У стола, покрытого разъеденным кислотой линолеумом, сидит карлик с белыми пушистыми усами, жирное шарообразное существо, похожее на красного лакированного гнома. Он устремил светло-голубые близорукие глаза на вошедших.
— Я не принимаю. Если напакостили, разбирайтесь сами.
— Господин Шаббельт, мне только хочется напакостить кое-кому, — говорит Штуфф. — Если позволите.
Карлик, подняв к свету цинковую пластинку, внимательно ее разглядывает: — Автотипия[10] не получается.
— Может быть, растр слишком мелкий, господин Шаббельт?
— Что вы в этом смыслите? Убирайтесь, я сказал! А чего тут Тредуп околачивается? Вон!.. Ишь ты, растр мелковат? Гм, а ты не глуп, Штуфф… Вполне возможно… Кому ты хочешь напакостить?
— Красным.
— Нет. Пятьдесят пять процентов наших читателей — рабочие и мелкие служащие. Красным? Никогда! Даже если мы правые.
— Есть очень занятная история, господин Шаббельт.
— Ну-ка расскажи, Штуфф. Присядь где-нибудь. А Тредуп пусть убирается. От него несет объявлениями.
— С радостью занялся бы чем-нибудь другим, — ворчит Тредуп.
— Чепуха! Ты и делаешь это с радостью.
— Он нам еще понадобится, господин Шаббельт. Для этой истории.
— Тогда станьте вот туда, в тень. Давай, Штуфф, выкладывай.
— Вы, конечно, знаете Калленэ, полицмейстера? Так вот, после Ноябрьской революции[11] он был красным. Не то в СДПГ[12], не то в НСДПГ[13], так или иначе, жалованье получал у них. Самый тупой из всех полицейских стал полицмейстером.
— Знаю.
— И как только это произошло, он ушел от социал-демократов и стал железным немецким националом[14], каким был прежде.
— И?..
— Ну… вечерами в ратуше он любит надзирать за уборщицами. Когда в служебных кабинетах никого нет, понимаете?
— И?..
— Среди них есть молодые бабенки, просто заглядение. Можно вообразить себе, когда они моют полы… в общем зрелище впечатляющее.
— Ты, во всяком случае, можешь себе это вообразить.
— Ну, разумеется, не только у Калленэ появляются разные мыслишки при виде такого…
— Короче, Штуфф. Кто его поймал?
— Красный бургомистр самолично! — восклицает Штуфф. — Толстяк Гарайс. Они устроились на его письменном столе.
— И?..
— Но, господин Шаббельт! Что за вопрос! Теперь у Калленэ снова партийный билет социал-демократов.
— Гм, пожалуй, в этом кое-что есть, — размышляет вслух шеф. — Но не для нас. Скажем, для коммунистов. Пусть Тредуп разболтает по городу.
— Господин Шаббельт!
— Ничем не могу помочь, Штуфф. Набивайте полнее ваши колонки местными новостями.
— Но без кляузного материала газета такая постная. Нас уже называют газетенкой!
— Кто?
— Разве не так, Тредуп?
Тредуп, выступив из тени, желчно: — Мазня. При закрытых дверях. Вонючая макулатура. Притом «Свастика». Сортирная крышка.
— Тетка из захолустья, — подхватывает Штуфф. — Пыль да скучища. Прошлогодняя ботва. Кудахталка. Слепая кишка. Крот. Снотворная пилюля.
Тредуп: — Клянусь, господин Шаббельт. Сегодня утром мне заявил это один клиент…
Шеф разглядывает цинковые пластинки: — Так кому вы хотите подгадить?
Оба в один голос: — Цирку Монте.
Шаббельт: — Не возражаю. Дабы еще разок ругнуть не желающих помещать у нас объявления. И в награду, Штуфф, за «слишком мелкий растр».
— Огромное спасибо, господин Шаббельт.
— Ладно. Но эту неделю прошу покорнейше оставить меня в покое. Я занят.
— Так точно, больше не будем! Всего доброго!
Штуфф сидит за письменным столом и смотрит на фрау Шаббельт. Она все еще спит; лицо ее чуть порозовело, спутанные седые волосы прядями свисают на лоб и щеки.
«Бутылка коньяка почти совсем пуста, — размышляет Штуфф. — Когда я выпроваживал Венка, от него крепко несло. Ну и докатился: опивать хмельную шефиню! Я ему это припомню… Надо бы приготовить кофе, чашечку мокко, пусть выпьет, когда проснется. Позвоню-ка Грете. — Он смотрит на кнопку звонка у двери, потом переводит взгляд на лежащий перед ним чистый лист бумаги. — А вообще, что ей даст чашка кофе? Ничего».
Штуфф покрутил ручку радиоприемника. Раздался голос диктора: «Внимание, внимание! Говорит служба печати социал-демократов! Внимание!»
— А, черт! Надо же накатать заметку.
Сосредоточившись, Штуфф принимается писать:
«Заезжий цирк, именуемый Монте, расположившийся на Югендшпильплатц, дал вчера вечером свое первое представление. Мы не увидели ничего выдающегося, все было на самом заурядном уровне, номер за номером. На фоне ярких зрелищ, которыми наш город еще недавно восхищался в цирке „Крено“ и в цирке „Штерн“, программа „Монте“ выглядит жалким суррогатом, годным разве что для показа детям».
Штуфф перечитывает написанное. «Пожалуй, то, что надо». Он нажимает кнопку звонка.
Входит ученик Фриц.
— Отдай сейчас же в набор, — распоряжается Штуфф. — И скажи верстальщику, чтобы поместил во главе местных новостей. Я пошел в полицию, оттуда в участковый суд. Если что будет, позвоню… Да, стой. Скажи Грете, пусть сварит кофе для фрау Шаббельт.
Ученик уходит. Штуфф бросает взгляд на спящую женщину, затем на бутылку с коньяком. Берет бутылку и допивает оставшееся. Его передергивает.
«Вечером налижусь, — решает он. — Упьюсь до обалдения. Ни о чем не думать, воспарить, забыться… Самое поганое занятие на свете — быть редактором местной хроники в провинциальной газетенке».
Грустно оглядев сквозь пенсне комнату, Штуфф отправляется в полицию и к судебным заседателям.
Книга перваяКРЕСТЬЯНЕ
ГЛАВА IОПИСЬ ИМУЩЕСТВА В ДЕРЕВНЕ
С пассажирского поезда, который следует из Альтхольма в Штольпе, на станции Хазельхорст сходят двое мужчин. Одеты они по-городскому, у каждого — переброшенный через руку плащ и крепкая суковатая палка. Одному из них за сорок, и вид у него угрюмый. Второму, худощавому, двадцать с небольшим, он с живостью осматривается по сторонам, все ему интересно.
Они направляются по дороге через село. Слева и справа из зеленой листвы выглядывают крыши крестьянских домов — соломенные, камышовые, черепичные, цинковые. Каждый двор стоит особняком, жилой дом окружен деревьями и, как правило, торцом к улице.
Но вот Хазельхорст позади, и они выходят на обсаженное рябиной шоссе, ведущее к Грамцову. На выгонах пасутся коровы — черно-белые, рыжие, пестрые; не прекращая жевать, они оглядываются на путников.
— Хорошо иногда выбраться из конторы, — говорит младший.
— Когда-то я тоже так думал, — роняет старший.
— Вечно цифры и цифры — невыносимо.
— С цифрами спокойнее, чем с людьми. Знаешь хотя бы, чего от них можно ожидать.
— Вы в самом деле полагаете, господин Калюббе, что может что-нибудь произойти?
— Не говорите ерунды. Ничего особенного не произойдет.
Младший ощупывает задний карман брюк.
— На всякий случай, пистолет у меня наготове.
Старший резко останавливается и в гневе потрясает руками, лицо его побагровело: — Вы идиот! Убожество! Тупица! — В ярости он швыряет на дорогу плащ, палку и портфель, который нес под плащом. — Вот! Берите! И расхлебывайте кашу сами! Что за сумасбродство! И такой осел… — Он умолкает, не в силах больше выговорить ни слова.
Младший побелел от гнева, досады и страха, однако не теряет самообладания: — Я бы попросил вас, господин Калюббе… ну что вы разволновались… что я такого сказал…
— Это же надо! У него, видите ли, пистолет наготове! Он отправился с пистолетом… на крестьян! А у меня жена и трое детей.
— Но меня же сегодня утром сам финансовый советник еще раз проинструктировал, как обращаться с оружием.
Калюббе — воплощенное презрение: — Скажите, сам советник! Да он только штаны протирает за письменным столом. Ничего, кроме бумаг, не знает. Попробовал бы разок съездить со мной в деревню на опись имущества, в Позеритц, в Дюльмен, или хоть сюда, в Грамцов… вот тогда сразу забыл бы про все инструкции! — Он злорадно усмехнулся, представив себе, как господин финансовый советник сопровождал бы его для проведения описи. Внезапно Калюббе развеселился: — Смотрите, я вам кое-что покажу. — Вытащив из заднего кармана свой пистолет, он направил его на коллегу.
Тот отпрыгнул с криком: — Не валяйте дурака!
Калюббе нажал на спусковой крючок.
— Видите: ничего! Не заряжено. И большего этот способ защиты не стоит. — Он спрятал пистолет в карман. — Дайте-ка сюда ваш.
Оттягивая ствол, он выбросил патрон за патроном. Младший молча подобрал их.
— Суньте их в жилетный кармашек, Тиль, а вечером верните финансовому советнику. Такова будет моя инструкция по обращению с оружием.
Тиль молча поднял палку, плащ, портфель и вручил старшему. Они двинулись дальше. Калюббе посмотрел на луг, пестревший желтыми лютиками и бело-розовым клевером.
— Не обижайтесь, Тиль. Дайте-ка вашу руку… Вот и хорошо. Видите ли, все, кто день-деньской сидит в финансовом управлении, понятия не имеют, что значит исполнять службу здесь, на селе… В свое время я был рад, когда меня назначили исполнителем. Не только из-за суточных и проездных. Они, конечно, очень пригодились мне с женой и тремя детишками… Самое приятное то, что ты здесь на природе. Идешь, и вокруг не каменные стены, а весна, свежесть. И все такое живое… А теперь… теперь твоя должность самая постыдная. Ты просто грязная дубинка в руках государства.
— Господин Калюббе, и это говорите вы, которого так хвалят!
— Что вы, чинуши, понимаете! Когда к вам, в контору, входит крестьянин или десяток крестьян, так это — крестьяне, приехавшие в город. И если они даже иной раз «наглеют», как вы говорите, то ведь вас-то много. И сидите вы за барьером. Под рукой у вас телефон, под боком — полиция. А здесь, где мы сейчас, крестьянин у себя дома, и жил он тут и сто, и тысячу лет назад. Здесь мы — чужаки. И вот я являюсь к ним со своим портфелем и синими гербовыми марками, и я среди них совсем один. А ведь я — государство, и в лучшем случае сбиваю с них спесь и увожу корову из хлева, а в худшем — сгоняю с родной земли, на которой они жили не одну тысячу лет.
