«Крестоносцы» войны — страница 131 из 132

тко. Иетс думал о человеке, который сейчас окажется замурованным там, под землей; ему тоже придется ждать, ждать без конца; он узнает терзания голода, на которые он столько раз обрекал других; нестерпимую жажду; леденящий холод — холод отчаяния; потом в неподвижном спертом воздухе станет трудно дышать; начнет слабеть тело; его сморит сон, долгий тягостный сон с кошмарами, которые камнем навалятся на грудь и придавят сердце; и он будет просыпаться весь в липком, холодном поту, пока не заснет последним страшным сном. Или от ужаса он лишится рассудка, перестанет сознавать, что с ним. И сколько же времени понадобится ему, чтобы понять и поверить, что это конец, что оба выхода из туннеля закрыты навсегда?

В одном ему во всяком случае повезло — при нем оружие. Он может разом все кончить, если захочет. Но он не захочет. Потому что будет цепляться за надежду, последнюю надежду…

Потом Иетс стал думать о себе. То, что ему сейчас предстояло сделать, короткое чирканье спички, было словно жирная черта внизу счета. Вот он, этот счет, весь перед глазами. Много в нем записей красным, а много такого, что он охотно бы вычеркнул, не показал никому, даже Рут. Вот это, сегодняшнее, невозможно рассказать дома — на него вытаращили бы глаза. Кто он будет там? По-прежнему свой, такой же, как другие, преподаватель немецкого языка и литературы, участник товарищеских чаепитий в профессорском клубе, почтительный собеседник Арчера Лайтелла, руководителя кафедры.

Нет, Рут он расскажет все. Если кто-нибудь может понять, так только она. С того самого дня, когда он впервые ступил на нормандский берег, все, что он делал, он делал ради нее — с трудом, неохотно, против воли, но он это делал ради нее и ради себя, ради обоих. Ему томительно хотелось рассказать ей об этом — о том, как чиркнула спичка, обо всем, с начала и до конца. Это все слишком огромно, чтобы держать в себе; он с ума сойдет, если будет держать это в себе; нужно вложить это в слова, произнести вслух. Что пользы в том, что ты узнал многое, если ты будешь это знать один?

Иетс взглянул на часы. Время истекло.

Он приказал своим людям уйти. Он чиркнул спичкой, прикрыв ее ладонью, поднес к концу шнура и мгновение смотрел, как огонек бежит по шнуру. Потом нарочито неторопливо он повернулся и пошел к грузовику.

Секунды…

Потом удар, грохот, пыль. И ответный удар с другого конца, где Трой.

Дело сделано.

12

Вдова уже была на грузовике. Солдаты помогли ей усесться в кресло возле письменного стола, который некогда принадлежал ее мужу. Она бессильно уронила свои толстые руки на полированную доску и пальцами вцепилась в ее края, словно хотела слиться с этим столом, сделать его частью своей обильной плоти.

Теперь в кузов подсаживали Памелу, и она истошным голосом кляла всех и вся на свете: американцев, обитателей «Преисподней», помогавших грузить личное имущество ее и ее матери, которое им разрешено было взять с собой; лукаво ухмылявшегося Корнелиуса — он собирался на родину, в Голландию, и зашел проститься с прежними господами; человечество; день, когда она родилась; день, когда Петтингер переступил порог замка. Запыхтел мотор, и грузовик покатил по аллее. Густой дым газогенератора скоро заволок фигуры обеих женщин. У ворот замка наступила тишина. Она длилась до тех пор, пока грузовик не скрылся из виду. Тогда толпа ожила. Вчерашние жители «Преисподней» бросились в замок, торопясь утвердить свои вновь обретенные права.

Трой вел Карен мимо пустых гаражей и конюшен, мимо домиков для служащих — каждый домик был настоящим маленьким коттеджем, с кухней и со всеми удобствами.

— У нас мало времени, — с ласковым сожалением сказала Карен. — Фарриш уже здесь, в полном параде…

— Ну ничего, еще несколько минут! — Тон у Троя был и радостный, и в то же время серьезный. Чуть охрипшим голосом он пояснял Карен: — Мы тут прекрасно все устроим! Людей разместим в самом замке и вот в этих коттеджах, конюшни и гаражи тоже переоборудуем под жилье и частично под мастерские. А не хватит места, поставим еще стандартные домики в парке.

Он говорил как строитель, как разумный человек, который видит перед собой живое, интересное дело. Карен сжала его руку.

— Вот вернусь в Америку, — продолжал он, — займусь налаживанием своей жизни. Выстрою себе дом, осяду и буду жить и забывать.

— Вы не сможете забыть.

— Да. Пожалуй, не смогу. Но дом я себе все-таки выстрою. Я могу много работать, Карен. Вы не представляете, как много я могу работать, если вижу перед собой цель и верю, что достигну ее.

Карен обвела взглядом парк, холмистые дали, горизонт, ощетинившийся заводскими трубами Креммена. Посмотрела на замок, который был точно крепость, взятая человеком, который стоял с ней рядом. И наконец остановила взгляд на нем самом, на его энергичном лице, обращенном к ней в сосредоточенном, но спокойном ожидании. Она подумала о войне, о том, к чему эта война привела. И подумала, что теперь настанет время, когда жить только и можно будет, имея рядом такого человека.

