ороги вашему сердцу. Мы заранее убеждены в справедливости ваших решений.
Фарриш и сам был в этом убежден. От Иетса не укрылось, что великий муж растроган, умилен и склонен к снисходительности и всепрощению. Иетс даже почувствовал к нему некоторое сострадание; Лемлейн ловко укатал генерала. А Уиллоуби даже не думал прийти к нему на помощь; Уиллоуби смаковал собственные заслуги в деле приручения немецких тюленей.
Фарриш сказал:
— Мэр Лемлейн, я повторю вам слова нашего главнокомандующего, генерала Эйзенхауэра: «Мы пришли сюда как завоеватели, но не как угнетатели». Так оно и есть. Прошу вас непосредственно обращаться ко мне при всех недоразумениях, которых не сможет уладить подполковник Уиллоуби. Я умею отличать порядочных людей. У нас в Америке две партии, но я никогда не спрашиваю у своего подчиненного, кто он — демократ или республиканец. Для меня человек прежде всего человек, а потом уже все остальное. Ясно? Вопросов нет?
У Иетса нашлись бы кое-какие вопросы. Но он не стал бы их задавать, даже если бы Фарриш, довольный собой и своими успехами за день, не покинул в это время конференц-зал: в мире Фарриша логике не было места. Генерал парил на некоем воздушном пьедестале.
Иетсу не удалось даже поделиться своими мыслями с Карен, потому что Уиллоуби завладел ею и объяснял, что все немцы — отчаянные пройдохи, но это не страшно, нужно только уметь с ними обращаться.
Абрамеску никогда не был знатоком женщин. Подход у него к ним был практический; родную мать он особенно нежно любил в те дни, когда она его вкуснее кормила. Но даже он не остался вполне равнодушным к чарам Марианны Зекендорф. Она явилась к нему, одетая в простенький костюм, притом сильно поношенный, что не укрылось даже от Абрамеску; но и этот убогий наряд выгодно подчеркивал линии ее плеч и стройных бедер.
Марианна отметила произведенное впечатление и осталась довольна. Абрамеску с полуоткрытым ртом, словно застывшим в беззвучном свисте, не отрываясь, смотрел на ее пухлые губы и круглый подбородок.
Этот костюм и стоптанные коричневые туфли составляли весь капитал Марианны. Она сколотила его за время своего пребывания в «Преисподней»; помог ей в этом бывший сутенер Бальдуин, в вознаграждение за кое-какие оказанные услуги преподнесший ей краденый радиоприемник. Марианна тут же обратилась к черному рынку и в результате долгих и сложных коммерческих операций обменяла приемник на свой теперешний наряд. Выражение лица Абрамеску подтвердило ей, что игра стоила свеч. Очевидно, сейчас должно было последовать со стороны маленького капрала недвусмысленное предложение — и Марианна уже готовилась дипломатически отклонить его: не для того потрачено столько усилий, чтобы поймать какого-то коротышку, дежурящего в чужой приемной. Впрочем, ей не пришлось изощряться в дипломатических уловках, так как Абрамеску вовремя вспомнились хорошенькие соблазнительницы с плакатов санитарной службы, предупреждавших об опасности венерических заболеваний.
И Марианна во всеоружии, включая газетную вырезку о семействе Зекендорф и мюнхенском студенческом протесте, предстала перед Иетсом.
— Ого! — сказал Иетс. — Я не знал, что в Креммене водятся такие.
Она пленительно улыбнулась.
— Сказать вам правду, лейтенант, то, что на мне надето, — это единственное, что у меня есть. Кроме того, я не из Креммена. Я из Мюнхена.
В кокетливом замешательстве она протянула ему листок бумаги.
Он прочел отпечатанный на ротаторе текст свидетельства об освобождении из концлагеря Бухенвальд за подписью лейтенанта Фаркуарта и с ее именем, проставленным чернилами: Марианна Зекендорф.
Он поднял голову:
— Позвольте, если вы из Мюнхена, что же вы делаете здесь, в Креммене?
Вопрос звучал не слишком поощрительно; но ей почудилось в его взгляде нечто противоречившее его тону.
— Ach, Gott! — вздохнула она. — Вы, американцы, привыкли не считаться ни с кем и ни с чем. Я шла по дороге, а мимо ехал американский грузовик. Я крикнула солдату который сидел за рулем: «Мюнхен!» Он ответил: «О'кей». Я села, мы ехали всю ночь, а наутро оказались в Креммене. И тут он мне говорит: «Ну, детка, слезай, приехали. Raüs!»
Иетс не стал расспрашивать о подробностях этого ночного путешествия. Их нетрудно было вообразить.
— А теперь, фрейлейн Зекендорф, вы хотели бы вернуться в Мюнхен?
Она, пригорюнившись, махнула рукой:
— Мне все равно, где быть. У меня в Мюнхене никого не осталось, ни родных, ни друзей. — Она почувствовала, что вступает на зыбкую почву. Глаза ее чуть-чуть скосились. — Если можно, я предпочла бы остаться в Креммене. Здесь…
Она вытащила свою вырезку и робко протянула ее Иетсу.
Иетс глянул и пригласил ее сесть.
— Вы что же, родственница профессору Зекендорфу?
— Он мой дядя.
— Вы были у него в больнице? Как его здоровье?
— Я пыталась пройти, — сказала она грустно. — Но меня не пустили. Не полагается. Теперь, знаете, везде так строго. — И она снова улыбнулась, давая понять Иетсу, что его-то она не считает таким уж беспощадно строгим.