— Неужели они не могут платить?
— Когда не могут, когда не желают. А в последнее время вообще не хотят… Видите ли, здешние крестьяне всегда жили богато, всегда у них был полный достаток, и вот сейчас они никак не возьмут в толк, почему им приходится поститься. Ну, а потом они, пожалуй, не совсем рационально ведут хозяйство… Впрочем, что мы в этом понимаем? Нас это не касается. Какое нам дело до крестьян? Они едят свой хлеб, мы — свой. Но что меня действительно касается, так это то, что среди них я чувствую себя бесчестным человеком, словно какая-нибудь блудница с колесиком на рукаве[15], при встрече с которой все плюются и с которой никто за один стол не сядет.
— Осторожно! Стойте! — восклицает Тиль и хватает Калюббе за руку. В дорожной пыли сидит бабочка, коричнево-пестрая павлиноглазка с трепещущими крылышками. Она шевелит усиками, словно нащупывает, где солнце ярче, теплее. И Калюббе, уже занесший было над ней ногу, отступает на шаг и разглядывает это одушевленное цветное пятнышко.
— Да, Тиль, и такое встречается тут, — вздыхает он с облегчением. — Видит бог, вы правы. И такое встречается. И ступаешь осторожнее… Только хочу попросить вас об одном.
— Да?
— Вот вы проявили выдержку, а я не сдержался, наорал. Может статься, мы еще сегодня поменяемся ролями. Что бы ни случилось, не забывайте: вы обязаны без возражений снести любое оскорбление, любую брань, — вы слышите? — обязаны! Хороший судебный исполнитель не должен наказывать за оскорбление, а только исполнять решение суда. И вы не смеете пускать в ход кулаки, даже если на вас поднимут руку. Против вас всегда найдется слишком много свидетелей. Свидетелей только против вас. Вы не забудете об этом? Обещаете мне?
Тиль клятвенно поднимает руку.
— Вы сумеете сдержать обещание?
— Да, — говорит Тиль.
— Тогда пошли в Грамцов: продавать с торгов двух волов крестьянина Пеплова.
Часовая стрелка приближается к одиннадцати. До полудня еще час, оба судебных исполнителя только что обменялись рукопожатием на шоссе. А трактир в Грамцове набит битком. Все столики заняты. Крестьяне пьют пиво, грог, не обходится и без водки. Однако в зале почти тихо, не раздается ни одного громкого слова. Все будто прислушиваются к тому, что происходит в задней комнате. Там, под стенными часами орехового дерева, тоже собрались крестьяне. Они сидят за столом, покрытым вязаной скатертью. Сидят семеро, восьмой стоит у двери. На диване сидит долговязый человек, перед ним стакан грога. У долговязого резко очерченное безбородое лицо с множеством морщин, холодные глаза и тонкие губы.
— Значит, так, — говорит он. — Вы, коренные жители села Грамцова, слыхали, что выставил крестьянин Пеплов супротив решения финансового управления Альтхольма. Кто за Пеплова, пусть подымет руку. Кто против, пусть не утруждает себя. Каждый должен решать по своей совести, и только по совести… Голосуйте.
Семь рук поднялись как одна.
Долговязый встал с дивана.
— Распахни дверь в залу, Пеплов, чтобы все слыхали. Я объявлю постановление крестьян Грамцова.
Дверь распахивается, и в то же мгновение сидевшие в зале встают. Долговязый спрашивает через весь зал стоящего у входной двери седобородого крестьянина: — Дозорные на постах?
— На постах, староста.
Долговязый обращается к маленькому шустрому трактирщику за прилавком: — Крюгер, бабья поблизости нет?
— Нету бабья, староста.
— Тогда слушайте. Я, мирской староста села Грамцова, Раймерс, объявляю постановление схода, принятое его выбранными представителями: «Есть решение финансового управления Альтхольма от 2 марта, согласно которому крестьянину Пеплову надлежит уплатить недоимочный подоходный налог за тысячу девятьсот двадцать восьмой год в сумме четырехсот шестидесяти трех марок.
Мы выслушали по сему делу крестьянина Пеплова. Он заявил, что налогоуправление исходило из расчета среднего дохода со двора для здешних мест. А к его усадьбе этот среднедоходовый расчет никак не может быть приложен, поскольку в тысяча девятьсот двадцать восьмом году он потерпел чрезвычайный ущерб. У него околели две лошади. Сдохла одна корова во время отела. Далее: отца своего, имеющего выдел, Пеплову пришлось положить в альтхольмскую больницу и содержать там более года.
Об этих причинах для сбавки налогов финансовое управление было уведомлено как самим крестьянином Пепловым, так и мною, сельским старостою. Финансовое управление оставило сумму налогов без изменений. Мы, крестьяне Грамцова, объявляем решение финансового управления Альтхольма недействительным, потому что оно посягает на саму первооснову крестьянского двора. Мы отказываем финансовому управлению и его доверителю, государству, во всяком содействии по этому делу, на беду ли нам или на пользу.
Учиненную пятнадцать дней назад опись двух нагулянных волов считать недействительной. И если кто на сегодняшних торгах выразит желание приобрести пепловских волов, тот с этого часу перестанет быть членом крестьянского сословия. Он объявляется вне закона, никто не смеет ему пособить, будь то по нужде хозяйственной, телесной или духовной. И быть ему вне закона в селе Грамцове, округе лоштедтской, земле померанской, государстве прусском, во всей империи германской. Никто не смеет говорить с ним или уделять ему хоть толику времени. Нашим детям будет запрещено играть с его детьми, нашим женам — разговаривать с его женой. Пусть живет один и умирает один. Кто выступает против одного из нас, тот выступает против нас всех. Отныне он уже мертв». Все слышали, крестьяне Грамцова?
— Все слышали, староста.
— Значит, так и поступайте. Сход крестьян окончен. Дозорных отозвать.
Дверь из комнаты в залу закрывается. Староста общины Раймерс вытирает лоб и отпивает из стакана остывший грог. Потом бросает взгляд на часы.
— Без пяти одиннадцать, Пеплов. Тебе пора скрыться, не то холоп финансового управления зачитает тебе протокол.
— Да, Раймерс. А что, если они угонят волов?
— Не угонят, Пеплов.
— Как же ты им воспрепятствуешь? Силой?
— Нет. Сила против государства и его чиновников не годится. Я придумал кое-что другое.
— Раз другое, тогда… А дело-то верное? Мне за волов деньги надобны.
— Дело верное. Завтра все крестьяне в округе прознают, как в Грамцове расправились с финансовой конторой. Ступай себе спокойно.
Пеплов, выбравшись через черный ход во двор, скрывается в кустарнике. Семеро выборных крестьян переходят в переполненную залу.
В трактире у окон возникло движение: идут! На дороге показались чиновники финансового управления. Они вели за собой на веревках двух рыжих волов.
Чиновники побывали на пепловском дворе. Они не застали там ни хозяина, ни хозяйки и вообще никого, кому было бы поручено внести залоговую сумму. Какой-то батрак впустил их в хлев к «заарестованным» волам, чиновники надели на них веревки и повели к трактиру, где, как оповещалось, должны были состояться торги.
Привязав волов к столбу напротив дверей, они вошли в трактир. Когда крестьяне увидели из окон обоих чиновников с волами, в зале, конечно, поднялся говор: кто вполголоса обменивался мнениями, а кто и ругался. Но сейчас наступила тишина. Тридцать — сорок человек смотрели на чиновников в упор, смотрели им в глаза и своих глаз не опускали.
— Здесь ли крестьянин Пеплов из Грамцова? — спрашивает Калюббе среди общего молчания.
Крестьяне смотрят на Калюббе, на его молодого коллегу и молчат.
— Господин Пеплов здесь? — спрашивает Калюббе громче.
Молчание.
Калюббе направляется по проходу между столиками к прилавку. Под враждебными взглядами он чувствует себя неловко и беспомощно. По пути он задевает чью-то палку, висящую на спинке стула. Палка с грохотом падает. Калюббе нагибается, поднимает ее и вешает на место.
— Пардон, — говорит он.
Крестьянин смотрит на него, не моргая, затем переводит взгляд на окно.
Калюббе обращается к Крюгеру: — Как вам известно, я должен провести здесь публичный торг. Не найдется ли у вас стол?
— Нету стола, — ворчливо отвечает Крюгер. — И места для него нет.
— Вы знаете, что обязаны предоставить мне место.
— А как это сделать, господин хороший? Кого прикажете выгнать отсюда? Может, сами освободите себе местечко?
— Вы знаете, что… — настойчиво говорит Калюббе.
А шустрый Крюгер немедля: — Знаю. Знаю. Вы дайте мне совет. Не инструкцию, понимаете, а дельный совет.
Кто-то повелительным тоном кричит через зал: — Выставь стол за дверь.
Низенький Крюгер внезапно преображается, он теперь весь излучает живость и любезность: — Стол за дверь. Ну конечно! Лучше не придумаешь. И скотину будет видно.
Стол выставляется наружу. Трактирщик собственноручно выносит два стула.
— И две кружки светлого, Крюгер.
Тот останавливается. Огорченно поджав губы и сморщив лицо, он косится на открытые окна трактира.
— Господа, видите ли…
— Две кружки светлого! В чем дело?..
Крюгер умоляюще складывает ладони: — Господа, не требуйте от меня…
Калюббе бросает быстрый взгляд на Тиля, опустившего лицо над столом.
— Выше голову, Тиль! — И к Крюгеру: — Вы обязаны подать нам пиво. Если вы этого не сделаете, я подам на вас рапорт и вы лишитесь трактира.
Крюгер подхватывает в том же тоне: — А если сделаю, то лишусь клиентуры. И так крышка и эдак. — Калюббе с Крюгером обмениваются долгим взглядом.
— Ладно, скажите им, что аукцион начинается.
Крюгер в полупоклон: — Пока возможно, человек должен оставаться человеком.
Он уходит, Калюббе вынимает из портфеля протокол, инструкцию и кладет перед собой на стол.
Тиль, еще чувствуя себя виноватым перед старшим коллегой, говорит: — Вспомнил о пистолете. Кажется, я уже начинаю понимать, что оружием тут не поможешь.
— Не спешите с выводами, — сухо отвечает Калюббе, листая протокол. — Посмотрим, что вы скажете, когда вернемся домой.
На стол упала чья-то тень. К чиновникам подошел молодой человек в черном костюме, с черными роговыми очками на носу и с фотокамерой на кожаном ремешке через плечо.
— Разрешите представиться, господа, — говорит он, приподымая шляпу. — Тредуп, альтхольмская «Хроника». Только что из Подеюха, фотографировал новую церковь для нашей газеты. Еду мимо, вижу, здесь вроде готовится аукцион…
— Объявление было и в вашей газете.
— А это конфискованная скотина?.. Часто доводится слышать о всяких осложнениях при конфискации имущества. У вас были?
— Справки служебного характера выдает финансовый советник Берг.
— Значит, никаких затруднений не было? Не возражаете, если я сфотографирую аукцион?
— Не мешайте нам, — резко отвечает Калюббе. — У меня нет времени на болтовню.
