Крестная мать - 2 — страница 59 из 83

утся… Ну, это самое крупное, что сейчас нас беспокоит. А так обычные дела — угоны машин, хулиганство, квартирные кражи…

— «Обычные дела»! — печальным эхом повторила Татьяна слова Тропинина. — Как мы быстро привыкли ко всему. Убийства, грабежи, квартирные кражи, угоны… стали действительно обычным делом… Жить страшно, Виктор Викторович! Я ухожу из дома на работу и не знаю, к чему вернусь, кто у меня может побывать…

— Да, к сожалению, — покивал Тропинин склоненной головой. — Что правда, то правда. Губернатор и тот на лестничной площадке у себя велел тамбур сделать и металлическую дверь поставить. Гм. Что поделаешь, время такое! Распахнули перед Западом ворота нараспашку — и полезла к нам всякая нечисть, потоком хлынула. Кино, видео, телевидение… Пьют, колются, убивают, насилуют… Какая милиция справится? — Тропинин махнул рукой. — И Чечня эта в печенках уже сидит. Шестой месяц война идет. Сколько средств мы туда ухлопали! Даже взять областной бюджет: тонны, десятки тонн гуманитарного груза, деньги… Миллиарды!

Помолчали.

— Еще раненые есть, Виктор Викторович? — спросил Тягунов.

— Есть, к сожалению. И раненые из нашей области, и убитые. Уже двадцать третьего парня похоронили… А раненых… вчера привезли двух наших сержантов-гаишников: одного в живот ранили, другому легкое пробили. Три новые машины сожгли. Люди успели, правда, выскочить.

Тропинин встал.

— Ну ладно, Вячеслав Егорович, разреши откланяться — дела. Рад был тебя повидать. Выглядишь ты неплохо, так товарищам и передам. Привет тебе от всех… Передаю тебя в руки Татьяны Николаевны. До свидания. Если что нужно, немедленно дай знать, все организуем.

Тропинин ушел. Татьяна села на его место, заглянула Тягунову в глаза.

— Ну как ты, Слава?

— А ты, Таня?

— Да что я… Я-то хожу.

— Вот именно, ходишь… Слушай, а на работе у тебя как дела? Ты про Городецкого мне рассказывала, про сахарный завод. Я же родом оттуда, из Верхней Журавки, знаю всех.

Она опустила глаза.

— Завод продали, Слава. Я была на том аукционе. Конкурентов у Городецкого не оказалось. Да и где такие деньги взять — почти сорок миллиардов рублей. Шутка сказать!.. Но покупал не он сам, его фамилия не звучала. Подставное лицо было. Стукнули молоточком — и привет заводу! Был государственным, стал частным.

— А люди? Что с ними?

— А что люди? Теперь хозяин будет решать их судьбу. Мне сказали, что третью часть рабочих уже уволили. Слезы, проклятия, угрозы… В основном ведь женщины там работают. Душа изболелась, Слава. Я же к этому прямое отношение имею. Русские наши люди…

Тягунов ничего не отвечал, хмурился. Земляки его, выходит, пополнили число безработных. М-да…

«И об убийстве Глухова я знаю, Слава!» — едва не сорвалось у Татьяны — такое вдруг в душе поднялось, захотелось отчего-то исповедаться перед этим несчастным родным человеком, совета, что ли, у него попросить, помощи… Да какая помощь — он сам в ней нуждается.

В следующее мгновение она даже испугалась этих своих мыслей. Нашла время признаваться. Человек без ног лежит, а она со своими признаниями сунется. Мало того, что он взял в свое время грех на душу, скрыл перед коллегами-операми тот факт, что это именно она стреляла в Бизона, организовала покушение на него, и вон что из этой истории вышло. А теперь еще и Глухов. Хотя она и не убивала, но знала, что это называется  с о у ч а с т и е м  в преступлении, и статья за это соответствующая есть. Даже за недоносительство ее могут привлечь, если она сумеет откреститься от всего прочего.

Им обоим стало как-то неловко от затянувшейся паузы, они словно прочитали мысли друг друга, и это как бы отдалило их.

— Ну, а вы как? — спросил наконец Тягунов, взглядом показывая на ее живот.

— Хорошо. Мне кажется, что он уже толкается там… Боевой будет парень.

— Парень?

— Скорее всего. Я с врачом говорила… Обещаю тебе сына, Слава.

— Спасибо. Береги его, Таня.

— Конечно, о чем ты говоришь! — Она придвинулась к нему поближе, стала гладить ладонью его колючие щеки. — И что опять за настроения?.. Давай я тебя побрею, а? Зарос ты.

— Покойников бреют, — сказал он грубовато. — А я пока что живой.

Татьяна заметно испугалась.

— Ну, зачем ты так говоришь, Слава?.. И прости меня, я… я просто не подумала.

Разговор их прервала медсестра, вошедшая с готовым уже шприцем.

Татьяна помогла Тягунову повернуться на бок, потом вернула его в прежнее положение, укутала, обласкала.

— А теперь поедим, — сказала она бодро. — Я тут тебе кое-чего вкусненького принесла. Давай-ка, мой хороший, пожуй. Попробуешь сесть, а?.. Ну хотя бы вот так, я подушку повыше положу, тебе все равно удобнее будет.

Тягунов ел через силу, без охоты.

— Ты сегодня не оставайся, Танюш, — велел он потом, после обеда. — Поезжай домой, отдохни, выспись. Ты на себя стала непохожа.

— Да ничего, ерунда, высплюсь! — отмахнулась было она, но Тягунов мягко, но настойчиво возразил ей:

— Ты же не одна теперь, забыла? И о ребенке надо подумать.

