— А какие красивые были деревья, — сказал Крерар. «Деревья!» — подумал Иетс.
— Но, сэр, ведь это я подал женщине мысль о радиовещании. Я обещал ей, что это единственная возможность спасти людей в шахте.
— Может быть, дело и не кончится так трагически, — успокаивающе сказал Крерар. — Очень многое зависит от хода сражения, от местной ситуации.
— Вам нет надобности опять видеться с ней, Иетс, — пожал плечами полковник. — Предоставьте все Бингу.
— Не могу, — сказал Иетс. — Я должен сам довести дело до конца.
— Боюсь, что вам придется как-то сговориться на этот счет с вашей совестью. Завтра утром эта женщина будет говорить по радио.
Бинг не скрывал своих намерений. Он наспех поужинал вместе с Дондоло и за столом объявил ему, что нынче же вечером пойдет к Люмису с донесением.
— Я не хочу делать это за вашей спиной. Если желаете идти со мной вместе, — пожалуйста.
Дондоло взял остывшую сморщенную сосиску и задумчиво помахал ею перед глазами. Потом сунул ее в рот, откусил кусок, пожевал и выплюнул кожу.
— Что такое? Может, вы хотите навещать меня в кутузке?
— Нет, — спокойно сказал Бинг, — я хочу, чтобы вас вздернули.
Дондоло откинулся на спинку стула.
— Да что вы, — ответил он так же спокойно, — а еще считаете себя образованным человеком. Не знаю, когда придет такое время, но, когда оно придет и вас со всеми вашими отправят куда следует, я тоже с радостью вас вздерну и переломаю вам все кости.
Бинг знал, что он так и сделает, дай ему волю.
— Как Торпу?
— Ничего я Торпу не сделал. Ровно ничего. Зарубите это себе на носу.
— Ну, идем? — спросил Бинг.
— Отчего же не пойти, — любезно ответил Дондоло. Он даже распахнул дверь перед Бингом, когда они выходили из столовой.
Они застали Люмиса одного в комнате, раскладывающим пасьянс. Он собрал колоду.
— Очень хорошо, что вы зашли ко мне, ребята!
— Мы вовсе не в гости, сэр, — сказал Бинг. — Я хочу сделать донесение.
— Отдайте честь как следует! — сказал Люмис. — Я и не думал, что вы пришли в гости.
Он щелкнул колодой и, переводя глаза с Бинга на Дондоло и обратно, выслушал рассказ о покушении Дондоло на Леони. Какие пустяки! Так, значит, старуха разволновалась!… В военное время старухам и полагается волноваться.
— Имеете что-нибудь добавить? — спросил он Дондоло.
Дондоло покосился на него с хитрой улыбкой на тонких губах.
— Да что ж, сэр! — сказал он. — Конечно, я к ней пристал. Что же тут такого?
— Это покушение на изнасилование, — сказал Бинг.
Дондоло взглянул на Бинга с холодной ненавистью.
— Я не знал, что эта дамочка так нужна сержанту Бингу. Чего же он мне не сказал? Я бы мог и подождать.
Люмис опять начал раскладывать карты.
— Вы понимаете, Бинг, что такое обвинение является не совсем обычным. Может быть, вы теперь облегчили душу и согласитесь, чтобы я не давал делу хода.
— Я настаиваю на том, чтобы обвинению был дан ход, — сказал Бинг. — Если б это был кто-нибудь другой, я бы взял свои слова обратно. Но не для этого человека. Не после того, что было сделано с Торпом. Ведь это Дондоло уличил Торпа — по официальной версии?
Люмис чуть было не спросил: «Что вы хотите этим сказать — "по официальной версии"? Но закусил губу и, отвернувшись от света, еще раз обдумал этот вопрос. Ему вспомнилась та девушка в Париже. Он понимал Дондоло, но почему с ним всегда выходят какие-то неприятности?
— Знаете, — сказал Люмис Бингу, — вам придется разыскать эту девушку — ведь у меня только ваше заявление против Дондоло.
Но тут вмешался Дондоло. С цинизмом, сбившим с толку Люмиса, он сказал: — Вы забываете, сэр, я же сознался!
— Ах, да, да вы сознались. — Потом, повернувшись к ним обоим, закричал: — Чего вы от меня хотите?
— Чтобы вы дали ход обвинению! — настаивал Бинг.
— Мне все равно, — сказал Дондоло, глядя прямо в лицо Люмису. «Господи, — думал он, — ну и туго же он соображает…»
Люмис наконец понял. Это разрешало все его затруднения.
На минуту он обеспокоился — Дондоло уж чересчур явно дал понять, чего хочет. Ну что ж, может быть, Бинг тоже не прочь отделаться от Дондоло.
— Хорошо! — сказал он. — Капрал Дондоло, вам объявляется строгий выговор. Вы будете отчислены из этой части и отосланы на приемный пункт пополнения. Завтра я дам об этом приказ.
Люмис взглянул на Бинга. Если Бингу этого мало, то можно обернуть дело так, что и Бингу не поздоровится. Но Бинг казался довольным. «Пункт пополнения» для него означал, что Дондоло очень скоро превратится в пехотинца.
Бинг забыл о том, о чем хорошо помнил Дондоло: по своей квалификации он сержант-повар и в самом худшем случае его отошлют на кухню в какую-нибудь другую часть. Дондоло имел основания надеяться на большее: он был уверен, что его долгий опыт службы в армии поможет ему устроиться на теплое местечко в глубоком тылу или даже вернуться в Штаты. Столько всякой гнили развелось в армии — стоит только принюхаться. В армии порядки в конце концов почти те же, что и дома, в Десятом городском районе, и ничего не может случиться с человеком, который умеет припугнуть кого надо.
А Бинг, радовался Дондоло, по-прежнему будет ездить с опасными заданиями, и другой простофиля будет возить его — уже не Дондоло, слава Богу. И где-нибудь уже отлита пуля с именем Бинга на ней. Дондоло надеялся, что эта пуля — крупного калибра.
Обратный путь до Энсдорфа показался Иетсу бесконечным. Элизабет Петрик перестала спрашивать у него, который час: она знала, что сорок восемь часов, назначенные немецким лейтенантом саперов Шлагхаммером, уже истекают. Она говорила о том, как она рада, что ей удалось добиться своего, как она счастлива, что снова увидится с сыном…
— Какая жалость, что я потеряла облачение. А другого нам больше не достать.
Дорога вилась среди гор. Клочья грязного снега летели из-под колес. Небо становилось все темней и мрачней, и время от времени машина въезжала в полосу тумана.
— Сейчас пойдет снег, — сказал Иетс.
— Ах да, — вздохнула фрау Петрик. — Может быть, нам скоро можно будет вернуться в свои дома. Крыши, конечно, снесены, и стекла в окнах выбиты. Холодная будет зима. Но мы как-нибудь устроимся.
Иетсу хотелось, чтобы она замолчала, но у него не хватило духа остановить ее. Он старался не слушать.
— Мне уж давно пора вернуться, — продолжала Элизабет Петрик. — Мой сын хромой, ему без меня трудно обходиться. Да и мужу также, хоть он, слава Богу, совершенно здоров. Мужчины такие беспомощные — я говорю не про солдат, военные приучились сами о себе заботиться, а про штатских, когда они не дома и не знают, где что лежит. Они, должно быть, за все это время ни разу не ели горячего. Боже мой, герр лейтенант, вы не можете себе представить, что за жизнь в этой старой шахте: света нет, грязь, кругом все время капает вода; просто удивительно, что никто не заболел воспалением легких. А бедная Леони… Такие люди, как мы, больше всего страдают во время войны. Счастливые вы, американцы, что война идет здесь, а не у вас…
Потом она начала рассказывать про шахту, про семью, которая захватила с собой трех коз, и как эти козы отвязались и начали жевать у соседей башмаки; про ребенка, который родился в шахте, и про то, как его окрестили… Она держалась бодро: говорила, что жить в туннеле все-таки лучше, чем скитаться без крова и без цели по дорогам Германии, особенно в такую погоду. Ее даже тянуло обратно в шахту, то есть, собственно, не в шахту, а в Энсдорф, к тем людям, с которыми она провела всю свою жизнь. Никогда больше она не уйдет от них, и, как ни интересно было говорить по радио, все-таки она только жена сапожника и больше никогда за это не возьмется, ни за что на свете.
Иетс изредка отвечал ей короткими замечаниями. Ее ожидает ужасный удар. Он знал это и не мог предотвратить его.
Какова будет его роль? Стоять рядом и поддерживать ее, сраженную несчастьем? Не бросать ее, заботиться о сохранении ее жизни, когда жизнь потеряла для нее всякий смысл? Он ясно представлял себе эту жизнь, всю отданную заботам о калеке-сыне, который без нее умер бы, о сапожнике, который не мог обойтись без нее, видел все мелочи ее быта: каким был ее дом, и обстановка, и все остальное — все то, что война уничтожила в первую очередь. «Для некоторых людей, думал он, — например, для мадемуазель Годфруа, учительницы в Изиньи, — это разрушение имело смысл как часть общей картины; это была цена, которой они заплатили за утраченную и вновь обретенную свободу. Но для немцев оно не имело никакого смысла, для них разрушение было только разрушением, они ничего не получали взамен, потому что такова была та война, которую они начали и которую вели; и даже если кто-нибудь из них, как фрау Петрик, забыв о себе, пытался предотвратить гибель, то это было тщетно».
Когда они приехали в Энсдорф, снег падал большими, мокрыми, липкими хлопьями. В том доме, где был командный пункт капитана Троя, Иетс нашел майора, который сообщил ему, что третья рота продвинулась на несколько миль вперед, почти не встретив сопротивления; по его словам, они были уже на окраине Швальбаха.
— Известно ли вам что-нибудь о людях в шахте? Знаете ли вы, что с ними стало?
— В какой шахте? С какими людьми? — спросил майор. — Ах да, я знаю, что вы имеете в виду, лейтенант. Трой говорил что-то на этот счет. Люди, которые укрылись в шахте? Кажется, они ушли оттуда, когда шахту заняла его рота…
Элизабет Петрик все еще ждала в машине. Ее руки вцепились в стальную раму переднего сиденья: она приподнялась, увидев, что Иетс выходит из дома.
— Сейчас слишком темно, чтобы ехать через поле на машине, — сказал он ей. — Нам придется идти пешком. Вы покажете мне дорогу.
Она с трудом вылезла из машины. Казалось, она вот-вот упадет, от того ли, что ноги затекли в неудобной машине, или от внезапной слабости — Иетс не знал. Он поддержал ее, и, сделав несколько шагов, она пришла в себя. Она спросила о чем-то, но голос у нее был такой слабый, что он не расслышал.