Тредуп с независимым видом пожимает плечами:
— Как вам угодно. Во всяком случае я буду снимать… Каждый зарабатывает свой хлеб, и ваш, судя по всему, тоже не сладок.
Перейдя на другую сторону улицы, он начинает готовиться к съемке.
— В сущности, он прав, — говорит Калюббе. — Это его профессия, и с моей стороны было глупо грубить ему. Но «Хроника» меня раздражает. Это же бульварщина. Вы читали недавно их рецензию на цирк Монте?
— Читал.
— Чистейшее вымогательство. Причем весь Альтхольм знает, что ни одной души из «Хроники» на представлении не было. Владелец цирка хотел подать иск по поводу коммерческого ущерба, но с ними это дело бесполезное. Шаббельт спятил, жена его спилась, у этого писаки, который делает газету, у Штуффа, тоже периодические запои… И бродят тут всякие…
— Господи! Да кому интересна эта «Хроника»! Я, например, читаю «Нахрихтен».
— Воображаю, что настрочит этот типчик про аукцион… Н-да, что-то никто не собирается.
Чиновники поглядывают на окна трактира. По их наблюдениям, часть посетителей разошлась, однако народу в зале еще достаточно.
— Тиль, зайдите-ка в зал да крикните им еще раз, что аукцион начинается. И позовите ко мне Крюгера.
Тиль скрылся за дверью. Калюббе слышит, как он громко объявил о торгах и в зале что-то ответили. Тут же раздался смех, но его оборвал чей-то резкий голос, приказавший молчать. Потом Тиль вернулся.
— Ну что? — спрашивает Калюббе равнодушно.
— Крюгер сейчас придет… Там один остряк крикнул: «Ступай, малыш, к матушке, она тебе сопельки утрет!» А какой-то долговязый велел ему заткнуться.
К столу подошел Крюгер: — Чего изволите, господа?
— Скототорговцев тут не было сегодня?
— Скототорговцев? Как же, были.
— Кто?
Крюгер медлит: — Я их не знаю. Незнакомые какие-то.
— Ну разумеется, вы их не знаете. И они, конечно, уехали?
— Уехали.
— Спасибо. Все. — Крюгер уходит, и Калюббе говорит Тилю: — Пойду-ка позвоню мяснику Шторму. Я его постоянный клиент. Может, осмелится и купит волов по таксе. Считай, почти даром.
— А если нет?
— Господи, тогда позвоню финансовому советнику. Пусть решает, что делать.
Тиль сидит и созерцает освещенную солнцем улицу. Стайка кур роется в конском навозе, выклевывая непереваренные зерна; мимо ворот медленно проходит кошка, задрав хвост трубой. «Да, жить здесь неплохо, — думает он. — Все под боком, только тревожно как-то… А парень из „Хроники“, кажется, смекнул, что из аукциона ничего не получится. Сматывает удочки. Аппарат, однако, не прячет, может, надумал снять что-нибудь поинтереснее… Не мычи, вол. Мне тоже пить охота, а не дают, хотя колодец тут при каждом дворе… Калюббе здорово расстроился, зря он все так близко к сердцу принимает. Крестьяне есть крестьяне. Будь толстокожим, делай свое дело и ни о чем не думай… Средневековье, колесико — откуда Калюббе это знает? Начитанный он…. У меня картишки, у него семья, оба мы из Альтхольма… на кой черт нам эти крестьяне?.. А все-таки хорошо здесь, хотя и не безопа…»
Он задремал на полуденном солнышке. Волы мотали головами и отгоняли хвостами мух.
У стола появляется Калюббе.
— Вздремнули? Да, похоже, будет гроза. В такой денек, как нынче, молоко скисает… В общем, мясник Шторм не хочет. Боится. Думает, ему перестанут продавать скот во всех деревнях. Бог с ним. Скажу жене, чтобы покупала мясо в другой лавке.
— А финансовый советник?
— Н-да, финансовый советник… Его превосходительство финансовый советник господин Берг, естественно, не понимают, в чем дело. Это для них непостижимо. Во всяком случае, нам предписано не идти напролом, но наказать провинившегося в назидание другим. Короче: отвести волов в Хазельхорст и отправить железной дорогой в Штеттин. Насчет вагона я уже договорился. Итак, в путь. Чем раньше туда придем, тем скорее выпьем по кружке пива. Уж в станционном буфете нам не посмеют отказать.
— Что ж, двинулись! Вы какого возьмете?
— Вот того, с кривым рогом. Егозливый он больно… Если ваш вздумает удирать, не отпускайте веревку и бейте палкой по ноздрям, да покрепче. Сразу утихомирится.
Отвязав волов, чиновники трогаются в путь. Тут же распахиваются двери трактира и оттуда, один за другим, высыпают крестьяне — десяток, второй, третий. Выстроившись на обочине, они молча провожают взглядом удаляющихся.
Через село волы шествуют спокойно. Калюббе, обернувшись, говорит Тилю: — Приятно шагать сквозь строй, а?
— Им, наверное, приятно смотреть…
— Еще как!.. А что это там?
Село кончилось. Дорога, сделав крутой поворот, вывела на Хазельхорстское шоссе; по обе стороны широкие, полные воды канавы; впереди, метрах в трехстах, между рябиновыми шпалерами виднеется препятствие — какая-то светловатая куча, возле которой копошатся люди.
— Что это?
— Ума не приложу. Устроили завал?
— На вид светлое. И похоже — рыхлое. Вроде соломы. А вообще нам-то что. Пройдем, и все.
— А если не пройдем? Канавы широковаты.
— Тогда обождем, пока проедет какая-нибудь телега или машина.
Они уже приближаются к странной куче. И Тиль с облегчением восклицает: — Ерунда! Опрокинулся воз с соломой!
— Да. Кажется, так.
Они подходят еще ближе: — Нет, тут что-то не так. Лошадей с телегой уводят, а солому бросили, не подбирают.
— Все равно. Пройдем! Солому можно раскидать ногами.
Теперь они совсем близко. За копной соломы на шоссе стоят несколько человек. Один из них нагибается, и вдруг на копне вспыхивают язычки пламени. Заплясала одна огненная змейка. Десять. Сто. Повалил густой белый дым.
Волы с ходу уперлись, расставив ноги, замотали головами. Неожиданно ветер раздул огонь, волна нестерпимого жара и едкого дыма хлынула навстречу.
— Назад, в деревню! Быстрей! — крикнул Калюббе и замолотил палкой по воловьим ноздрям. Глухо хрустнул носовой хрящ.
Спотыкаясь и падая, но не выпуская веревок, чиновники помчались к деревне. Шагов через сто волы сбавили скорость.
Переведя дух, Калюббе проворчал: — На сей раз составлю рапорт, иначе их не проймешь.
— Что же будем делать?
— В Хазельхорст не пропустят. Бесполезно. Знаете что, сыграем-ка с ними шутку: двинемся через Нипмеров, Банц и Эггермюле в Лоштедт.
— Четырнадцать километров?!
— Ну и что! Хотите завести волов обратно в пепловский хлев?
— Исключено!
— Тогда вперед!
И вот они опять у трактира. И снова их встречает толпа крестьян.
«Ага, поджидали, — подумал Калюббе. — Нет уж, не надейтесь, волов ваших не получите… Главное, проскочить, и побыстрее».
Все взоры обращены на них. Смотрят старые и молодые, белые, как лен, черноволосые, седые; и лица все разные — гладкие, румяные, мучнистые, изборожденные морщинами, продубленные осенними ненастьями и зимними дождями. Толпа разделилась, часть перешла на другую сторону улицы; тесня чиновников, крестьяне молчаливым эскортом двинулись рядом с ними. Они шли с палками в руках, кто с поднятой, кто с опущенной головой, будто ничего не видя вокруг.
«Вряд ли проскочим, — подумал Калюббе. — Да, это добром не кончится… Надо бы поближе к Тилю… Молодой, еще горячиться будет».
Но крестьяне вклинились между ними, не дают сойтись, а тут еще волы припустили, словно почуяв близость родного хлева.
Однако Калюббе настороже. В тот момент, когда вол вознамерился было свернуть к знакомым воротам, он со всего размаху ударил его по правому рогу, а затем ткнул концом палки в пах. Вол, рванувшись, понесся по улице.
«Получилось неплохо», — подумал Калюббе на бегу и удивился тому, что крестьяне не отстали, а продолжают трусить за ним. Наконец Тиль оказался рядом. Задыхаясь, Калюббе шепчет ему: — Не бойся! Покрепче намотай веревку на кулак. Смотри, не упусти скотину! Она теперь принадлежит государству, и ее надо доставить в Лоштедт любой ценой!
Слева и справа бегут крестьяне, из-за них ничего не разглядишь, слышен только топот. Но вот, кажется, и просвет. Впереди опять светло-желтая куча, значит, и на этой дороге…
Но останавливаться уже нельзя. «Надо прорываться», — решает Калюббе.
Перепуганный вол тащит его вперед, оглянуться Калюббе не может. Едва крестьяне замолотили палками по воловьим бокам, Калюббе крикнул: — Тиль! Сворачивай на луг!
Но деться уже некуда — впереди огонь. Калюббе смутно различает шесть — восемь лиц, видит вынырнувшего откуда-то репортера «Хроники» с фотокамерой в руках, успевает заметить, как кто-то из крестьян бьет палкой по аппарату…
Полыхнуло пламя, жар, удушающий дым.
Калюббе больше ничего не видит. Вол дернул за веревку, едва не вывихнув ему руку. И вот Калюббе стоит у какого-то дерева, он лихорадочно дышит, легкие чуть не разрываются. Но дорога впереди свободна. Проскочил!
Он огляделся вокруг. Густой желто-белый дым клубится над лугом. По траве пробегают тени.
«Где же Тиль?»
И тут он увидел второго вола, мчавшегося без поводыря по лугу, задрав хвост.
Чиновник ждет четверть часа, полчаса. Бросить скотину нельзя, она — собственность государства. Но больше он ждать не может. Тиль рано или поздно отыщется. Крестьяне никого не обижают.
Калюббе дергает вола за веревку, и они пускаются в путь в сторону Лоштедта.
ГЛАВА IIОХОТА ЗА ФОТОСНИМКОМ
Время — около одиннадцати вечера. В трактире «Тухер» к Венку подсаживается Штуфф, только что вернувшийся из кино.
— Что пьешь? — спрашивает он Венка. — Одно пиво? Не-е, слабовато, сегодня у меня хандра… Франц, кружку пива и бутылочку тминной.
— Как фильм?
— Ерунда несусветная. И такую дрянь придется завтра хвалить, иначе не выудишь объявлений.
— А что за картина?
— Да эротическая мура. С раздеванием.
— Как раз в твоем вкусе…
— Брось, старина. Что они теперь смыслят в эротике? Ну к чему раздеваться? Ведь так все наперед узнаешь, не интересно. — Штуфф пьет. Сначала рюмку водки. Потом большой глоток пива. Потом опять водку. — Вот это то, что надо. Попробуй-ка. Сразу другое настроение.