— Я, пожалуй, мог бы вам устроить пропуск.
Она пробормотала какие-то вежливые слова. У нее не было ни малейшего желания встречаться со стариком. Ее невинная маленькая ложь не должна выйти наружу, пока она не устроит достаточно прочно свои дела.
— Напомните мне перед уходом, чтобы я дал вам письмо к доктору Гроссу, — сказал Иетс. Потом он отодвинул в сторону лежавшие перед ним бумаги и откинулся на спинку кресла. — А теперь расскажите о себе. — В конце концов, если в этом унылом городе, среди этой унылой работы залетело к нему что-то, радующее взгляд, не грех и позволить себе отдохнуть немного.
— Что ж рассказывать? После мюнхенской истории фамилию Зекендорф стало опасно носить… Я-то сама не училась в университете. Не люблю книг. Сотню страниц еще прочту, а дальше мне уже скучно. В нашей семье не все ученые.
Иетс усмехнулся.
— Но я знала, чем занимаются Ганс и Клара Зекендорф. Они меня сначала не подпускали, боялись за меня, предвидя, чем все это может кончиться. Но я упряма, особенно там, где я считаю, что дело правое. И в конце концов мне тоже дали распространять листовки.
— Вы смелая девушка, — сказал Иетс.
У нее заблестели глаза.
— Я оказалась осторожнее их. Когда меня взяли, при мне ничего предосудительного не было.
Иетс внимательно рассматривал ее. Он не мог прийти ни к какому выводу. Все вязалось одно с другим, пока она не заявила, что участвовала в распространении этой студенческой листовки.
— При каких обстоятельствах вас арестовали?
— Меня арестовали не из-за листовок, — кокетливо прихвастнула она. — И не вместе с кем-либо из замешанных в этом деле. Но просто они уже преследовали всю семью. Вы ведь знаете, что сделали с дядей?
— Знаю. А что же сделали с вами?
— Об этом мне не хочется говорить.
— Меня вы можете не стесняться, — сказал он. — Я видел концлагерь «Паула», когда туда вступили наши войска.
Марианна мысленно оценивала этого американца. Она пришла сюда просто потому, что газетная вырезка естественно навела ее на мысль о редакции газеты. Она не ожидала, что ей так скоро придется подвергнуться испытанию в затеянной ею игре; но в конце концов рано или поздно это должно было произойти; и если сейчас она успешно пройдет испытание, дело будет сделано, раз и навсегда. Если б только он не был такой рыбой. Она рассчитывала, что действие ее чар покроет кое-какие несообразности в ее рассказе. Сколько американских солдат на ее глазах с молниеносной быстротой переходили от стадии покрикивания: «Эй, фрейлейн, идите сюда!» — к стадии покорнейшего подчинения всем капризам фрейлейн! На этой мужской наивности строился весь ее расчет. Но мужчина, сидевший сейчас напротив нее, не был наивен.
— Костей мне не ломали. Даже нигде не оцарапали кожи. Сначала это была пытка светом. День и ночь яркий свет прямо в глаза, так что я думала, что ослепну или сойду с ума от головной боли. Я даже хотела ослепнуть. Но я ни в чем не призналась. Мне, слава Богу, и не в чем было признаваться. Ганса и Клару взяли раньше меня, и листовки нашли при них; так что я могла не бояться выдать кого-нибудь…
Иетсу трудно было сосредоточиться. Давно уже не попадался ему на пути такой лакомый кусочек. Но в то же время он чувствовал, что должен следить за каждым словом.
— Что ж потом? — спросил он участливо.
— Самое страшное случилось в начале марта. Они вошли ко мне в камеру ночью и заставили меня раздеться. Их было четверо. Я думала, это конец. Но они меня не тронули. Они повели меня на другой конец коридора, в другую камеру. Там стоял большой деревянный чан с водой. На поверхности воды плавали куски льда.
— Куски льда… — повторил он.
— Поверите ли, — продолжала она с надрывом в голосе, — я не могла разобрать, ледяная ли это вода или кипяток. То есть я, конечно, видела лед, но понимать уже ничего не понимала.
— Сигарету?
Он подумал, что ей будет легче, если она закурит. Вообще говоря, он не ошибся. Марианна сама увлеклась своим рассказом. Тем более что в Бухенвальде она видала женщину, с которой все это произошло в действительности, — это была немолодая, некрасивая женщина, не представлявшая для эсэсовцев никакого интереса.
Иетс поднес ей спичку.
— Ощущение было такое, будто меня режут, прокалывают насквозь. Тысячи острых ножей. Страшная, нестерпимая, одуряющая боль.
«Одуряющая» — подействовало. Иетс верил рассказу, верил каждому его слову; такие подробности придумать нельзя. И все же он не мог отделаться от ощущения какой-то странной неуловимой несообразности, словно эти два тела — то, что сейчас предлагало ему себя, и то, которое коченело в ледяной ванне, одинаковые оба, вплоть до крохотной родинки за ухом, — все же не принадлежали одной и той же женщине.
— Что же было потом? — терпеливо спросил Иетс.
— Очевидно, я потеряла сознание и упала. Очнулась я у себя в камере. Одеяло с меня сняли, а окно было открыто. Я вся обледенела. А может быть, мне это только казалось. Не знаю. Потом я долго была больна, лежала в тюремном лазарете. Я думала, что умру. Но я оправилась. И тогда меня перевели в Бухенвальдский лагерь.