Крестный путь Сергея Есенина — страница 48 из 63

В комнате воняло какой-то гадостью, которой хозяин гостиницы натирал паркетный пол, и Сергей тотчас же стал ругать номер, говоря, что сегодня же хочет куда-нибудь съехать на другое место.

Ещё не одетый (брюки и рубашка), он занимался до моего прихода «американской гимнастикой», а теперь стал мне показывать резиновую «американскую штуку», предложив попробовать её растянуть. Я попытался и не смог. Тут он рассмеялся и с удивительной лёгкостью развёл руки, растягивая тугую резину. «Я давно ею силу развиваю. Теперь в деревню отвезу. Пусть поупражняются». Тогда я уже заметил, что в этой ещё не угасшей силе и ловкости – чисто звериной – была какая-то нервность, может быть, ещё более усиливающая этого усталого и слегка обрюзгшего молодого старика. Сергей за два года изменился чисто внешне ещё больше, чем внутренне, но скука во взгляде и лёгкие подёргивания горькой улыбки напомнили мне, что Москва кабацкая позади, что сейчас он убежал от неё.

Он стал рассказывать об Америке, показывал вывезенные оттуда вещи. Обязательно называлась цена, которая «была плачена» за «эту штуку», – в этом было какое-то детски-наивное хвастовство. Сергея всё ещё забавляли игрушки цивилизации, подаренные ему жизнью.

Нужно было услышать, как он читал: «Некому мне шляпой поклониться», чтобы понять, насколько был от него далёк критик, указывающий, что, мол, шляпой не кланяются. Ведь вся суть как раз в этой шляпе. Есенин в деревне должен поклониться именно шляпой – недаром же он в «Исповеди хулигана» так настойчиво говорит о лакированных башмаках и своём лучшем галстуке. Так и теперь в залитом солнцем номере «Новой Европы» он показывал «американские штуки», радуясь им, как дикарь радуется бусам, презирая их как легко покорившегося врага.

Потом с четвёртого этажа, по широкой лестнице, поднимались мы на крышу отеля, в сад-ресторан – позавтракать, разговаривая об изданных его книжках за последнее время. И тут всё по тому же он свёл разговор на построчную плату: «Сейчас в России кому хорошо платят? „Русский современник” только мне и Ахматовой по 3 рубля даёт. Ещё Маяковскому хорошо платят. Поэтов много, – а хороших нет?» И опять в этом наивном хвастовстве и хитрой улыбке не было самодовольства, – нет, просто ему было забавно говорить об этом, звучало всё это приблизительно так: «Вот, мол, смотри, какие дураки нашлись, за стихи какие деньги платят!»

В ресторане, за столиком, разговорились о его любимых поэтах. «Я всё так же Кольцова, Некрасова и Блока люблю. У них и у Пушкина только учусь. Про Маяковского что скажешь. Писать он умеет – это верно, а разве это стихи, поэзия? Не люблю я его. У него никакого порядку нет. Вещи на вещи лезут. От стихов порядок в жизни быть должен, а у Маяковского всё как после землетрясения, да и углы у всех вещей такие острые, что глазам больно».

Потом стал читать своё очень остроумное стихотворение про Кавказ, написанное на днях в Тифлисе, – тут и Маяковскому за «Моссельпром» досталось.

Сейчас этого стихотворения у меня нет, но оно было напечатано здесь, в газете, тогда же. Там начинается с того, что, мол, все поэты отдавали дань Кавказу.

Есть цитата: «Не пой, красавица, при мне».

Подали белое и холодное «Цинандали». Чокнулись «на встречу». Есенин стал уговаривать закусить с ним. Я мяса тогда не ел и потому «богобоязненно» отказался, не говоря, конечно, причины. Тут он мне впервые с глазу на глаз читал свои стихи:

Отговорила роща золотая

Берёзовым, весёлым языком,

И журавли, печально пролетая,

Уж не жалеют больше ни о ком.

Это стихотворение мне так врезалось в память, может быть, оттого, что тогда меня неожиданно поразила его простота, иногда даже доходящая до примитивного романса. Я сразу понял, какой большой путь уже пройден, понял, что не случайно так изменилась интонация Сергея. Какая разница! То как барс он прыгал на эстраде арбатского литературного особняка, энергически жестикулируя и выкрикивая «Пугачёва», из которого больше выглядывал имажинист Есенин, чем Пугачёв, просивший:

…Расскажи мне нежно.

Как живёт здесь мудрый наш мужик?

Так же ль он в полях своих прилежно

Цедит молоко соломенное ржи?

Так же ль здесь, сломав зари застенок,

Гонится овес на водопой рысцой,

И на грядках, от капусты пенных,

Челноки ныряют огурцов?

Теперь:

Не обгорят рябиновые кисти,

От желтизны не пропадёт трава.

Как дерево роняет тихо листья,

Так я роняю грустные слова.

И если время, ветром разметая,

Сгребёт их все в один ненужный ком…

Скажите так… что роща золотая

Отговорила милым языком.

Потом читал отрывки из «Песни о великом походе», которую тогда только написал. Читал нараспев, как частушки:

Эх, яблочко, куды катишься…

Я высказал опасение, что вещь может получиться монотонной и утомительной, если вся поэма будет выдержана в таком стихе. «Я сам этого боялся, а теперь вижу, что хорошо будет».

Напротив, на качающемся кольце, сидел зелёный попугай. Он сильно забавлял Сергея своей болтовнёй. Было ещё занятнее смотреть на их разговоры. Есенин хотел попугаю втолковать что-то, уже не помню что, – попугай не понимал. Помню только ласковые глаза: «Чудная птица, а только скворцы лучше».

Потом мы пошли в редакцию «Бакинского рабочего». Здесь его обступили со всех сторон. Я ушёл, условившись зайти на другой день, чтобы идти гулять. Сергей стал диктовать машинистке свои стихи.

На другой день мы встретились в редакции. Есенин был уже там, когда я вошёл. Какой-то рабкор ругал его за то, что он не признаёт Демьяна Бедного. Сергей отплёвывался. Гулять нам не удалось, потому что ребята потянули его в духан.

Кажется, тогда же произошёл при мне занятный разговор о гонораре за стихи в «Бакинском рабочем».

Есенин долго доказывал, что стихи его очень хорошие, что никто так теперь не пишет, а Пушкин умер давно. «Если Маяковскому за „Моссельпром” монету гонят, – ужели мне по рублю не дадите».

Редакция сдавалась. А выходило в общей сложности немало. В каждом номере печаталось по два-три больших стихотворения. Они потом вошли в сборник «Русь советская», изданный в Баку.

Получив деньги, Есенин часто шёл на почту – отправлял матери. Много он раздавал беспризорным, с которыми часто пил и среди которых у него было немало друзей.

Раз уже совершенно пьяный встретился он мне на улице. Взял за руку и стал доказывать, что его никто не понимает. Стал говорить, что он самый первый в России большевик. Много говорил… Таких уличных встреч в Баку у меня с ним бывало много и днём и ночью. Я был один из немногих, кто не пил с ним вместе и регулярно. Бывали случаи каждый день, но я уклонялся, хотя знал, что теряю многое – нигде он так хорошо не читал, как в духане. Было слишком тяжело на всё это смотреть…

Раз мы условились зайти к нему компанией, чтобы ехать кататься на парусной лодке. Долго ждали, пока он освободится, – ему вообще здорово надоедали все мы. Наконец, бесконечные телефонные разговоры были окончены, телеграммы в деревню составлены и отправлены на телеграф. (Есенин почти никогда не писал писем домой, но посылал с деньгами сопроводительную телеграмму.) Казалось, всё было готово, но, на нашу беду, на лестнице встретился хозяин гостиницы, и начались бесконечные препирательства с ним по поводу счетов. Сергей убеждал его, что он большой поэт, которому «всё надо даром давать, лишь бы он только согласился взять». «Я тебе, милый человек, откровенно говорю, я не интеллигент какой, чтобы скромности строить. Один я. Ты подумай, какие цены. Да что я, буржуй, что ли, не нэпман я. Один я такой, а ты, сволочь, шкуру дерешь! Да я в Москву буду жаловаться!» Дальше шли новые возмущения, упоминания, что и у буржуев в Европе всё дешевле и т. д.

Наконец хозяин пугался этого чудака, махал руками и делал уступку.

Мы спустились в вестибюль, когда Есенин вспомнил, что мы собирались катать его на лодке. «Нет, я не поеду! Я воды боюсь. Цыганка мне сказала, чтобы луны и воды боялся, я страшной смертью умру».

Я уверял его, что море сегодня спокойное, – всё было напрасно.

Я попросил у него посмотреть ладонь левой руки. Меня поразила глубокая и небывалая линия Солнца – прямая и чистая, перерезанная Сатурновой линией у кисти. (Линия Солнца аполлонийская – искусство и слава, Сатурна – рок и судьба.)

Обо всех случаях и встречах не расскажешь. Не всё сейчас и в голову приходит.

Последний раз мы увиделись в Москве летом 1925 года. Это было ночью – за стихами и вином у Софьи Андреевны Толстой (потом его жены). Я приехал к 11 часам. Было уже много выпито, но на смену пустым бутылкам из-под стола доставались всё новые. Под столом стояла целая корзина.

Были еще Бабель, Всев. Иванов (всё дремал на диване, очкастый и добродушный, накануне кутил); Наседкин наседал на шпроты и деловито крякал. Приблудный в спортивном костюме, оголив могутную грудь, напевал что-то на диване. «Вот – гляди, – сказал Есенин, – замечательная стерва и талантливый поэт… верь мне, я всё насквозь и вперёд знаю».

Заговорили о моих стихах. Сергей говорил, что я «хороший парень, только стихи у меня слишком головные». Потом он стал говорить о том, что я «очень умный», «умнее всех», – ему иногда бывает «страшно со мной говорить».

Я, возражая ему, не соглашался насчёт головных стихов, оценки по части ума, но он настаивал на своём и начинал сердиться – он не любил, когда ему противоречили.

Потом, часов с двенадцати, Сергей стал вспоминать о детстве, вызывая остроумнейшие насмешки Бабеля. Вообще он подтрунивал над ним всю ночь, и такого насмешника, как Бабель, я никогда не видывал. Бабель рассказывал, как Сергей в один день продаёт десяти издательствам одну и ту же книгу стихов, составленную из трех <нрзб> до этого, как редакторы и издатели скрывают друг от друга о своей покупке, и все прогорают через месяц на одной и той же книге.