— Увы. Нельзя. Моя надзирательница устроит скандал, если почует водку.
— А-а-а, твоя старуха. Чудно, все время одна и та же. Никакого сюрпризика. Неужели еще доставляет удовольствие?
— Брак — не удовольствие, Штуфф.
— Именно. Я так и полагал. И без сюрпризов. Нет уж, благодарю покорно… Знаешь, в чем главный дефект современного дамского белья? Все известно заранее. Идиотские трико, в обтяжку! То ли дело прежде: панталоны! Широкие, беленькие, глаз не оторвешь!
Штуфф мечтательно зажмурился.
— Слушай, а где твой объект? — пробуждает его от грез Венк.
— Что? Какой объект? А-а, Калюббе! Вон тот хрыч, через стол от нас, в скат играет, полноватый, рожа угрюмая.
— Так вот он какой, Калюббе, — разочарованно тянет Венк. — Я его себе представлял другим.
— Другим, говоришь… сойдет и такой. А чего стоят его партнеры! Видел бы их господин финансовый советник, вот бы порадовался.
— А кто они?
— Ну, этого-то, в серой форме, ты должен знать. Его каждый мальчишка знает. Младший надзиратель Грун, из каталажки. По кличке Придурок. В ноябре восемнадцатого солдатики поставили его к стенке, после чего он и свихнулся.
— За что поставили?
— Наверно, слишком допекал бедняг. Они палили по нему, как по мишени, но «мазали». Как он жив остался, ему и по сей день невдомек… При случае погляди, что он творит, когда правые вывешивают свои черно-бело-красные знамена. Ни одного флага не пропустит, перед каждым снимает фуражку и вопит: «Под этим знаменем мы не голодали!» Детвора за ним гурьбой ходит.
— И такого назначили государственным служащим!
— Ну и что? Отпирать и запирать камеры он еще способен.
— А третий?
— Машинист Тинельт. Самый старший по стажу в округе. К нему сюда вся дирекция железных дорог Германии приезжала, уговаривала форму носить. Все равно не надел. И знаешь, почему?
— ??
— Потому, что тогда ему придется надевать и форменную фуражку.
— ???
— Ну и глуп же ты, Венк. Пиво хлестать — мастак, а такой простой вещи не понимаешь. Да потому, что на железнодорожной фуражке изображен новомодный орел, а Тинельт признает старомодного…
— И не напяливает?
— Не напяливает. Так его перевели на маневровый паровозик, ну а он твердит свое: до пенсии два года, как-нибудь дотяну. В общем, начальство оставило его в покое, но вот коллеги… С коллегами всегда хуже. — Пауза. Штуфф пьет крупными глотками. — Калюббе пора бы уже сбегать в уборную, там бы я с ним потолковал тихонько.
— Думаешь, скажет?
— Если подойти с умом, скажет.
— Рискованно.
— Почему? Если промахнусь — так я ж пьян.
— Послушай, Штуфф, за угловым столиком какой-то молодой отшельник не сводит с тебя глаз.
— Пускай, если нравится. Впервые его вижу. Смахивает на бывшего офицера. Теперь, небось, какой-нибудь коммивояжер… масла, смазочные материалы.
— Похоже, что он желает с тобой пообщаться.
— Может, он меня знает… Прозит! Прозит! — кричит Штуфф через весь зал незнакомому молодому человеку, который в ответ поднимает пивную кружку.
— Что, узнал все-таки?
— Нет, не припоминаю. Что-то ему от меня надо. Захочет — подойдет.
— Странно, с чего он вдруг так заулыбался тебе?
— Почему странно? Может, ему мой нос понравился… Ладно, опрокину-ка еще стопочку. Видать, Калюббе к стулу прилип.
— Да, Штуфф, — говорит Венк, помолчав, — Тредуп сегодня на тебя жаловался: не даешь ему подрабатывать.
— А пошел он… Я с ним уже две недели не разговариваю.
— Из-за волов?
— Конечно! У него ума не больше, чем у вола. Вообразил, будто я помещу его статейку о конфискации волов ради того, чтобы он заработал по пять пфеннигов за строчку.
— В деньгах-то он, видимо, нуждается.
— Все мы нуждаемся. Вот что я тебе скажу, Венк: люди, которые только и гоняются за деньгами, ни на что не годны. А Тредуп обожает монеты, как кот валерьянку.
— Может, у него семья голодает.
— Значит, ради его дурацкой статьи я должен всех разозлить? Напечатай я что-нибудь за крестьян, твоему отделу объявлений крышка: финансовое управление, полиция, правительство — не принесут тебе ни строчки.
— Но он сказал, что написал и вторую статью — против крестьян.
— Ну и что?.. Ударить по крестьянам? Не-е, хоть чуточку надо им сочувствовать. Стал бы я тогда дожидаться этого чертового Калюббе… Неужто он решил дотерпеть до дома?.. Ага, наконец-то! Проняло все-таки… Пока!
Тяжелой походкой Штуфф направился вслед за Калюббе в туалет.
Штуфф пристраивается возле Калюббе к соседнему писсуару.
— Привет, Калюббе.
Судебный исполнитель отрывает глубокомысленный взгляд от фаянсовой раковины: — А, это ты, Штуфф. Привет! Как дела?
— Как всегда, дерьмово.
— Разве иначе бывает?
— Вот это да! И чиновники уже начинают плакаться?
— Чиновники… н-да… чиновники…
— А что, разве не дерьмово? Втемяшится моему Шаббельту в голову какая-нибудь блажь, он — прикроет лавочку, и я на улице…
— Так уж и на улице. Тебя вся провинция знает.
— Скорее — тебя. После истории с волами…
— Извини, Штуфф, меня ждут партнеры.
— Разумеется… Верно, что завтра выездное заседание суда?
— Возможно… Слушай, меня ждут Тинельт и Грун.
— …И что ты должен опознать злоумышленников?
— Я пошел, Штуфф.
— …И что твоего помощника Тиля уволили без предупреждения?
— Если тебе все известно, зачем спрашиваешь? Пока!
— Так и быть, Калюббе, скажу по секрету: тебя переводят в виде наказания на другую работу. Но об этом молчок.
Калюббе застыл на месте. Оба молча смотрят друга на друга. Слышно лишь журчание воды в раковинах.
— Что? Меня переводят в порядке наказания? Вздор. Кто тебе мог сказать такую чушь? Я же доставил своего вола в город.
— Именно поэтому. Ты должен был оставить волов в хлеву сельского старосты. Тогда бы и никакого шума не было.
— Финансовый советник сказал, что я поступил правильно.
— Советник! В дело вмешались чины повыше.
— Меня не могут перевести.
— Смогут. Послушай, Калюббе…
В сортир ввалились трое. Калюббе, повернувшись к зеркалу, принимается тщательно мыть руки. Троица шумно приветствует Штуффа. Тот, делая вид, что очень занят у писсуара, косится одним глазом на Калюббе. Судебный исполнитель больше не порывается уходить. Штуфф ухмыльнулся.
Минуту спустя троица покидает туалет.
— Вот что, Штуфф, — резко говорит Калюббе, когда они опять остались наедине. — Думаю, что меня и впрямь могут перевести в порядке административного взыскания. Сейчас так делают. Отвечать приходится нам, стрелочникам. Но имей в виду: тебя это не касается, и если ты вздумаешь написать хоть словечко в твоей проклятой «Хронике»…
— Ни единого. Тебя переведут, и тут уж ничего не попишешь. Вопрос только в том: захочешь ли ты втянуть в историю других?
— Втянуть?.. Ах вот что! Кого же?
— Ну, скажем, этих крестьян. Завтра в село выезжает суд. Если ты кого опознаешь, их засадят на долгие месяцы.
— Зачем мне желать им зла?
— И правда, зачем им мстить? Если бы тебя гнали с собственного двора, разве ты вел бы себя иначе?
— Да… в то утро они слишком уж обозлились.
— И твоими руками начальству легкая нажива досталась. Финансовый советник ваш спит и видит, как бы упрятать в тюремное стойло побольше крестьянских голов. У него опять же будет повод забрать их добро в казну.
— Каков стервец! Нет, ты подумай, Штуфф, разве это порядочно? Сам дал мне по телефону указание во что бы то ни стало доставить скотину в Хазельхорст, а теперь я же виноват в том, что отбуксировал своего вола в Лоштедт! Разве так поступают приличные люди?
— Да, таковы сейчас порядочки. — Штуфф сплевывает в раковину. — Но ты-то готов смириться с наказанием и поехать опознавать виновных?
Калюббе медлит: — Это же все произошло в какие-то мгновенья. Я ведь могу и не опознать их… Правда, там был еще Тиль…
— Пусть это тебя не заботит! Думаешь, Тиль станет давать показания? Свалился в канаву, испортил одежду, чуть шею не сломал… и за то, что упустил вола — теперь под зад коленом, на улицу, без предупреждения! И после этого он будет опознавать их? Полагаешь, он настолько глуп?
— Если бы знать точно.
— Я точно знаю. Между нами: Тиль пристроен. В одной газете. Где — не скажу.
Некоторое время оба молчат, потом Калюббе говорит: — Знаешь, Штуфф, все произошло слишком быстро… Я действительно не помню, кого из крестьян видел в трактире, а кого у горящей соломы.
— Вот это другой разговор! Если тебе когда-нибудь надоест быть исполнителем, Калюббе, черкни мне открыточку.
Собеседники направились к выходу…
За их спиной раздался голос: — Минутку, господа. Это было так интересно!
Из кабинки выглянул молодой человек, которого четверть часа назад Штуфф приветствовал в зале.
— Чертовски интересно, в самом деле… Прошу прощения, господа, я был тут занят, да и не хотел прерывать вас. Да, великолепный образец давления на свидетеля, в жизни ничего подобного не слыхал. Поистине блестяще!
Он стоял в дверях кабинки, делая вид, что возится с подтяжками. Вокруг его глаз лучились тысячи морщинок, и Штуфф, несмотря на замешательство, отметил про себя: «Да никакой он не молодой, это прожженный подонок. Сволочь!»
— Фантазии, — проворчал Штуфф. — Что вы могли расслышать, когда кругом льется вода.
Неизвестный вытащил из кармана пачку туалетной бумаги.
— Извините, другой не было. Я знаю стенографию. И ваша беседа показалась мне достойной того, чтобы запечатлеть ее.
— Лжете. Это чистая бумага. Меня не одурачишь! А ну, покажите!
Толстяк Штуфф делает молниеносный выпад, пытаясь схватить шантажиста за руку, в которой зажата бумага. Тот, как молотом, бьет кулаком по руке Штуффа. Штуфф отвечает ударом слева в живот. Неизвестный ретируется к стульчаку.
— Калюббе! — рычит Штуфф. — Хватай бумагу!
Неизвестный, уже стоя на стульчаке, отвечает сверху невозмутимо: — Забавно, господа, весьма забавно…
В эту минуту в туалет входят несколько посетителей. Все трое принимают мирные позы: Калюббе нажимает кнопку мыльного автомата, неизвестный щупает наверху сливной бачок, а Штуфф, прислонившись к дверям кабинки, консультирует: — Наверно, поплавок заклинило…
Посетители наконец завершили свои дела. Один из них начал было брать интервью у Штуффа, но тот грубо оборвал его: — Оставь меня в покое. Сейчас блевать буду, — после чего интервьюер ретировался.