— Как можно такое забыть?

— Ну вот. Иди, поспи. А побриться я и сам побреюсь. Подай мне бритву.

Она вынула из футляра и подала ему электробритву, и Вячеслав Егорович, кое-как приспособившись, навел на лице марафет. Бинтов на голове было уже меньше, щеки открыты, елозить по ним машинкой удавалось вполне. Правда, зеркало пришлось держать Татьяне. Тягунов глянул в него пару раз, сказал мрачно:

— Убери.

И добривался уже на ощупь, тщательно выискивая оставшиеся волоски.

На прощание он крепко поцеловал ее в губы, погладил живот и еще раз попросил:

— Береги…

…Глубокой ночью, когда больница спала чутким и тревожным сном, Тягунов попробовал подняться на подоконник. На левую, раненую и по-прежнему бесчувственную руку он почти не опирался, надежда на нее была плохая. Зато правая действовала исправно — на нее он и рассчитывал прежде всего: правая не подведет, правая сделает все, что он ей прикажет…

Койка его, как он и просил, стояла теперь у самого окна. Окно раскрыто, ночь душная, дышать в палате было тяжело, и медсестра Люба разрешила ему поблаженствовать, но предупредила, что потом сама закроет окно. Часов в одиннадцать вечера она и в самом деле закрыла створку на шпингалет, но только на нижний, и Тягунов осторожно, чтобы не грохнуть и не привлечь к себе внимания, вытащил его наверх.

Потом полежал, переводя дух, прислушался. Если Люба появится еще и станет его ругать, он скажет, что взмок, духота и решил приоткрыть окно — что в этом плохого? В чем она может его заподозрить? Ведь он ни словом не обмолвился о своем намерении, никому не дал даже намеком понять, что хочет сделать, Боже упаси! И Татьяна ушла спокойная, даже повеселевшая — он поел, побрился и даже поцеловал ее на дорожку. Пусть спит спокойно.

Город за окном вдали полыхал яркими огнями. Огней было много, над Придонском висело электрическое зарево, и небо над ним посерело, темнота как бы разжижилась, размылась, небеса там не казались такими черными, как здесь, над больницей.

Это хорошо, что небо черное, что на дворе ночь. Так и должно быть. Из жизни надо уходить ночью. Из темноты, из небытия приходит человек в этот мир, в темноту и должен уходить. И так легче.

А больно будет всего одно мгновение. Это ничего. Это можно вытерпеть. Это будет его последняя, мимолетная боль в жестокой, сломавшей его жизни. Не у всех она удается, ничего с этим не поделаешь — судьба! И зачем, в таком случае, мучить себя и других? Татьяна любила его, он это чувствовал, видел, но он не вправе быть ей обузой…

У всего на земле есть начало и конец.

Его конец пришел.

Он не имеет права жить и по другой причине — ведь он пошел против Совести, против Долга. Он запутался в своих мыслях, он заблудился в этих проклятых лабиринтах политических споров, которые вели день и ночь рвущиеся к власти люди, с разных сторон зовущие его, Тягунова, на свои баррикады, убеждающие его в своей правоте, в искренности намерений, в благородстве помыслов…

Будьте вы прокляты!

Тягунов, судорожно цепляясь пальцами здоровой руки за койку, преодолевая боль в культях, навалился животом на подоконник, глянул вниз; асфальт внизу не освещался, его не было видно, и потому казалось, что там, далеко-далеко, под окнами больницы — бездна.

Открылась за спиной дверь, вошла Люба, вскрикнула:

— Вячеслав Егорович! Вы что?! Сейчас же вернитесь в койку!.. Вы слышите? Что вы делаете? А-а-а-а-а-а-а…

Он со всей силой, что у него еще была, оттолкнулся от подоконника, помогая и культями, и короткое его тело уже летело вниз, в Бездну, в Вечность, и еще какое-то мгновение в ушах Тягунова жил страшный и протестующий крик медсестры Любы:

— Что вы дела-а-а-а-а-а-а-а…


Татьяне позвонили из больницы рано утром. Она, хорошо отдохнувшая, выспавшаяся, вскочила с кровати в спальне на втором этаже их с Тягуновым особняка — большого и милого ее душе дома, — схватила надрывающийся телефон.

— Але! Слушаю! Кто говорит?

— Это Люба, медсестра!.. — бился в трубке плачущий голос. — Татьяна Николаевна… он… Вячеслав Егорович… он покончил с собой… он ночью выбросился из окна! Я не знала вашего телефона, не могла позвонить…

— Нет… — проговорила Татьяна и без сил опустилась на пол. — Не может этого быть… Я же вчера говорила с ним… Мы все решили… он мне сказал… Что же это такое? Зачем?!

— Он здесь, у нас, в морге, — плакала лежащая на полу рядом с Татьяной телефонная трубка. — Приезжайте!.. Вы слышите меня, Татьяна Николаевна?

— Да нет же! Не-е-е-е-ет! — закричала Татьяна. — Да что же это такое? За что-о-о-о-о? Господи, ты слышишь? За что ты так жестоко со мной? Господи-и-и-и-и…

Шатаясь, как была в ночной сорочке, она пошла вниз, по лестнице, не зная, что собирается предпринять, но понимая, что надо куда-то идти и что-то делать; но на первой же ступеньке упала, покатилась вниз, чувствуя в первые секунды, что удары один за другим приходятся на живот и голову, а потом жесткие деревянные ступени куда-то пропали — она потеряла сознание…