Шашапала разозлившийся Сергей. — Продолжай, Елена.
— Немцы пришли, когда Аксюта косенькая меня в корыто с настоями усадила. Мамаша-тетка тесто для хлеба ей замешивать взялась. А сама Аксюта каких-то желтеньких цветочков в корыто, где я сидела, подсыпать наладилась. Тут слышим, мальчишки с улицы орут — немцы! Немцы!
Медуница вдруг зажала руками уши, застыла, глядя в неведомое через стену.
Длилось это секунд десять. Вернувшись в естество жизни своей, Елена виновато пошевелила губами, сказала тихо:
— В ухо как гвоздь вбили. Прошло… Значит, как услыхали мы про немцев, мамаша-тетка руки в ведро с водой сунула, тесто сбросила кое-как, меня голую под мышку да на улицу. Хорошо, Аксюта ей платье мое бросить успела… Кинулась мамаша-тетка за своими перво-наперво. А навстречу нам полдеревни с детишками малыми. Гляжу, соседка мамаши-тетки, Груня, тоже мимо нас бежит. Как увидала мамашу-тетку, кричать стала: «Твоих, Верка, Мария в лес увела! Успела!..» Верой мамашу-тетку зовут… А Груня пробежит, пробежит, остановится и дальше кричит. Мол, немцы с нашего края идут. Поворачивать надо, прятаться. Немцы в тот раз и впрямь не с большака пришли, а с того конца деревни, где изба мамаши-тетки стояла. Мальчишки, которые на колокольне сидели, все ж немцев за поворотом углядели и тот край деревни упреждать кинулись. Бабушка Мария через огород с внуками прямиком в ельник ушла. Думала, поможет бог беду пересидеть. А кто в лес не успел, в церковный подвал кинулись. Он такой громадный был, хоть десять стад упрячется. Ну и мамаша-тетка со мной под мышкой вслед за Груней в подвал побегла… Раза два уже бывало так. Проходящих немцев с тракта как видели, то вся деревня в подвал бежала. Двери замыкали изнутри да затаивались, как мыши. Проносило… В тот раз народу, как никогда, сбежалось. Мы с мамашей-теткой в самую глубь забрались. А люди все вниз по ступенькам катятся. Две бабы лошадей с собой привели. За ними и закрыли двери вскорости. Темень. Стихло все. Шептался кто редко. Тут, как нечистый ее дернул, лошадь одна ржать принялась. Да громче раз от разу. Хозяйка ее и уговором, и лаской, и кулаком. Лошадь будто сглазили. Ржет и ржет. А как с ней в темени справиться? Поржала-поржала, смолкла. Чую, мамаша-тетка крестится, пришептывает чего-то. И опять тишь. Сыростью пахнет… Лошадь фыркнула и снова ржать. За ней и вторая. Надрываются одна перед другой. Тут по дверям немцы и забарабанили: услыхали лошадей. На первый стук так тихо сделалось, как бы живою закопали меня. Немцы пуще прежнего загрохотали да вслед по дверям из автоматов палить начали. Детишки-несмышленыши в крик от страха. Ну и открыли двери. Куда деваться… Туточки мамаша-тетка меня схватила да за мешки какие-то поволокла. Шепчет мне на ухо жарко: пишкни, пишкни… Народ наверх гонят, а мы затаились — ни живы, ни мертвы… Ждем… Как всех вверх вытянули, двое солдат с фонарями в подвал спустились — по стенам, по углам светом вышаривать принялись. Один солдат порыскал, порыскал да и убежал вскорости. А другой, мордастый, с валуем схожий… Валуи зачастую на место боровиков вылезти норовят. Да все спутать. Обманные грибы. Негожие. С виду ну самый что ни на есть белый. Крепкий, ладный. А наклонишься — скользкий. Дурной гриб. Так и люди вот. Одни боровики. Добрые. А другие — валуи. Тот солдат мордастый самый валуй и был. Выскреб он нас фонарем все ж. Заулыбался. Мамаша-тетка по простоте душевной тоже посветлела надеждой. На ноги мои немцу показывает. Кранкен, говорит, зер шлехт. Больные, мол, ноги. Плохие очень. Ходить не могут. Мордастый смотрит, кивает. Сочувствует вроде. Мамаша-тетка, что от Курта да Вальтера по-немецки запомнила, стала теми словами солдата упрашивать, чтоб не гнал он нас из подвала. Немец внимательный сделался. А сам все ближе. Подошел. Пальцем по щеке моей провел. Сощурился. Потом мамашу-тетку по плечу погладил. Чую, она замерла вся. Немец вплотную встал. Мылом пахнет. Начал мамашу-тетку по руке гладить. Вижу, она сумраком наливается, назад пятится и на немца глядит нехорошо. Должно быть, и он это смекнул. Лицо сплющил. Да как мамашу-тетку в живот сапогом жахнет! Так мы и отлетели с ней. Мордастый автомат с плеча — дерг. Шнель, орет, шнель! Быстрее, значит…
Наверху поделили народ. Старых в одну сторону. Крепких, посильней — в другую. Мамашу-тетку, что меня с рук так и не спустила, к молодым определили. Немцы с двух сторон встали. И погнали нас из деревни.