Не успела захлопнуться за ними дверь, как Штуфф в одно мгновение захватил ногу противника и рванул на себя. Неизвестный, дважды стукнувшись головой о стену, рухнул со стульчака на пол. И вот он лежит в углу, побледневший, с кровоточащей ссадиной, стиснув в кулаке ком бумаги, а Штуфф силится разжать ему пальцы.
— Не разожмете. Эта рука крепко держала оружие, Штуфф…
— Я так и думал, что вы меня знаете… — Штуфф отпустил незнакомца, выпрямился.
Калюббе, с белым от страха лицом, молча глядел через его плечо.
Поднявшись, неизвестный поклонился: — Разрешите представиться: Хеннинг, Георг Хеннинг. И простите за эту небольшую шутку. Мне иногда охота поребячиться.
— Что ж, бывает, — сказал Штуфф и, обернувшись к Калюббе, добавил: — Не бойся. Этот не проболтается.
— Вот стенограмма. Отправляем ее в преисподнюю. Теперь спускаем воду. Так. Безвозвратно!
— Ну и что вы хотите? — спрашивает Штуфф. — Не может быть, чтобы вы без всякого…
— Разумеется, нет. Но не то, что вы думаете. Кое-что другое. Дело в том, что существует фотоснимок горящей соломы и удирающих волов.
— Невероятно!
— Возможно, даже два снимка!
— И я об этом ничего не знаю?! — возмущается Штуфф.
— Погоди-ка! — вмешивается в разговор Калюббе. — Он прав. И как я забыл об этом! Там же был парень из газеты, хотел заснять аукцион. Потом я опять встретил его, он стоял за деревом, на шоссе в Хазельхорст, где поджигали солому. И еще раз видел его, когда мы прорывались через костер. Какой-то крестьянин, с черной бородой, вышиб у него аппарат.
— Этот парень, — вставил Георг Хеннинг, — этот молодой человек — сотрудник вашей газеты, господин Штуфф, и фамилия его Тредуп.
Штуфф оторопело перевел взгляд с Хеннинга на Калюббе. Тот утвердительно кивнул. Штуфф опустил голову, сунул руку в карман и побренчал связкой ключей. Потом огляделся и начал играть цепочкой от часов.
Все трое помолчали.
— Вот что, господа, — прервал молчание Штуфф. — Не знаю, чем вы занимаетесь, господин Хеннинг, да и не желаю знать… Во всяком случае, мне тоже кое-что известно. Значит, это было в тот день, когда конфисковали волов. Вечером ко мне является Тредуп, очень взволнованный, и говорит, что хочет написать репортаж. На полколонки. В итоге получилось на две. Дело еще в том, что Тредуп у нас не получает твердого жалованья, ему платят проценты с объявлений и — по пять пфеннигов за строчку, если чего сам сочинит.
Я ему говорю: «Тредуп, написали вы хорошо, но статья не пойдет. Знаю, что вам живется не сладко, что у вас жена, дети, но статью эту у вас не приму. Я лучше собственноручно брошу ее в печку. То, что случилось, касается крестьян, касается окружного правления, а городу Альтхольму и читателям альтхольмской „Хроники“ на это дело совершенно наплевать».
— Ну, а Тредуп? Вскипел?
— Нет, нисколько. Он сказал лишь, что всякий раз, стоит ему написать что-нибудь дельное, я этого не принимаю. И ушел. С того дня со мной не разговаривает, ни строчки не пишет и не помогает мне в работе.
— А он говорил, что сфотографировал волов? — спросил Хеннинг.
— В том-то и дело, что нет. Ни слова.
— Значит, что-то задумал.
— Или снимки не получились…
— Почему же он умолчал об этом? В тот вечер он вряд ли успел проявить пленку.
— Завтра выездной суд, — сказал Хеннинг. — До того, как он начнется, нам надо знать, есть фотоснимки или нет. Поезд отходит в полдесятого. Вы, Калюббе, как авангард, явитесь до отхода и получите все необходимое для ваших свидетельских показаний. Вы, Штуфф, сейчас тоже отправляйтесь, встретимся с вами на углу Штольперштрассе и Буршта. Тредуп живет на Штольперштрассе, 72. Подойдем туда в полпервого. Разбудим. Спросонья легче будет заморочить ему голову.
— Да вы настоящий полководец!.. Фронтовик, полагаю?
— Захватил лишь последние полгода. Был слишком молод. Но потом наверстал: Прибалтика, Рур, Верхняя Силезия, всюду, где было жарко.
— Это сразу видать. Ну, до скорого.
Туалет наконец опустел.
Ночью, после двенадцати, фонари на Штольперштрассе еле горят. Двое, встретившись в условленном месте, молча двинулись дальше.
Через некоторое время Штуфф спросил: — А куда делся вол Тиля?
— Поймали и зарезали.
— Понятно. Прятать в хлеву рискованно.
— Еще бы. Предатели всегда найдутся.
Помолчав, Штуфф сказал: — На фронте я пробыл всего шесть месяцев. Остальные четыре года торчал в тылу. Но я не увиливал, нисколечко. Все из-за моей специальности: я — наборщик. А наборщиков не хватало.
— Лучше всего было в Прибалтике, — сказал задумчиво Хеннинг. — Боже мой, до чего здорово быть хозяином в чужой стране! Ни с какими гражданскими не надо считаться. А девочки!
— Бросьте! В таких делах — и бабы!
— Сейчас я коммивояжер одной берлинской фирмы, — спокойно продолжал Хеннинг. — Доильные аппараты и центрифуги. Ни одной женщине неизвестно, где я.
— Не пьете?
— Никогда не напиваюсь.
— Тогда еще ничего.
— Не знаю, какой у вас план действий, — начал Хеннинг после паузы. — Я вот запасся настоящими документами: удостоверение инспектора уголовного розыска и жетон. — Отвернув лацкан летнего пальто, он показал жетон уголовной полиции.
— Нет, не пойдет. Тредуп, вероятно, знает в лицо всех наших сыщиков. И если сорвется, скандал будет колоссальный. Прибережем этот вариант на будущее. Думаю, обойдется деньгами.
— Как вам угодно, камрад, — сказал Хеннинг и притронулся к шляпе.
Штуффу это понравилось. Он прибавил шагу и стал поглядывать на двухэтажные домишки.
— На следующем углу, во дворе, — пояснил Хеннинг. — Только перелезть через ворота.
— Вы уже все изучили.
— Пять дней охочусь за ним. Осторожный. Ни в один кабак не заходит. Не пьет, не курит, на девок не смотрит.
— У него нет денег.
— Именно. С такими труднее всего.
— Или всего удобнее.
Перебравшись через решетку ворот и обогнув какой-то сарай, они очутились в небольшом дворике между двумя палисадниками.
Завешенное окно светилось.
— Вот его жилье. Давайте посмотрим. — Они попытались заглянуть в окно. — Не видно? Ничего? Почему же горит свет? Неужели в час ночи еще не спит?.. Погодите. Станьте-ка в сторонку, чтобы он вас не увидел. А я постучу.
Штуфф тихонько постучал в стекло.
Едва он отнял руку от окна, как на гардине обозначился чей-то силуэт, словно там только и дожидались этой секунды.
— Н-да, врасплох не удалось, — проворчал Штуфф, а его сообщник в знак сочувствия положил руку ему на плечо.
Гардина отдернулась, в раскрывшемся окне показалась голова, и тихий голос спросил: — Кто там?
— Это я, Штуфф. Можно с тобой поговорить, Тредуп?
— А почему нет? Если тебя не смущает… обстановка, заходи. Сейчас отопру.
Окно закрылось, гардину задернули.
— Мне тоже идти? — спросил Хеннинг.
— Конечно. Нечего разводить с ним церемонии.
Тихо отворилась дверь, на пороге стоял Тредуп.
— Входи, Штуфф. Ах, вас двое? Прошу, прошу.
Комната, в которую они вошли прямо со двора, невелика. На комоде горит затененная керосиновая лампа, освещая кипы конвертов, адресную книгу, чернильницу и ручку. У стены две кровати. Под одеялами спящие фигуры. Глубокое, ровное дыхание.
— Можете говорить вполголоса. Дети спят крепко, а жена не слушает того, что ей не положено слушать.
— Чем это ты допоздна занимаешься, Тредуп? — Штуфф показывает на комод. — Да, знакомьтесь: господин Хеннинг — господин Тредуп.
— Надписываю адреса для одной мюнхенской фирмы. Пять марок за тысячу. Ведь в «Хронике» много не заработаешь, не правда ли, Штуфф?
— Очень жаль, Тредуп, что так получилось с твоей статьей. Но у меня есть для тебя кое-что лучше. Господин Хеннинг здесь проездом, поэтому я привел его к тебе не откладывая. Он покупает фотографии для одного иллюстрированного журнала… интересуется твоими снимками, которые ты сделал во время конфискации волов… За снимок пятьдесят марок.
Несколько сбивчивое вступление Штуффа Тредуп выслушал спокойно, с улыбкой.
— У меня нет снимков конфискации волов.
— Мне точно известно! Подумай, Тредуп! Это же хорошие деньги!
— И я бы взял их, ей-богу! Мне ли быть разборчивым… Да, я щелкнул несколько раз, но ничего не получилось. Какой-то деревенский олух вышиб у меня камеру.
— Верно, господин Тредуп, — вставил Хеннинг, — я слышал об этом. Но еще прежде вы успели сделать снимок. А может, и два.
— Один.
— Хорошо, один. Если вы уступите мне всю пленку с отпечатками, я заплачу вам по сто марок за каждый снимок.
Тредуп осклабился.
— Это двадцать тысяч адресов. Сто шестьдесят часов ночной работы. Но таковы уж мы, неудачники, все выгодные дела минуют нас. На первом снимке сплошной дым.
Штуфф, умоляюще: — Тредуп!..
Тредуп снова улыбнулся.
— Значит, не верите. Считаете меня миллионером, который строчит адресочки из спортивного интереса. Сейчас убедитесь. — Выдвинув из комода ящик, он стал в нем рыться. — У меня была пленка на двенадцать кадров. Три кадра — церковная новостройка в Подеюхе: два внутри, один снаружи. Вот они, пожалуйста. Затем два кадра — конфискация волов. Вот кадр с дымом. Посмотри на свет, увидишь, что это дым. А вот — неудавшийся, когда крестьянин вышиб у меня из рук… сотню марок. За этот кадр, Штуфф, ты мне уже заплатил, помнишь — автомобильная катастрофа на Штеттинском шоссе? Итого: шесть. С седьмого по десятый: снимки ярмарки. Одиннадцатый и двенадцатый — открытие большой бензоколонки. Ну как, сходится?
— Боже мой, Тредуп, мы тебе и так верим.
— Не похоже.
— Очень жаль, господин Тредуп, — сказал Хеннинг, — я бы охотно совершил с вами сделку. Может, продадите мне три снимка подеюхской церкви? Нашему журналу они вполне подойдут. Пять марок за кадр. Согласны?
— Пожалуйста.
— Ну вот, не смеем вас больше беспокоить. Вам тоже пора на боковую.
— Да, пожалуй, на сегодня хватит. Чертовски устал. Осторожно, не споткнитесь. Погодите, я отопру ворота. Спокойной ночи, господа, и большое вам спасибо.
Оба визитера зашагали по улице.
— Как вы думаете, он не соврал? — нерешительно спросил Штуфф.
— Трудно сказать. Как-то у него все слишком быстро нашлось, и пленка наготове, и все кадры пересчитаны.
— О, что касается этого, то Тредуп у нас образец порядка и педантичности. А за сотню марок…
— Вот это меня и утешает. Значит, передайте завтра Калюббе, что ему никого не надо опознавать.
— Передам. Ну что ж, до свидания, господин Хеннинг.
— Где-нибудь наверняка еще увидимся. Мне в эту сторону, к гостинице. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Погасив лампу, Тредуп лег в кровать к жене.
— Элиза, я вот что думаю. У нас два отца города. Обер-бургомистр — правый, там никаких шансов, значит, и толку никакого. А бургомистр — левый, к тому же он начальник полиции. Вот к нему я завтра и пойду.
— Тебе, Макс, виднее, — ответила жена. — Лишь бы денег хоть немножко дали. У Ганса подметки совсем дырявые, а Грете две сорочки нужны.
— Во-первых, пятнадцать марок у нас уже есть. Но за пятнадцать марок меня не купишь. И даже за сто. Вот за пятьсот еще куда ни шло.
После этого супруги уснули.
Каждое утро Тредуп, как обычно, приходит к десяти часам в ратушу и осведомляется у заведующего канцелярией, есть ли какие-либо объявления городских властей в «Хронику».
Сегодня, получив две-три бумажки, он сунул их в портфель, поднялся на второй этаж и через двустворчатую дверь вошел в длинный белый коридор с красными дверями. Он знал, что где-то здесь находится кабинет бургомистра Гарайса, полицейского владыки Альтхольма.
Тредуп читает таблички на дверях: «Рыночная полиция», «Транспортная полиция», «Уголовный розыск», «Комиссар уголовного розыска», «Старший инспектор».
А вот и «Бургомистр». Но красная стрелка указывает на следующую дверь: «Приемная бургомистра. Вход здесь».
О приемной-то он не подумал! Придется сидеть и ждать, а ведь там и другие посетители, кто-нибудь его узнает, и Штуффу станет известно, что Тредуп, сборщик объявлений для правой «Хроники», был на приеме у левого бургомистра.
Поколебавшись, Тредуп повернул обратно. Он не имеет права рисковать своей должностью, основой существования четырех человек.
Однако на лестнице он передумал и вернулся в коридор. За ночь пятьсот марок превратились в тысячу. Полиция и прокуратура нередко выплачивают подобные вознаграждения. А тысяча марок — это уверенность, гарантия, достаток… может быть, и собственная лавочка.
Итак, приемная отпадает. Значит, надо рискнуть! И Тредуп неожиданно для себя рывком открывает дверь в святую святых. Но оказывается, что дверь двойная, и вторую он отворяет уже значительно осторожнее.
Повезло! Бургомистр один. Сидит за письменным столом и разговаривает по телефону. Услышав звук открывающейся двери, он поворачивает голову к посетителю, слегка щурится, всматриваясь в него, и указывает жестом в сторону приемной.
Тредуп тихо притворяет за собой дверь и остается в кабинете. Он стоит, чуть наклонившись, весь внимание и почтительность.
Бургомистр Гарайс продолжает разговаривать по телефону.
Тредуп слышал, что бургомистр — самый рослый человек в Альтхольме. Но увидел он не дылду, а человека-слона, колосса. Невероятных размеров конечности, глыба мяса, распирающая пиджак, двойной подбородок, обвислые щеки, толстые мясистые кисти рук.
Гарайс словно забыл о посетителе и спокойно продолжает высказывать в трубку свои соображения по поводу какого-то заседания.
Разговор неинтересный. Тредуп начинает осматриваться в кабинете.
Внезапно он замечает, что его тоже разглядывают, и ему становится не по себе от тягостного ощущения, что эти ясные, светлые глаза, устремленные на него, видят все: неглаженые брюки, грязные ботинки, плохо вымытые руки, бледное лицо.
Нет, он не ошибся: на полуобрамленной телефонной трубкой физиономии бургомистра появилась улыбка, адресованная ему. Гарайс указывает на кресло возле письменного стола, делает приглашающий жест и, не отнимая трубки от уха, говорит посетителю: — Минутку. Я сейчас закончу.
Посетитель садится. Бургомистр, положив трубку на рычаг, опять улыбается и спрашивает: — Ну-с, где горит?
Тредуп вдруг почувствовал, что этому человеку можно сказать все, что он все поймет. Жаркая волна умиления, чуть ли не восторга захлестнула его, и он ответил: — Где горит? В Грамцове, на дорогах в Хазельхорст и в Лоштедт.
Лицо бургомистра делается серьезным, он раза три-четыре кивает и задумчиво рассматривает гигантский карандаш, который вертит в пальцах.
— Да, там горело, — подтверждает он.
— А полиция интересуется поджигателями?
— Возможно. Вы их знаете?
— Знает один мой приятель. Может быть.
— «Один приятель» — это слишком неопределенно. Скажем: вы Неизвестный. Икс.
— Хорошо. Мой приятель Икс.
Бургомистр повел плечами.
— Вы из Грамцова?
— Мой приятель? Нет. Из города.
— Нашего города?
— Вполне возможно.
Бургомистр приподымается. Тредупа охватывает страх. Ему кажется, будто на него двинулась гора, которая все растет, растет и никак не остановится. Он съежился в кресле, а где-то высоко над ним раздался голос: — На разумные дела у меня сколько угодно времени, на неразумные — ни минуты. Мы здесь не играем в детектив. Вам что-то от меня надо, вероятно, денег. Хотите продать информацию? Меня она не интересует. — Тредуп пытается возразить, но голос продолжает: — Да, да, не интересует. Грамцов — не мой район. Это — сфера лоштедтских властей. Возможно, даже губернатора.
Бургомистр снова сел за стол и неожиданно улыбнулся: — Но, пожалуй, я смогу вам помочь… Короче, хватит болтать попусту. Выкладывайте. Я научился держать язык за зубами.
Раздавленный Тредуп ожил.
— Ведь я был там тогда, — поспешно заговорил он. — Я все видел: чиновников, крестьян, волов.
— И вы сможете их опознать наверняка?
Тредуп усердно закивал: — Более того.
— Знаете фамилии?
— Фамилии — нет, но…
— Но?..
— Я сделал два снимка: первый — костер на дороге в Хазельхорст, второй — на дороге в Лоштедт. Там крестьяне, которые разбросали солому и подожгли, все они там стоят…
Бургомистр погружается в раздумье.
— Я не читал протоколы допросов, — говорит он. — Но, насколько мне известно, ни в одном из них не упоминается о каком-либо прохожем с фотоаппаратом.
В голове Тредупа проносится мысль: «Дело — не его? Протоколов не читал? А тем не менее ему известно… Что-то не сходится». — И он осторожно говорит:
— Снимки эти есть.
— Не поддельные? Нас обмануть не удастся.
— Другая сторона знает о них. Сегодня в час ночи мне предложили за снимки пятьсот марок.
— Хорошая цена, — соглашается бургомистр. — Но сейчас они, может, не стоят и затраченной пленки. Выездной суд в Грамцове уже начался. Если чиновники опознают тех крестьян, за ваши снимки и гроша не дадут.
— А если… не опознают… Тот, что предлагал мне пять сотен, наверно, учел и это.
Бургомистр долгим задумчивым взглядом смотрит на своего визави.
— А вы смекалистый. Сколько стоят снимки?
— Сегодня — тысячу.
— А завтра? Впрочем, ладно. Такой вариант не исключается. Фотографии у вас с собой?
— В любое время предоставлю их в ваше распоряжение, — уклончиво отвечает Тредуп.
— Верю, что они существуют. А отпечатки ясные, четкие? Лица видны?
— Так же, как вы сейчас видите меня, господин бургомистр.
— Хорошо, господин Икс. Знаете что, обождите-ка в коридоре минут десять. Как я уже сказал, меня снимки не интересуют. Но, быть может, заинтересуют начальство в Штольпе. Так что прошу вас обождать. Во всяком случае, большое вам спасибо.
Не успел Тредуп выйти за дверь, как бургомистр нажал кнопку звонка к секретарю.
— Вот что, Пикбуш. Возьмите под мышку три папки, для виду, и пройдите по коридору, как обычно. Там стоит молодой человек, бледный, черная шляпа с отвислыми полями, мятые брюки, портфель, шнурок на правом ботинке развязан. Невзначай взгляните, знакома ли вам эта личность. И сразу возвращайтесь.
Секретарь Пикбуш выходит в коридор.
Бургомистр поднимает телефонную трубку: — Срочно соедините меня с губернатором. Лично и безотлагательно… Пока что дайте старшего инспектора полиции. А после него судью Грумбаха… Это вы, Фрерксен? Да, зайдите ко мне, пожалуйста, и вызовите служебную машину. Минут через пятнадцать поедете кое с кем в Штольпе. Да, сейчас же… Ну как, Пикбуш, узнали?
— Видеть-то я его видел, господин бургомистр, но…
— Итак, не знаете. Ступайте в уголовку: все, кто там есть, пусть по коридору разойдутся в разные кабинеты, в уборную, куда угодно. Кто опознает его — тут же звонит мне. Нет, лучше доложит лично… Да, кто у телефона? Господин Грумбах? Господин судья, говорит бургомистр Гарайс. Очень прошу вас отложить суд в Грамцове часа на два, если можно. Поступил любопытнейший материал… Выездная сессия может оказаться совершенно излишней… Почему? Сами увидите… Да, кое-какие источники у нас имеются… Пока еще не могу сказать, сейчас буду звонить в Штольпе… На мою ответственность? Не возражаю… Финансовое управление? Ну что там эти чиновники могут показать? Для вынесения приговора все равно не хватит… Думаю, даже обвинение возбудить не удастся… Либо все, либо ничего… Да, я вам еще позвоню. Я или губернатор… При чем здесь Тембориус? А при том, что ему придется платить. Это стоит денег. Деньги, деньги и еще раз деньги… Правильно, платить я предоставлю ему, а сам удовольствуюсь славой. Итак, до скорого!
Он кладет трубку. В кабинет входит секретарь.
— Можете идти, Пикбуш. Я же сказал: только если его опознают.
— Молодой человек исчез, господин бургомистр.
— Исчез?! То есть ушел?
