Однажды, когда Салахеддин устал и хотел отдохнуть, к нему пришёл один из его мамлюков и представил ему бумагу на подпись. «Я измучен, — сказал султан, — приходи через час». Но человек настаивал. Он чуть ли не совал лист бумаги в лицо Салахеддину и говорил ему: «Пусть господин подпишет!» Султан ответил: «Но у меня даже нет под рукой чернильницы!» Он сидел у входа в шатёр, и мамлюк заметил, что внутри была чернильница. «Вот она, чернильница, в глубине шатра», — сказал он резко, как бы указывая Салахеддину пойти и самому взять чернильницу, ни больше, ни меньше. Султан обернулся, увидел чернильницу и сказал: «Слава Аллаху, это так!» Он потянулся назад, опираясь на левую руку, и правой взял чернильницу. Потом он подписал бумагу.
Этот случай, рассказанный Бахаеддином, личным секретарём и биографом Саладина[42], иллюстрирует то удивительное поведение, которое отличало его от монархов его времени и вообще всех эпох: это умение оставаться простым в общении с простыми людьми, даже став сильнейшим среди сильных. Хронисты, конечно, указывают на его храбрость, его мудрость и рвение в том, что касалось джихада, но во всех их рассказах постоянно проступает образ более эмоциональный и более человечный.
Однажды, — рассказывает Бахаеддин, — когда мы были в открытом поле против франков, Салахеддин собрал вокруг себя близких людей. Он держал в руке письмо, которое собирался прочесть, и когда он хотел начать, то разразился слезами. Видя его в этом состоянии, не могли удержаться от плача и мы, хотя не знали, о чём идёт речь. Наконец он сказал голосом, который заглушался рыданием: «Такиеддин, мой племянник, умер!» Он стал плакать горькими слезами, и мы тоже. Я пришёл в себя и сказал ему: «Давайте не будем забывать, какую мы начали войну и попросим у Аллаха прощения за то, что позволили себе эти слёзы». Салахеддин согласился со мной: «Да, — сказал он, — пусть Аллах простит меня! Пусть Аллах простит меня!» Он повторил это много раз и потом добавил: «Пусть никто не знает, что произошло!» Потом он велел принести розовой воды, чтобы умыть лицо.
Слёзы Саладина лились не только после смерти его родных.
Однажды, — вспоминает Бахаеддин, — когда я скакал рядом с султаном навстречу франкам, к нам подошёл войсковой разведчик с женщиной, которая плакала навзрыд и била себя в грудь. «Она ушла от франков, объяснил нам лазутчик, чтобы увидеть повелителя и мы привели её». Салахеддин велел своему переводчику расспросить её. Она сказала: «Мусульмане-грабители вчера ворвались в мою палатку и похитили мою маленькую дочь. Я плакала всю ночь, и тогда наш командир сказал мне: «Король мусульман милосерден; мы отпустим тебя к нему, и ты сможешь попросить у него свою дочь». И вот я пришла, и все мои надежды на тебя». Салахеддин растрогался и на глазах у него появились слёзы. Он послал кого-то на невольничий рынок, и меньше чем через час приехал всадник, вёзший за плечами ребёнка. Увидев это, мать бросилась на землю и измазала песком лицо, а все присутствовавшие плакали от волнения. Она посмотрела на небо и стала говорить что-то непонятное. Ей отдали дочь и проводили в лагерь франков.
Те, кто знал Саладина, мало останавливались на описании его физического облика — небольшого роста, хрупкого телосложения, с короткой и аккуратной бородой. Они предпочитали говорить о его лице, об этом задумчивом и немного меланхоличном лице, которое вдруг освещалось ободряющей улыбкой, располагавшей собеседника к доверию. Он был всегда приветлив с гостями, настойчиво приглашал их отобедать, обращался с ними со всеми почестями, даже если это были неверные, и удовлетворял все их желания. Он не мог допустить, чтобы кто-то пришёл к нему и ушёл разочарованный, и некоторые люди не упускали случая воспользоваться этим. Однажды, во время перемирия с франками, один из «отпрысков», сеньор Антиохии, неожиданно появился перед шатром Саладина и попросил вернуть ему область, захваченную султаном четыре года назад. И тот отдал её!
Было замечено, что щедрость Саладина подчас граничила с легкомыслием.
Его казначеи, — сообщает нам Бахаеддин, — всегда втихомолку приберегали некоторую сумму денег на непредвиденный случай, поскольку они хорошо знали, что если владыка узнает о наличии этого резерва, то растратит его немедленно. Несмотря на все предосторожности после смерти султана в государственной казне остался лишь один слиток золота из Тира и сорок семь дирхемов денег.
Когда некоторые из помощников упрекали его за расточительность, Саладин отвечал им с непринуждённой улыбкой: «Есть люди, для которых деньги не важнее, чем песок». И в самом деле, он испытывал откровенное презрение к богатству и роскоши, и когда сказочные дворцы фатимидских калифов стали его собственностью, он разместил в них своих эмиров, а сам предпочёл жить в более скромной резиденции, предназначенной для визирей.
Это лишь одна из немногих черт, позволяющих находить сходство в образах Саладина и Нуреддина. Правда, противники Саладина видели в нём только слабого подражателя своему господину. В действительности же он умел быть в общении с другими, особенно со своими солдатами, гораздо более сердечным, чем его предшественник. И хотя он также неукоснительно соблюдал религиозные предписания, в нём не было лёгкого ханжества, характерного для некоторых сподвижников сына Зенги. Можно сказать, что Саладин вообще был больше требователен к себе, нежели к другим и, тем не менее, оказывался более беспощадным, чем его старший господин в отношении тех, кто оскорблял ислам, будь то «еретики» или некоторые франки.
Вне этих личностных различий Саладин, особенно в начале своей карьеры, находился под сильным влиянием внушительной фигуры Нуреддина. Он стремился показать себя его достойным наследником в непрерывном движении к тем целям, которые наметил Нуреддин: объединение арабского мира, мобилизация мусульман как моральная, с помощью мощного пропагандистского аппарата, так и военная, с целью отвоевания захваченных территорий и прежде всего Иерусалима.
Летом 1174 года, когда эмиры, собравшиеся в Дамаске вокруг молодого ас-Салеха, искали наилучшие средства для борьбы с Саладином, даже планируя союз с франками, правитель Каира адресовал им послание, являвшееся явным вызовом. В этом письме он сильно преуменьшил степень своего конфликта с Нуреддином и не замедлил представить себя продолжателем дела своего предшественника и верным хранителем его наследия.
Если бы ваш покойный князь, — писал он, — обнаружил среди вас человека столь же достойного доверия, как я, разве он не предназначил бы ему правление Египтом, который является самым важным из его владений? Знайте, что если бы Нуреддин не умер так рано, он поручил бы именно мне воспитание своего сына и заботу о нём. Я ведь вижу, что вы ведёте себя так, будто вы одни служили моему господину и его сыну, и что вы хотите исключить меня из этого числа. Но я скоро приду. Я завершу, дабы почтить память моего господина, деяния, которые оставят след, и вы все будете наказаны за своё беспутство.
Трудно узнать здесь осторожного человека прежних лет; создаётся впечатление, что кончина властелина пробудила в нём давно сдерживаемую агрессивность. Действительно, обстоятельства были исключительными, поскольку это послание имело чёткую цель: это объявление войны, с которой Саладин начал завоевание мусульманской Сирии. В момент отправки своего письма в октябре 1174 года правитель Каира уже был на пути к Дамаску во главе семи тысяч всадников. Этого было мало, чтобы осаждать сирийскую метрополию, но Юсуф всё хорошо рассчитал. Напуганные необычайно дерзким тоном его послания, ас-Салех и его соратники предпочли отступить в Алеппо. Пройдя без помех через территорию франков по дороге, которую отныне можно было бы именовать «тропой Ширкуха», Саладин в конце октября достиг Дамаска, где люди, преданные его семье, поспешили открыть ворота для его встречи.
Ободрённый этой победой, достигнутой без единого удара сабли, он продолжил свой марш-бросок. Оставив гарнизон Дамаска под началом одного из своих братьев, он направился в центральную Сирию, где овладел Хомсом и Хамой. На протяжении всей этой блестящей кампании, как рассказывает нам Ибн аль-Асир, «Салахеддин создавал впечатление, что действует от имени князя ас-Салеха, сына Нуреддина. Он говорил, что его целью является защита страны от франков». Мосульский историк, преданный династии Зенги, относился к Саладину по меньшей мере подозрительно, обвиняя его в двуличии. И нельзя сказать, что он был совершенно неправ. Юсуф, не желая выступать в роли узурпатора, в самом деле представлял себя защитником интересов ас-Салеха. «Но этот юноша, говорил он, никоим образом не должен быть единоличным правителем. Ему нужен учитель, регент, и никто лучше меня не подходит для этой роли». При этом он посылал ас-Салеху письмо за письмом, убеждая его в своей преданности, велел молиться за него в мечетях Каира и Дамаска, а также чеканить монеты с его именем.
Но юный монарх оставался совершенно нечувствительным к таким политическим жестам. Когда Саладин в декабре 1174 года подверг осаде уже сам Алеппо, «дабы защитить князя ас-Салеха от пагубного влияния его советников», сын Нуреддина собрал людей города и обратился к ним с взволнованной речью: «Посмотрите на этого нечестного и неблагодарного человека, который хочет отобрать у меня мою страну, не боясь ни Аллаха, ни людей! Я — сирота, и я рассчитываю, что вы защитите меня из благодарности к памяти моего отца, которого вы так любили». Глубоко тронутые жители Алеппо решили сопротивляться «предателю» до конца. Юсуф, желавший избежать прямого конфликта с ас-Салехом, снял осаду. Вместо этого он решил провозгласить себя «царём Египта и Сирии», чтобы не зависеть больше ни от какого сюзерена. Хронисты пожаловали ему помимо прочих званий титул султана, но он сам никогда так себя не называл. Саладин ещё не раз возвращался к стенам Алеппо, но так и не решился на войну с сыном Нуреддина.