— Хотите, чтобы мы были вместе? — просто спросил он.

— Да.

— Совсем вместе, навсегда? ~ Да.

— Вы уверены, Карен? Не передумаете?…

Вместо ответа она повернулась к нему. Губы у него были сухие и твердые, и он больно придавил подбородком ее лицо.

— Милый, — шепнула она. — Вот ты какой… Потом он повел ее в замок неторопливым уверенным шагом, и Карен казалось, будто он несет ее на руках.

Решено было, что профессор Зекендорф обратится к людям из «Преисподней» с речью, а Абрамеску будет переводить самые существенные места этой речи для американского начальства, присутствующего на торжестве.

Девитт слушал медленно произносимые слова чужого ему языка; он не понимал их смысла, но ощущал достоинство, с которым они говорились, чувствовал их силу, рожденную страданием. Девитт посмотрел на Келлермана, который довел профессора до лестницы и остался у ее подножия; потом он перевел глаза на толпу исхудалых, жавшихся друг к другу людей, мужчин и женщин.

Девитт услышал зычный голос Абрамеску. Слова, лишенные того волнения, которое в них вкладывал старый профессор, звучали резко, каждая мысль приобретала трезвую конкретность факта.

— Мы сумели пережить концлагерь, — говорил Абрамеску, — потому что мы помогали друг другу, потому что мы действовали заодно, а не во вред один другому.

Абрамеску сделал паузу и стал проглядывать свои записи, выбирая следующее место для перевода. Девитт пожалел, что не знает языка.

— Что еще мы поняли в лагере? Мы поняли, что враг бывает не только за линией фронта или по ту сторону границы. К чему мы стремимся? Что нам нужно? Страна, где люди могли бы жить, не зная страха, не опасаясь за свою жизнь, свои идеи и плоды своих трудов. В Германии враг всего того потерпел поражение, но он не сокрушен…


Девитт снова перевел глаза на группу людей из «Преисподней». Их врагом были немцы — немцы, как и они сами.

— Для этого врага не существует границы, — трубил Абрамеску, — ни германской, ни какой-либо иной. Будем рассматривать этот дом как школу для подготовки бойцов против этого врага, где бы он ни скрывался…

До слуха Девитта вдруг дошло нетерпеливое постукивание о пол генеральского сапога. Абрамеску сложил свои записки и, весь красный от удовольствия, отправился на свое место. Тогда по лестнице размеренным шагом поднялся Фарриш. Он встал прямо под флагом, водруженным на том месте, где раньше красовался портрет Максимилиана фон Ринтелена. Оттуда, с высоты, он оглядел свою аудиторию — американцы с одной стороны, сбившиеся в кучу немцы с другой. Его руки беспокойно шевелились, ему не хватало его стека.

— Это поместье давно уже у меня на примете, — начал Фарриш. — Я себе говорил: вот это как раз подходящее место для бывших заключенных. Я, к вашему сведению, всегда заботился о нуждах простого человека. И не потому, что я какой-нибудь там теоретик или философ. В теориях и философиях я ничего не смыслю. Я простой солдат. Но когда я вижу, что нужно сделать, я иду и делаю. Вот так я одерживал все свои победы. Так мы и войну выиграли. Так и тут: я пошел и реквизировал для вас этот дом. Но помните, он составляет американскую собственность. Там, где мы, там Америка, и никаких глупостей мы не потерпим. То, что тут говорил профессор, все это очень мило и хорошо, я одобряю. Я всегда одобряю благородные чувства. Но при всем том каждый должен знать свое место…

Девитт оглянулся и поймал взгляд Иетса. Едва заметным движением головы он указал на дверь. Оба на цыпочках вышли из холла, где Фарриш продолжал ораторствовать.

— Не могу больше, — сказал Девитт.

Они уселись на каменной скамье у дверей замка.

— Он, наверно, видел, как мы ушли, — сказал Иетс. Девитт пожал плечами:

— Я все равно возвращаюсь в Штаты. Подал в отставку. Пора, уже годы такие. Да и война ведь, собственно, окончилась.

— Еще есть много дела, — сказал Иетс, уголком глаза наблюдая за полковником. Девитт как-то сразу постарел.

— Я знаю, что дела еще много, — согласился Девитт, — но теперь вы уже отлично будете справляться и без меня. Вы, Трой, любой честный, порядочный и сознательный человек.

Иетс взвесил эти слова и почувствовал их справедливость. Он теперь может действовать на свой страх и риск и не растеряется, с чем бы ни пришлось столкнуться на пути. Он вырос.

— Дело было так, — продолжал Девитт. — Когда разыгралась эта история с Уиллоуби, Фарриш сказал, что, если мне удастся доказать, что все это правда, он уйдет из армии. Что ж, мы свое доказали. Но у него не хватило духу сдержать слово. Великий полководец Фарриш! Не хватило у него духу признать, что он неправ, что он не годится в строители нового мира. Я сказал ему: «Генерал, для нас двоих здесь места нет». Он засмеялся. Вы знаете его манеру смеяться. Когда-то она мне нравилась; мне казалось, что это искренний смех здорового, сильного человека, но я ошибался. А перестав смеяться, он сказал: «Ну что ж, мой милый, придется, значит, вам уйти». Вот я и ухожу.