Уставившись в одну точку, бургомистр размышляет: «Если это враг, одурачивший меня, то я опозорен. Если шпион, решивший выведать планы властей, мне конец… Да какой он, к чертям, шпион. Просто перетрусил». — И добавляет вслух:
— Пикбуш, загляните-ка в туалет. Может, его туда понесло. — Секретарь направился к дверям. — Стойте! Фрерксена ко мне. Где он застрял?.. А, вот и он… Да, Пикбуш, всех, кто сидит в приемной, — к асессору Штайну, пусть разберется. Обнадежит, отложит… Самое важное — ко мне, через четверть часа… Садитесь, Фрерксен, намечается хорошенькое дельце: наконец-то у нас есть шанс снискать благоволение «товарища» Тембориуса.
ГЛАВА IIIПЕРВАЯ БОМБА
Святилище губернатора Тембориуса — длинный кабинет, обшитый темными панелями. Здесь всегда сумрачно. Украшенные гербами и цветными ангелочками оконные стекла затеняют даже самый солнечный летний день.
Этот чиновник, вознесенный на высокий пост благодаря поддержке однопартийцев, многочисленным связям и кое-какому административному опыту, не любит ничего яркого и громкого. Бесшумность, умеренность, мягкость лежат в самой его природе. Тихо, неторопливо, мягко правил он судьбами своего округа — и так же без спешки, вполголоса, с кроткими интонациями, совещается он сейчас с командиром полицейской части и с тайным финансовым советником Андерсоном. Где-то, в самом темном углу святилища, низенький жирный асессор заносит высказывания трех господ в протокол — ради спокойствия своего начальника.
— Весьма прискорбно, — почти шепотом говорит наместник министра внутренних дел, — весьма прискорбно, что за столь короткий срок не удалось связаться с прокуратурой. Грамцовское дело — это не рядовой случай, это — сигнал.
Полковнику полиции Зенкпилю хочется курить.
— Вот и надо решительно действовать, — вставляет он.
— Если снимки окажутся такими, как обещал Гарайс, мы наконец-то узнаем смутьянов.
— Смутьянов из одного села. А движение уже вышло за местные рамки.
— Именно! Вот и увидим, были ли там эмиссары других районов.
— Господа… — опять вступает губернатор и, запнувшись, умолкает. Досадливо передернув плечами, начинает снова. — Господа… Для меня было бы весьма ценно знать мнение прокуратуры.
— Дело вполне ясное, — утешает его тайный советник Андерсон. — Если преступников сумеют опознать на снимках, приговор будет суровым.
Но Тембориус не успокаивается: — А поможет ли это? Устрашит ли других?
Полковник смотрит на тайного советника, советник на полковника. Затем, повернув головы, оба вглядываются в угол, где сидит ничтожнейший асессор.
Первым отвечает полковник: — Устрашит ли? Надо полагать — да. Отсидят полгода — годик и образумятся.
Тембориус поднимает руку — узкую, костлявую, с длинными пальцами и набухшими венами.
— Вы говорите: да, устрашит. Но так ли это на самом деле?.. Господа, должен вам признаться, я считаю это движение очень опасным, чрезвычайно опасным, гораздо опаснее, чем КПГ и НСДАП. Худшее, что могло случиться, случилось: служебный аппарат дает перебои. Попомните мое слово: наступит день, когда управлять деревней станет невозможно.
Его собеседники ошеломлены: — Господин губернатор!..
— Да, да! Наши сельские старосты никогда не отличались усердием. Почти никто из них и прежде не старался исполнять официальные предписания в срок. Они работали крайне медленно. А теперь медлительность перешла в пассивное сопротивление. Документы неделями застревают в деревнях. Напоминания бесполезны, присужденные штрафы удается взымать лишь в принудительном порядке… — Помолчав: — В провинции насчитывается уже более двух десятков старост, которые не вручают налоговые извещения членам своей общины, а отсылают обратно с пометкой: «Потому что несправедливо». Слышите? Несправедливо! Старосты нисколько не помогают исполнителям, пример — Грамцов. А движение ширится. Машина скрипит и буксует. И это происходит именно в моей провинции…
— Министр вас ценит, — вставляет Андерсон.
— Нет, нет, не скажите… У меня такое впечатление, что в Берлине очень недовольны развитием здешних событий.
— Картина сразу изменится, — заявляет полковник, — как только они перейдут от пассивного сопротивления к активному. Грамцов был первой ошибкой крестьян. Если снимки выявят преступника, мы сегодня же предпримем решительные действия. Это заставит крестьян совершить новые промахи. Позвольте мне дать команду моим людям. За стычками дело не станет, а уж при стычках наша победа обеспечена.
— Вы оптимист, Зенкпиль, — замечает Тембориус. — Исход подобного процесса весьма и весьма сомнителен… К сожалению, здесь не присутствует прокуратура.
— Всякие сомнения отпадут, — убежденно говорит полковник, — если снимки хорошие.
— Одни снимки дела не решают. Будут еще показания обоих исполнителей из финансового управления. Вы уверены в них, господин коллега?
Андерсон морщится.
— Да, да, конечно. Сегодня утром в Альтхольме мне что-то рассказывал Берг, и это меня озадачило. В городе курсирует слух, будто Калюббе — вы помните, тот усердный исполнитель, который доставил своего вола в Лоштедт, — так вот, будто Калюббе в виде наказания переводят на другую должность. А второй, Тиль, который и работал-то у нас временно, якобы уволен без предупреждения.
Губернатор недоуменно поводит плечами.
— Это еще что?
Андерсон, подобравшись: — Во всяком случае, слухи исходят не от крестьян. Без сомнения, тут вмешались другие заинтересованные лица. Подозреваю, что… — он сделал паузу и, увидев напряженные лица, таинственно добавил: — Из Берлина. Признаться, ход был сделан необычайно ловкий. Мой коллега Берг уверяет, что Калюббе совершенно переменился, его ничем не вразумишь. Известие о намеченном его повышении по службе он воспринял весьма скептически, короче — просто не поверил.
— Так почему же его не повысят немедленно? — восклицает губернатор.
— Сейчас, перед процессом? — сомневается Андерсон.
— Позвольте, — горячится полковник, — я припоминаю случай, когда один часовой открыл огонь по насмешникам, издевавшимся над ним. Его величество тотчас произвел часового в ефрейторы.
Наступило неловкое молчание. Теперь уже обменялись взглядами Андерсон и Тембориус. Полковник тем временем энергично откашливался.
— И все-таки, — сдержанно замечает финансовый советник, — повышение Калюббе в настоящий момент исключается. Даже если бы он дал показания, не проявляя желательного в данном случае усердия. Впрочем, гораздо больше опасений мне внушает то, что второй чиновник, Тиль, исчез совсем.
— Исчез? Что значит — совсем?
— Нельзя же просто так исчезнуть! Квартира-то у него есть? Родители?
— Он жил в меблированных комнатах. Вещи еще там. Несмотря на тайное наблюдение криминальной полиции, обнаружить его пока не удалось.
Полковник пытается исправить свой промах: — Искать его, пожалуй, и не обязательно. Искать надо человека, который пустил этот слух. Ведь это только слух, не правда ли?
— Слух… — раздраженно повторяет Андерсон. — Ну да… Разумеется, мы проверили, не было ли с их стороны превышения полномочий, когда они повели волов в Лоштедт вместо Хазельхорста. Во всяком случае, при сложившейся ситуации мы не собираемся ни переводить кого-либо, ни увольнять.
Полковник торжествует: — Ага, так я и думал! Значит, все же кое-что обсуждалось… Ищите людей, которые не умеют держать язык за зубами.
Зазвенел телефон.
Тембориус оборачивается.
— Господин асессор Майер, будьте любезны… Я категорически запретил беспокоить меня сейчас. Выясните, кто нарушил мой запрет.
Асессор подходит к аппарату. Трое собеседников умолкают и с напряжением смотрят на асессора. Тот слушает, говорит «да», опять слушает, говорит «нет» и снова слушает…
Губернатор: — Прошу вас, господин асессор…
Майер протягивает телефонную трубку в сторону губернатора. Лицо асессора побледнело, на лбу выступили капельки пота.
— Я полагаю… — еле слышно произносит он, — кажется, это очень важно… Вы сами…
Тембориус с неожиданной покорностью поднимается и идет к аппарату, бормоча: — Ну, что там еще? — Берет трубку. — Да, у телефона губернатор Тембориус… да, да, это я… кто говорит? — Потеряв терпение: — Что вам нужно, ну?
Мужской голос в трубке сообщает: — К вам в кабинет направились продавец снимков Тредуп и старший инспектор полиции Фрерксен. А посему предупреждаю: через пять минут ваша резиденция взлетит на воздух.
Высокий, худой, суховатый, тихий чинуша, прижав трубку, внезапно кричит срывающимся голосом: — Что? Что?! Послушайте, ваши шутки… — и тут же умоляюще: — Кто это говорит? Назовите хотя бы свою фамилию. Кто? — Опустив руку с трубкой, губернатор в недоумении обводит взглядом присутствующих. — Что вы скажете? Ну что вы, спрашиваю, на это скажете? Через пять минут здание управы взлетит на воздух!
— Блеф, — говорит полковник, шагает к телефону и бесцеремонно отбирает у Тембориуса трубку:
— Фройляйн! Фройляйн! Полицейскую казарму, быстро! Кто это? Старший лейтенант Врэдэ? Э-э, камрад, срочно все отряды к окружной управе, все до одного. Жду вас у подъезда. Налет!.. Фройляйн, мигом обзвоните все кабинеты: всем немедленно покинуть здание. Немедленно! А ваша коллега пусть пока выяснит, откуда только что звонили… Вы же все слушали, не правда ли? Ну вот. Так я и думал. — Он кладет трубку. Улыбается. — Ну-с, господа, еще четыре минуты. И все-таки это блеф, скажу вам.
— Но это же безумие! — кричит Тембориус. — Как он смеет?..
Открывается дверь. Вслед за старшим инспектором Фрерксеном в кабинет входит Тредуп в измятой одежде, бледный, подавленный. Фрерксен отдает честь: — Явился по вашему приказанию, господин губернатор!
Тембориус моргает: — Из Альтхольма? По поводу снимков?
Фрерксен утвердительно кивает.
Тембориус, чуть слышно: — Ну и бургомистр у вас! Это он, Гарайс, заварил всю кашу!.. Слушайте, вы, с вашими злосчастными снимками! Чтобы я вас здесь…
— Господин губернатор, позвольте, — вмешивается Андерсон и, обращаясь к вошедшим, добавляет: — Извините нас. Мы несколько возбуждены… Дело в том, что через три минуты здание управы взлетит на воздух…
Тембориус перебивает его: — Извините меня, господа. Здесь важные бумаги, государственные документы… Мне надо сначала… Господин асессор Майер, я уполномочиваю вас… Оформите покупку, выдайте вознаграждение… Господа, документы…
Темная двустворчатая дверь бесшумно закрывается.
— Итак, господин асессор, — торопливо говорит полковник, — вы теперь главная фигура. Прошу извинить — меня ждут мои люди.
Старший инспектор Фрерксен: — С вашего позволения, господин камрад, меня тоже интересует решение этой полицейско-тактической задачи.
Андерсон: — Поскольку полномочия у вас, я здесь не нужен. До свидания. — Он спешно удаляется.
