Верочка нравилась Маракулину. Она танцевала хорошо, и читала она хорошо - с голосом. Южанка, но воспитывалась в Москве и в говоре ее не было ни надоедливого южного чириканья, не было и холода северного - смиреной вольности, но зато была крепость и особенная москов-ская желанность.
После танцев Сергей Александрович, любивший стихи, всегда просил Верочку почитать что-нибудь.
И письмо Онегина: "Предвижу все, вас оскорбит печальной тайны объяснение..." - повторяла она для него по нескольку раз.
Что поражало Маракулина, а сначала и совсем было оттолкнуло от Верочки, это крайняя ее самоуверенность, непомерная заносчивость и самохвальство, не уступающее скоморошьему зазыванью. Просто совестно становилось за нее. А всякое возражение принималось ею, как оскорбление. И туда занесется она, где уж всякие слова уравняются и всем словам пойдет один смысл - не клик провидящих, а вызов, жуткий крик о каком-то праве своем, перебить, как сказывает старина, всю поднебесную силу, случись только лестница на небеса, случись же кольцо в земле, повернуть всю землю вверх дном. А главное, заносящийся так, жутким криком кричащий о своем праве никогда ведь своего крика не слышит. И жалко становилось Верочку.
Она говорила, что она великая актриса, ей не только не надо учиться, у ней все должны учиться, а если поступила она в какую-то глупую школу, то лишь для того, чтобы пробить себе дорогу. Без этого не обойдешься. И она пробьет себе дорогу, откроет свой клад, и тогда увидят.
- И тогда увидят,- надрывалась Верочка,- многие пожалеют, да будет поздно! - и, перебирая имена знаменитостей и как бы сравнивая с собою, улыбалась не то с презрением, не то с сожалением: - Вот меня вы посмотрите! - И глаза вспыхивали восторгом и горели жгучею ненавистью.- Я покажу, кто я, всему миру, и пускай они увидят.
"Но кто такое они?" - спрашивал себя не раз Маракулин, часто, все чаще задумываясь о Верочке.
Верочка о себе не прочь порассказать, но как-то все по-разному, и не поймешь, где настоя-щая правда, а где правда такая.
По смерти отца она осталась маленькой. Отец - офицер. Из Вознесенска Херсонского, где стоял полк, мать ее в Москву переехала и поступила экономкой к старому генералу, родственни-ку мужа. Верочка училась в институте и еще не кончила, умерла мать. У генерала бывал богач заводчик Вакуев, вел с генералом какие-то выгодные дела, не молодой, но крепкий и красавец, так по Москве слыл. Анисим Никитич ухаживать стал за Верочкой и ей понравился. И как-то так случилось, Верочка с согласия генерала переехала к Вакуеву. У Вакуева на Арбате был старый барский особняк. Жена Вакуева померла, дети устроились, и только три барышни и уж в летах - три племянницы, взятые им после смерти разорившегося брата, хозяйничали в его доме. Год прожила Верочка у Вакуева и, надо полагать, за этот год надоела ему, и еще надо полагать, что жизнь ее на Арбате была не из веселых. Анисим, по ее рассказам, любил перемену, разнообра-зие, и ему все удавалось и с рук все сходило. Анисим и в Петербург отправил ее учиться и высылал ей тридцать рублей в месяц, на эти деньги она и жила.
"Кто же, уж не Анисим ли и три его племянницы, осточертевшие ей, те самые они, кто ее увидят?" - спрашивал себя не раз Маракулин, часто, все чаще задумываясь о Верочке.
Как-то на Федоровской неделе в начале весны Верочка пришла домой такая радостная и оживленная, просто с ног всех сбила.
Адония Ивойловна, на что слезлива и неподвижна, забыла слезы и с мокрыми еще глазами так засуетилась, словно бы Верочка ей дочка была - и вот домой вернулась к матери такая радостная и оживленная.
Акумовна тоже, она топоталась топотнее, словно не в будний день, и особенно ласково посматривала на свою бесстыжую.
И день был солнечный, весною, теплом манило.
На Бельгийском дворе, со снегом тая, расползалась черная гора каменного угля, а из четырех кирпичных труб, обходя Бурковы окна, ровный тянулся дым, а на Бурковом дворе высыпали ребятишки и даже перволетки со своими няньками.
Вакуев, сам Анисим Никитич, приехал в Петербург, с Верочкой на Невском встретился! - вот оно что, вот отчего и радость такая и оживленность необыкновенная.
Ночь Верочка не ночевала дома. А наутро, как вернулась, сейчас же за комнату принялась - за уборку. И сколько выказала изобретательности, а вообще-то разбросанная, беспорядочная, не верста Вере Николаевне, тут уж всякую пылинку она сдунула и под шатающийся стол бумажку подложила, чтобы крепче держалось, и шпильки свои по коробочкам разложила. И сколько было суетни и приготовлений, цветок достала, как на Троицу. Гостя она ждала к себе - Вакуева, самого Анисима Никитича!
А день был такой же солнечный, весною, теплом манило.
Прошел день - медленный и вечер настал - тревожный, и когда вечером в прихожей ударил звонок, вся квартира - все четыре комнаты и кухня замерли, а Маракулин хотел лампу затушить, но лампа, не спросясь, сама потухла, словно бы грянул гром тарарахающий, москов-ский.
Какой-то студент-технолог в поисках товарища попал не в ту дверь.
И долго Акумовна с ним возилась, так как почему-то никак он не мог примириться, что Любимова никакого нет и не жило.
- Не может этого быть,- упирался студент ерепенясь,- это произвол.
Выпроводили кое-как студента, ушел наконец пьяный, как дым, студент, но и ждать больше некого было.
Верочка ходила по комнате взад и вперед без устали и не своими шагами: шаги были крепкие и когтистые, а глаза ее бесстыжие, как два острых ножа.
И чего-то жутко было.
Встревоженная солнечным весенним днем, Адония Ивойловна загадывала за самоваром с Акумовной о летнем богомолье: уж пора ей в путь - весна пришла.
- Колышек с колышком свивается,- слышался в ответ растроганный голос Акумовны,- веточка с веточкою.
А Вера Николаевна, кончив свои занятия, тихо напевала любимые свои старины, и от песен ее веяло Древнею Русью и глухою щемящей тоской:
Потихоньку, скоморохи, играйте,
потихоньку, веселы, играйте!
У меня головушка болит,
у меня сердце щемит...
И вдруг замолкла,- ни слова.
Она и ему не скажет ни слова, умирать будет, не скажет.
- Веточка с веточкою, листик с листиком,- слышался растроганный голос Акумовны,- весна пришла.
И было еще тягостней, потому что Адония Ивойловна принялась плакать и громче обыкно-венного, вспомнив, должно быть, о муже, как кладбищенская земля уходит и обваливается на его могиле.
Верочка ходила по комнате взад и вперед без устали и не своими шагами: шаги были крепкие и когтистые, а глаза бесстыжие, как два острых ножа.
И чего-то жутко было.
Но погас певун-самовар, выплакались слезы, и шаги затихли, и все заснули в доме и во дворе, и гудки автомобилей не доносились с Фонтанки, и в Обуховской больнице замигал огонек по-ночному звездою, и поднялась над кирпичными бельгийскими трубами звезда, заглянула в окно, такая большая, вечерняя, весенняя - час ночи настал.
И послышалось Маракулину, будто стучат, странный стук.
Насторожился он, стал прислушиваться и понял: у Верочки стук, стучит в ее комнате.
И он понял, это Верочка одна в своей комнате,- не заснула и не заснет,- и бьется она головою о стенку без слез, без жалобы, с раскрытыми сухими глазами:
когда лихо, не плачут!
И почему-то все чувство его - все ожесточение, все отчаяние его, угомонившееся было на время, вспыхнув, вылилось на излюбленной им, опостылевшей генеральше.
Весь в жару, с каким-то мерзейшим упоением и скрежетом зубовным, представил он себе, как эта генеральша несчастная, здоровенная, бессмертная, безгрешная, беспечальная - сосуд избрания, вошь сладко-сладко спит. И ему захотелось сказать об этом кому угодно, но сию минуту, только бы сказать, пока еще сердце не лопнуло.
И, задохнувшись, он вскочил к форточке и что было сил крикнул:
- Православные христиане, вошь спит, помогите!
И крикнув, он почувствовал, как медленно подступает, накатывается та самая прежняя необыкновенная его радость и вот перепорхнет сердце, переполнит грудь...
- Кого ты орешь! - окрикнул скрипучий голос, и из углов показался волосатый горба-чевский с конским волосом нос.
А стук все стучал.
Это Верочка одна в своей комнате,- не заснула и не заснет,- и бьется она головою о стенку без слез, без жалобы, с раскрытыми сухими глазами:
когда лихо, не плачут!
* * *
Жестокие минуты, мотанье и маянье закончили первый бурковский год Маракулина.
Первая поднялась Адония Ивойловна, поехала она в Кашин, к преподобной Анне Кашин-ской, а из Кашина на Мурман в Печенгский монастырь к преподобному Трифону.
За Адонией Ивойловной после всех своих экзаменов уехала Вера Николаевна к матери до осени в свой маленький белый с пятнадцатью белыми церквами заброшенный старый город Костринск, и такая, в чем душа только.
Последней уехала Верочка. Экзаменов она не держала и свое театральное училище бросила, так как нашла другое, более верное и испытанное средство пробить себе дорогу,- какое, она не сказала. Она сказала:
- На будущий год увидите, на всю Россию покажу, кто я!
Маракулин провожал ее на Николаевский вокзал: Верочка ехала через Москву куда-то в Крым.
После звонка он особенно почувствовал, как ему горько, что больше не будет Верочки, и молча стоял перед вагоном. А она как-то особенно вся вытягивалась, посматривая нетерпеливо на прохожих и останавливая на себе взгляды, такая тонкая, гибкая и легкая.
И вдруг Маракулин улыбнулся в первый раз за все свое бурковское время, сам не зная отчего и почему, просто улыбнулся, и, должно быть, заметила она: или это было так необычно и неожиданно!
- Обо мне надо плакать! - протянула она по-театральному, прищурившись не то с сожа-лением, не то с гадливостью, и, зонтиком ударив его по руке, сказала совсем и уж слишком сурьезно, даже морщина надулась: - Я великая актриса!
И он поверил тогда легко и всем сердцем, что Верочка великая актриса и что на будущий год она действительно покажет себя на всю Россию и имя ее скоро прогремит на всю Европу - на весь мир.