И. Фрадкин. Трудное начало большого пути
Очертания будущего романа «Крестьяне, бонзы и бомбы» постепенно начали вырисовываться в сознании Рудольфа Дитцена, репортера из жалкого провинциального листка «Генераль-Анцайгер фюр Ноймюнстер унд Умгебунг», в октябре — ноябре 1929 года, когда он в Ноймюнстерском Земельном суде наблюдал за ходом многодневного процесса. «В течение двух-трех недель, — вспоминал Дитцен впоследствии, — суд заседал, расследовал, допрашивал обвиняемых, выслушивал многочисленных свидетелей, и мне было разрешено каждый день проводить три-четыре часа за столом прессы, слушать, делать заметки, писать отчеты… Мне был предоставлен шанс!»
Перед Дитценом на скамье подсудимых сидели участники недавней уличной демонстрации, меченные глубокими сабельными шрамами — следами полицейской расправы; они обвинялись в «бунтарстве, нарушении общественного порядка и оскорблении должностных лиц». Суд над ними был одним из многих процессов, проходивших в 1929–1930 годах в различных городах Шлезвиг-Голштинии и имевших целью обезглавить и разгромить массовое, организованное крестьянское движение в этой провинции, называвшее себя «Ландфольк», в романе именуемое «Крестьянством».
Свой шанс Рудольф Дитцен не упустил. Его встреча лицом к лицу с «Ландфольком» имела для него воистину судьбоносное значение. Благодаря ей безвестный газетный поденщик, затерянный в захолустье, материально бедствующий и подавленный сознанием своей незначительности, человек уже не первой молодости и отнюдь не беспорочного прошлого, стал несколько месяцев спустя известным всей Германии, а затем и всему миру писателем под псевдонимом Ханс Фаллада (1893–1947).
Впрочем, чтобы быть точным, роман «Крестьяне, бонзы и бомбы» не был литературным первенцем Фаллады. Еще в начале двадцатых годов он опубликовал два романа — эпигонские перепевы характерных экспрессионистских мотивов. Романы эти — «Молодой Гедешаль» и «Антон и Герда» — прошли незамеченными критикой и публикой и не оставили следа в немецкой литературе, а спустя десять лет сам автор скупил и уничтожил оставшуюся нераспроданной большую часть тиража.
Привыкший к неудачам, Дитцен все же не отказался от своей мечты утвердиться в литературе. Вся его жизнь (в целом и в эти двадцатые годы, в частности), жизнь высоко талантливого и глубоко несчастного человека, могла бы стать темой горькой повести[1] о непрерывной цепи преследовавших его бед, как социально обусловленных, так и вызванных несовершенствами его физической конституции. В своих более поздних произведениях он вспоминал о тяжелом разладе с семьей и гимназией и о своем раннем отлучении от родительского дома, об инсценированной «дуэли», придуманной для прикрытия условленного двойного самоубийства, во время которой Дитцен убил друга и нанес себе тяжелые, опасные для жизни ранения, о последующих годах, отравленных наркоманией и алкоголизмом, годах полукочевой жизни с частой сменой профессий, с нелепыми правонарушениями и тюремными отсидками… Но все это время он тянулся к перу, и его очерки и корреспонденции изредка появлялись в журналах «Литерарише Вельт» и «Дас Тагебух». К тридцати шести годам он накопил немалый жизненный опыт, и все же ему недоставало большой, общественно значимой темы. Он наконец встретился с ней в Ноймюнстере на процессе по делу «Ландфолька».
В конце 20-х годов Германия переживала экономические и социальные потрясения необычайной силы, симптомы прогрессирующей фашизации Веймарской республики проступали все более отчетливо. Но и на фоне достаточно громких событий, кричавших с первых полос ежедневных газет, взрывы бомб, доносившиеся из далекой северной провинции Шлезвиг-Голштинии, были услышаны всей Германией и вызвали повсеместное волнение и тревогу. В административных зданиях этой провинции, в магистратах, полицейских участках и особенно часто в помещениях или у дверей налоговых ведомств рвались подложенные неведомой рукой бомбы. Правда, жертв при этом не было — «динамитчики» делали свое дело бескровно, их целью был не террор, а громкая апелляция к общественному мнению страны.
За этими взрывами стояла организация «Ландфольк» (вернее, определенная ее фракция, возглавляемая Клаусом Хаймом), которую в то время принято было, не мудрствуя лукаво, считать — как ее представители и сами себя считали — организацией «крестьянской». Между тем социальная природа «Ландфолька» была гораздо более сложной и неоднородной.
Возникновение этого движения было связано с нарастанием экономического кризиса в Германии и, как следствие его, с понижением покупательной способности городского населения и падением спроса на сельскохозяйственные продукты. Этот процесс чувствительно сказался на крупнопоместных животноводческих хозяйствах северо-восточных приморских районов Шлезвиг-Голштинии. Для этих мест характерной фигурой был не собственно крестьянин (пусть даже богатей, кулак), а потомственный землевладелец, нанимающий десятки батраков, своего рода помещик, отличающийся от юнкера единственно лишь отсутствием дворянского звания. (И не случайно, кстати, среди вожаков «Ландфолька» в романе Фаллады мы рядом с крупными землевладельцами крестьянского происхождения видим также объединенного с ними одинаковыми интересами графа Бандекова.) Эти крестьяне-помещики, владельцы крупных животноводческих ферм, хозяйствовали по испытанному десятилетиями методу: по весне, прибегая к банковскому кредиту, скупали на откорм молодняк, а осенью, продав скот на мясо, вернув ссуду с процентами, выплатив налог государству, завершали год с надежной выгодой для себя. Но в конце двадцатых годов экономические устои Шлезвиг-Голштинии начали шататься: понижение закупочных цен и спроса на мясные продукты нанесло тяжкий удар по животноводческим хозяйствам, создало для многих фермеров угрозу разорения и распродажи их имущества с молотка.