Сначала чужие, подламывающиеся ноги Медуницы оплели бросовыми солдатскими портянками. А вскоре мамаша-тетка из раздобытого куска брезента исхитрилась соорудить девчонке чулки-чеботы. В тех чулках-чеботах Медуница упрямо поднималась с четверенек и всякий раз пыталась без посторонней помощи освоить хоть несколько метров пути.
В белом обшарпанном доме с высокими колоннами и лепными потолками, множеством комнат и еще большим количеством дверей их продержали пятеро суток. В каждой комнате на полу лежало по несколько десятков изорванных тощих матрасов. Мамаша-тетка сразу заняла место посередине, строго-настрого запретив Медунице отползать от нее дальше, чем на два шага. Из прорезных створок белых дверей два раза в день появлялись черные плоские котелки с зеленоватой баландой и раз в два дня буханка темного хлеба с номером, начерченным мелом на верхней корке буханки. На каждом из черных котелков был вытиснен четырехзначный номер. Вылизав баланду до капли, Медуница как зачарованная гладила тисненые цифры с двух сторон, пока мамаша-тетка, стукнув ее по рукам, не отбирала плоский котелок.
В один из вечеров, когда мамаша-тетка забылась в тяжком сне, Медуница боком да ползком пробралась в дальний угол огромной комнаты, где над жестяной миской с водой сидела женщина с деревянным лицом. Женщина вяло расчесывала широким гребнем свалявшиеся волосы. Медуница подползла так близко, что смогла рассмотреть, как волосы женщины, по которым та проводила гребнем сверху вниз, светлели на глазах, становясь из серовато-грязных бронзовыми. Оживали, казалось, начинали переливаться в глухом, тусклом свете крохотной лампочки. С густых волос сыпалась в жестяную миску с водой какая-то шевелящаяся труха.
Неожиданно погас свет. Вокруг все беспокойно заерзали, зашуршали. Медуница едва не закричала от накатившего на нее страха. Во тьме она потеряла ориентир и не знала, в какую сторону ползти. Попробовала двигаться наугад и сразу же получила несколько острых тычков и слепых ударов локтями и каблуками. Последний удар под ложечку лишил ее чувств. Когда Елена очнулась, свет снова горел и женщина, что монотонно счесывала с волос живую труху, оказалась еще ближе. В животе у Елены жгло, и невыносимо хотелось пить. Но даже приподняться на локти сил не осталось. Носоглотку оплела липкая, удушливая паутина. Дурман отчаяния подсказывал — спасение Медуницы в разгадке тайны пепельной кашицы, что шевелилась в жестяной миске. Напрягшись, Елена попыталась из последних сил рассмотреть странную труху. Сначала она ощутила знакомый, терпкий запах, а потом сокрушительный удар по затылку снова выбросил ее из дотлевающего мира. Когда в себя пришла, услышала яростный шепот мамаши-тетки: