Феномен нечаевщины исследован капитально, но толкуется по-разному. Еще Н.К. Михайловский и В.Я. Богучарский доказывали, что нечаевщина – это «во всех отношениях монстр», исторический парадокс, не связанный ни с прошлым русского революционного движения, ни с его будущим[413]. Такой взгляд разделяли и некоторые советские историки: Ю.Ф. Карякин и Е.Г. Плимак, полагавшие, будто «нечаевщина и русское освободительное движение – явления не только глубоко различного, но и прямо противоположного (? – Н.Т.) порядка», и якобы «на народническое движение 70 – 80-х годов в России нечаевщина не оказала никакого влияния»[414], отчасти Б.С. Итенберг, Ш.М. Левин[415]. Другие исследователи (Б.П. Козьмин, Р.В. Филиппов) склонны были считать, что «нечаевское дело органически связано с революционным движением 60-х годов и теснейшим образом примыкает к революционному движению следующего десятилетия»[416].
Думается, вторая точка зрения ближе к истине. Еще в начале 60-х годов ишутинцы склонялись к принципу «цель оправдывает средства», замышляли террор и против «внешних врагов», и против собственных отступников. Это еще была «скорее платоническая нечаевщина»[417], но царизм своими репрессиями спровоцировал ее поворот от слов к делу. Молодые радикалы, вынужденные искать адекватные средства защиты от неистовств реакции 1866 – 1868 гг., ожесточились до крайности. В обстановке повсеместных гонений, о которых Щедрин писал: «Исчезнуть, провалиться сквозь землю, быть забытым – вот лучший удел, которого мог желать человек»[418], в такой обстановке призыв Нечаева к «повсюдному всеразрушению» увлек активные, но политически незрелые натуры (а именно они преобладали в студенческом движении 1868 – 1869 гг.). Иначе говоря, нечаевщина была крайностью революционного движения, обусловленной крайностями реакции. Г.А. Лопатин так и писал об этом П.Л. Лаврову в июле 1870 г.: «Крайности порождают противоположную крайность»[419].
Правда, здоровое начало быстро взяло верх в народническом движении над нечаевскими извращениями. Как только народники увидели авантюризм и безнравственность нечаевщины, они почти единодушно отвергли ее. Об этом свидетельствуют буквально все первоисточники[420]. Попытки современных публицистов доказать («с голоса» царских жандармов и западных советологов, вроде Ф. Помпера и М. Правдина), что «бесовщина» «сатаны» Нечаева есть «главнейшее свойство и атрибут» всех народнических организаций[421], вопиюще противоречат подлинным фактам и документам. Но это не значит, что на движение 70-х годов нечаевщина не оказала никакого влияния. С одной стороны, самый факт боевого, бескомпромиссного выступления Нечаева и «нечаевцев» против царизма[422] подтолкнул и ускорил нарастание нового революционного подъема. С другой стороны, на горьком примере нечаевщины народники убедились в том, сколь пагубны для дела революции личный произвол и пренебрежение к моральным нормам, и, отвергнув нечавщину, больше прежнего стали заботиться о нравственной чистоте революционного движения.
3.3. Шуваловщина
На вспышку нечаевщины царизм ответил разрастанием шуваловщины. П.А. Шувалов и K° подталкивали Александра II к судебной контрреформе, чтобы облегчить борьбу с «растущим злом» революционной пропаганды. Министр юстиции гр. К.И. Пален в декабрьском 1869 г. циркуляре прокурорам окружных судов требовал от них удвоенного рвения в этой борьбе, ссылаясь на то, что царь «высочайше повелел»: «зло преследовать всеми средствами и уничтожить в самом его корне»[423]. Решить такую задачу в рамках существующей законности Пален и стоявший за его спиной Шувалов сочли невозможным.
Дело в том, что по судебным уставам 1864 г. государственные преступления в России рассматривались в общем порядке уголовного судопроизводства – либо судебными палатами, либо (в исключительных случаях, по высочайшему повелению) Верховным уголовным судом. Дознание (т.е. первоначальное расследование с целью установить самый факт преступления) и предварительное следствие возлагались на членов судебных палат и специально назначенных следователей под присмотром лиц прокурорского надзора[424].
Такое положение не устраивало Шувалова, поскольку отстраняло жандармов от участия в первой, самой важной фазе раскрытия политических дел. 17 апреля 1870 г. «Петр IV» предложил министру юстиции совместно выработать новые «Правила о порядке действий чинов корпуса жандармов по исследованию преступлений». Сказано – сделано. 19 мая 1871 г. Александр II утвердил шуваловско-паленские «Правила», придав им силу закона. Отныне производство дознаний о политических делах вновь, как это было в крепостной России, передавалось жандармам, хотя формально и под наблюдением чинов прокуратуры[425].
Закон 19 мая 1871 г. стал ширмой для прикрытия жандармского беззакония, ибо, как писал о нем А.Ф. Кони, он обращал внимание «лишь на то, что открыто, а не как открыто», и «не приговор суда об основательности исследования, а мнение начальства о ловкости и усердии исследователей стали ставиться в оценку многих дознаний»; явился даже «особый род дознаний, производимых не о преступлении, а на предмет отыскания признаков государственного преступления, причем, конечно, рамки исследования могли расширяться до бесконечности»[426].
Такая, как выразился А.Ф. Кони, прививка жандармерии к юстиции позволила П.А. Шувалову впечатлять раскрытием заговоров не по недомыслию его «скотов», а по совокупности их усилий с трудами чинов судебного ведомства. Более того, чтобы придать жандармскому корпусу юридическую респектабельность, Шувалов выхлопотал у царя должность юрисконсульта при III отделении. «Да ведь это все равно, что сказать: „Протоиерей при доме терпимости!“» – воскликнул по этому поводу известный криминалист А.Н. Яблонский (женатый на сестре И.И. Мечникова)[427]. В обществе о жандармских «юристах» слагались анекдоты, каламбуры, эпиграммы. Ходили по рукам в 70-е годы, например, такие стихи П.В. Шумахера:
Замаскировать жандармский произвол властям не удалось. Но чинить его никто им не возбранял. Жандармы намеренно попирали и законность, и процессуальный регламент, и элементарный такт. Впрочем, квалифицированно исследовать признаки и, тем более, мотивы государственных преступлений они, как правило, не могли – ни по разумению своему, ни по образованию. «Преследуется нечто неуловимое – направление ума, – писала об этом либеральная газета „Порядок“, – а судьями и решителями подобных тонких психологических вопросов об образе мыслей являются низшие полицейские агенты, по образованию пригодные в деле наблюдения за чистотою улиц»[430], субъекты, о которых сам Шувалов не стеснялся говорить при людях: «мои скоты».
Закон 19 мая 1871 г. стал первым шагом судебной контрреформы, которая, таким образом, началась, когда уставы 1864 г. только получили ход и даже еще не были полностью проведены в жизнь. Усмотрев в них «излишек» ограничений карательного произвола, власти уже с 1871 г. «под предлогом ремонта предприняли их разрушение»[431].
Спустя три недели после обнародования закона 19 мая 1871 г. в Петрозаводске состоялся судебный процесс над четырьмя народниками (С.В. Зосимским, В.В. Рейнгардтом, Л.Б. Гольденбергом, В.П. Ружевским) по обвинению их в революционной пропаганде среди крестьян Каргопольского уезда Олонецкой губернии. Олонецкая судебная палата вела его точно по уставам 1864 г. при открытых дверях. Это и был первый в России гласный политический процесс[432]. Он разгневал «верхи» неприлично гуманным приговором: все четверо обвиняемых за недостатком улик были оправданы. Прокурор опротестовал приговор суда, III отделение квалифицировало его как «неправильное, не сообразное с обстоятельствами дела, решение», и сам царь (вероятно, по наущению «Петра IV») «высочайше повелеть соизволил обратить на это дело особенное внимание» министра юстиции[433].
К вящему раздражению и министра, и шефа жандармов, и самого царя, приговор по следующему делу («нечаевцев») оказался, на взгляд «верхов», еще более несообразным. Раздражение было тем сильнее, что на дело «нечаевцев» «верхи» возлагали мажорные надежды. Обвинение («заговор с целью ниспровержения правительства во всем государстве и перемены образа правления в России»), хотя и дифференцированное между разными группами подсудимых (составление заговора, участие в нем, пособничество, недонесение)[434], придавало нечаевскому процессу большую политическую значимость. Это, в особенности, подчеркнули масштабы процесса. По числу обвиняемых (87 чел.) дело «нечаевцев» из всех 208 народнических процессов уступает только процессу «193-х» – вообще самому крупному политическому делу в царской России. За весь XIX век в России, кроме процесса «193-х», превзошел дело «нечаевцев» по масштабам лишь процесс декабристов.