На все эти беды голштинская деревня после безуспешных попыток добиться государственных субсидий ответила сходами, на которых была провозглашена организация «Ландфольк». Она объявила войну государству и повела ее в двух направлениях: 1) посредством бойкота и пассивного сопротивления, то есть отказа от выполнения гражданских повинностей и прежде всего от уплаты налогов; 2) путем громогласных форм протеста (взрывы бомб были достаточно громкими!), способных привлечь к делу «Ландфолька» широкое общественное внимание.
«Ландфольк» охватывал самые различные слои сельского населения — от юнкеров и крупнопоместных фермеров до сельскохозяйственных рабочих, и разнородность его состава сказывалась в спорах о цели и формах борьбы, в расколе и образовании фракций, разногласия которых были как бы олицетворены в фигурах двух популярных вожаков движения. В то время как Клауса Хайма, на первых порах исповедовавшего смутные, доморощенные идеи анархистского толка, дальнейший политический опыт постепенно привел (как и Бруно фон Заломона и Бодо Узе) к сотрудничеству с коммунистами, речи и декларации Вильгельма Хамкенса — от начала и до конца — были густо приправлены дурно пахнущими пряностями фашистской идеологической кухни.
Движение «Ландфолька» заключало в себе большой потенциал активного социального действия, но оно носило стихийный характер и не имело научно разработанной теории и документально зафиксированной программы. Его вожди, пришедшие к руководству на волне крестьянского возмущения и отчаяния, были темпераментными дилетантами, а не опытными, искушенными политиками. И неудивительно, что к «Ландфольку» тянулись извне и набивались к нему в наставники, опекали его и стремились направить в русло своих политических амбиций и целей выходцы из различных враждебных Веймарской республиканской государственности партий и группировок. Особенно жадный интерес к «голштинской смуте» проявляли правоэкстремистские и консервативно-националистические круги, именовавшие себя «национал-революционерами». Именно из этих кругов пришли и стали функционерами движения, редакторами газеты «Ландфольк» и т. д. столь далекие от крестьянства люди, как братья Бруно и Эрнст фон Заломон, Вальтер Мутман, Герберт Фольк и др.
Особый вопрос — отношение к «Ландфольку» гитлеровской национал-социалистской партии. Здесь многое зависело от тактических (а вернее — двурушнических) соображений. После так называемого «Ульмского процесса» (о нацистском проникновении в рейхсвер) Гитлер проявлял усиленную заботу о том, чтобы создать НСДАП репутацию мирной, законопослушной и верной конституции партии — поэтому он публично всячески отмежевывался от голштинских «динамитчиков». Местным организациям и членам НСДАП было запрещено поддерживать контакты с «Ландфольком», и никто — кроме разве людей из оппозиционной антигитлеровской внутрипартийной фракции, руководимой братьями Грегором и Отто Штрассерами, — не решался нарушить этот запрет. Но Гитлер, конечно, понимал, что «Ландфольк» представлял собой социальный объект, потенциально благоприятный для нацистской демагогической пропаганды, и как только политическая ситуация изменилась, после того, как юстиция Веймарской республики обезглавила «Ландфольк», засадив в тюрьму его руководителей, но оставив нацистов вне подозрений, Гитлер не замедлил этим воспользоваться. Эрнст фон Заломон вспоминает о наступивших резких переменах: «В образовавшийся вакуум с развевающимися знаменами ринулась национал-социалистская немецкая рабочая партия. Там, где раньше решающее слово принадлежало крестьянскому генералу Клаусу Хайму, теперь все решал гауляйтер Лозе…»[2]
Как видим, «Ландфольк» представлял собой в социально-политическом отношении явление очень сложное, можно сказать запутанное, и писателю, который отважился обратиться к этой теме, предстояло решать нелегкую задачу. Правда, Фаллада неплохо знал деревню и сельское хозяйство, и притом не извне, не как дачник или турист. В течение ряда лет он был административным служащим в различных крупных поместьях северных провинций Германии. Эти годы многим обогатили будущего писателя, и впоследствии в мемуарном очерке «Как я стал писателем» Фаллада вспоминал: «Я почти всегда был среди людей: при окапывании свеклы, при уборке картофеля я стоял позади длинной цепи без умолку болтавших женщин, я слышал нескончаемые пересуды баб и девок, и так продолжалось с утра до вечера. Вечером разглагольствовал шеф, рассуждали дояры в коровнике, балагурили скотники при раздаче корма… Мне оставалось слушать, и в меня западало, как они говорили и что они говорили, какие у них были заботы и в чем заключались их проблемы».