В огромном кабинете остаются двое: асессор Майер — низенький, с побелевшим, типично еврейским лицом, немного вспотевший, и Тредуп — долговязый, бледный, перепачканный, небритый.
Асессор оглядывает стоящего у двери Тредупа.
— А вам не страшно? — спрашивает он.
— Я хотел бы получить деньги, — отвечает тот, безучастный ко всему происходящему. — Вот снимки. — Он достает из внутреннего кармана пиджака завернутые в бумагу фотографии, разворачивает и, держа по одной в каждой руке, показывает их асессору.
Майер бросает беглый взгляд на снимки: люди, струя дыма, какой-то высокий крестьянин с бритым лицом и резкими морщинами разжигает огонь.
— Хорошо, положите их туда… Неужели вам не страшно?
— Сначала деньги… Вы ведь тоже еще здесь.
— Да, да. Что это?.. — Он прислушивается, глядя в сторону окна. Снаружи доносится трель свистков, беготня, многоголосый шум толпы. — Знаете что, приходите за деньгами завтра.
— Нет, сейчас, — настаивает Тредуп.
Асессор, торопливо: — Но кроме нас здесь уже никого нет, наверное. Где я возьму деньги?
— Сходим в кассу, — предлагает Тредуп.
— Обязательно?
— А как же. Нет денег — нет снимков.
— Боже мой, идемте…
Майер пошел первым, низенький, плоскостопый, с чуть кривыми ногами. В коридоре все двери были распахнуты, возле стула лежали несколько папок, очевидно, брошенных в спешке и соскользнувших на пол. Чуть подальше валялась пуховка из чьей-то пудреницы. Движущиеся кабины патерностера[16] мелькали как привидения.
Асессор остановился.
— Нет, лучше по лестнице. Если подложили бомбу, то наверняка в лифтовую шахту… Нет, вздор… Если будет взрыв, нам так и так конец. Идемте.
Железная дверь в помещении кассы на первом этаже не заперта. Они входят.
— Непостижимо! — бормочет асессор.
Большой несгораемый шкаф приоткрыт. За барьером выдвижной столик кассира, набитый пачками денег. Решетчатая крышка столика не на замке.
— Прошу, — показывает асессор на деньги. — И ради бога побыстрее.
Тредуп вопрошающе смотрит на асессора. — Мне самому?..
Майер нетерпеливо: — Да скорее же! Думаете, я герой?
Тредуп: — Если позволите, я возьму десятимарковыми.
Асессор Майер стонет: — О, господи!
Тредуп: — Не бросится в глаза, когда буду тратить.
— Если потратить их вам еще удастся…
Тредуп считает обстоятельно, не спеша. Дело двигается не очень споро, наконец тысяча отсчитана.
— Ну пойдемте же, пойдемте…
— А расписку не надо?
— Нет, пошли, пошли.
Здание управы оцеплено полицией. По краям опустевшей Рыночной площади колышется толпа.
На гранитных ступенях парадной лестницы появляются две фигуры и на глазах затаившей дыхание толпы медленно, держась рядышком, пересекают площадь.
Полковник Зенкпиль идет им навстречу и, подняв руку, показывает на часы: — Ну, что я вам говорил, господа? Двенадцать минут! Детский розыгрыш!
Асессор Майер трясет руку сборщику объявлений «Хроники»: — Очень рад был познакомиться. Если чем-нибудь смогу быть вам полезен, заходите ко мне запросто.
Высмотрев свое начальство, асессор направляется в его сторону.
Тредуп смешивается с толпой. О чем-то вдруг вспомнив, он тут же пробирается обратно. После переговоров полицейские впускают его за оцепление.
Асессор Майер стоит в окружении нескольких господ. Тредуп трогает его за плечо: — Извините, господин асессор, но мы совсем забыли о снимках. Вот они.
Губернатор всплескивает руками: — Господин асессор, я вас просто не понимаю! Стоит мне хоть что-то не сделать самому…
Погожим летним утром по шоссе из Штольпе в село Грамцов мчится мотоцикл. За рулем Георг Хеннинг, представитель берлинской фирмы «Доильные аппараты и центрифуги». Ему надо не только преодолеть семьдесят километров пути, но и опередить возможный телефонный звонок жандарму в Хазельхорсте: тому в любую минуту могут приказать взять под арест сельского старосту Раймерса.
Но Хеннинг рассчитывает на замешательство в Штольпе и надеется, что успеет предупредить Раймерса. Он всегда успевал в подобных случаях.
Подъем, спуск, подъем. Поворот. И опять вверх, вниз, вверх. Заросли кустарника. Поля. Рощица. Луга. Пастбища. Краешек леса. Поля. Деревня. И снова простор.
Облачком проплывает мысль: «Хорошо. Вот такая жизнь по мне».
Хазельхорст!
В каком доме живет жандарм, Хеннинг не знает, но он зорко вглядывается по сторонам: не мелькнет ли где вывеска с общипанным коршуном. В селе тихо, на улице ни души, даже станционная платформа будто вымерла.
«Если встречу жандарма на драндулете перед Грамцовом, сшибу к чертям, — думает Хеннинг. — Пусть Раймерс успеет собраться, достанет денег, уничтожит бумаги… Впрочем, собирать вещички необязательно… А вечером непременно повидаться со Штуффом… Потом в редакцию „Бауэрншафт“, они там до восьми или до девяти. Затем — к Тилю… Да, господа штольповцы, сегодня ночью будет вам сюрпризик!»
Впереди показались первые дома Грамцова. На ходу Хеннинг бросил взгляд на придорожные кусты и канаву — не осталась ли солома. Нет, почти никаких следов. На том месте, где пылал костер, пробилась молодая травка. «Это лишь начало, — подумал он. — Погодите, бонзы, я вам еще…»
Вот и двор старосты. Прислонив мотоцикл к стене сарая, Хеннинг взбегает по ступенькам крыльца. В темных сенях с визгом отскакивает в сторону батрачка.
— Спокойно, Мария! — восклицает он и, обняв девушку, чмокает ее в губы.
Потом, стукнув в дверь, входит в горницу.
Это уже не прежняя довоенная горница, где стояла мебель красного дерева со столбиками, ракушечным орнаментом и гардероб с высоким зеркалом. Теперь это крестьянская комната времен инфляции. Тяжелая модная мебель с витиеватыми узорами, солидные клубные кресла, кожаный диван, письменный стол, книжный шкаф, в среднем отсеке которого стоят охотничьи ружья.
Хозяин восседает на большом стуле у письменного стола и неторопливо покуривает послеобеденную сигару. Перед ним кофе и коньяк.
— Здравствуй, Георг, — приветствует он гостя.
— Здорово, Франц. Ого, кофе. Выпил бы чашечку. А если найдется еще и пообедать…
Хозяин выходит и отдает распоряжение. Чашку кофе он приносит сам.
— На. Мешай по вкусу, — говорит он и, глядя, как гость смешивает напитки, добавляет: — А сенокос нынче добрый будет.
— Ну и что? А вот на сбыт доильных аппаратов нынче плохие виды… Между прочим, сегодня тебя арестуют.
Хозяин смотрит на кончик сигары:
— Из-за волов?
— Ага, из-за них.
— Значит, тот поганец из «Хроники» все-таки сделал снимки?
— Сделал, — подтверждает Хеннинг.
— Больше денег надо было посулить.
— Знаю. Но за посул он бы не отдал.
— Деньги, все деньги… Мы бы уже в десять раз больше сделали… Да что там… — Хозяин расхаживает взад и вперед. Курит.
Вошла батрачка, поставила на письменный стол обед и удалилась.
Хеннинг начал есть не спеша, смакуя. Потом встал из-за стола, сходил на кухню за горчицей. Со двора доносились веселые возгласы батрачек. Хозяин все продолжал ходить взад-вперед.
Наконец Хеннинг покончил с едой, налил себе еще чашку кофе, выпил, закурил сигарету.
— Ты не думаешь укладываться, Франц?
— Нет.
— А раздобыть деньги? Сжечь кое-какие бумаги?
— Мне опасаться нечего, пускай приходят.
— Тоже верно.
— Слушай, Георг, а как ты вообще это пронюхал? И почему они еще не заявились?
— Когда вечером от тебя ехал, у меня опять засверлило в башке: все-таки должны быть у него снимки. Утром позвонил Штуффу, но он Тредупа еще не видел.
— Не связывайся ты со Штуффом.
— Чего ему не положено знать, он от меня не услышит… Так вот, я и подумал: «Кто может купить снимки? Прокуратура не даст ни гроша, она просто вызовет его как свидетеля. Красный Гарайс из Альтхольма — тот не имеет права распоряжаться деньгами, как ему хочется. Горожане за ним присматривают зорко. Остается Тембориус, штольповский мерин». Еду в Штольпе. И точно: вскоре после двенадцати они примчались. Этот спесивый Фрерксен, — ну, который из школьных подлиз выслужился до старшего инспектора. И Тредуп. Тот успел меня засечь, когда я сворачивал за угол.
— Гляди, чтоб тебя не заарестовали.
— Завтра наверняка попробуют, — сегодня вечером большое дело готовится. А утром я уже буду далеко… Так вот: жду пять минут и звоню Тембориусу. Из автомата на почтамте. Сначала не хотели с ним соединять. Тогда говорю, что жизнь губернатора в опасности, ну и тут его дали.
— Что ты ему сказал?
— Покорнейше доложил, что его поставщик фотографий и полицейский кот прибыли, ждут в передней на задних лапках…
— И?
— И что через пять минут его балаган взлетит на воздух. Если слышал бы ты, как этот мерин засопел. Клянусь, он наложил в штаны — из трубки завоняло…
— Ну а потом?
— Когда двинулся к тебе, туда уже стягивали всю полицию.
— Неплохо. Только вот газеты опять загалдят, а ты знаешь, что такой галдеж крестьянам ненадобен.
— Газеты? Даю голову на отсечение, напечатают не больше пяти строчек. Сообщат, к примеру, что это проделка какого-то остряка… Или: все оказалось учебной тревогой на случай подобного случая.
— Возможно. Смотри, Георг, брось это баловство. Наше дело благозаконное, шуметь нам ни к чему.
— Вам-то да. Но поверь, Франц, без шумихи не обойтись, — и словно боясь, что его перебьют, он торопливо добавляет: — Никого из вас это не коснется. Никто ничего не должен знать. Я сделаю все сам. — После паузы: — С парой дружков. Одному не провернуть. Но ты их и знать не будешь.
— Может, ты и прав. — Хозяин подошел к Хеннингу вплотную. — Я тебя не прошу и тебе не мешаю, но… — Повысив голос: — Ежели ты влипнешь в дерьмо, я тебя вытаскивать не стану. И ни один из нас тебе не пособит. Наше дело нельзя марать.
— Я никогда никого не просил о помощи, — сухо отвечает Хеннинг. — Если били, не жаловался. Точка… Когда смываешься?
— Удирать не буду.
— Предлагаю с удобствами. Отвезу тебя на своей колымаге в Штольпермюнде. Месячишка два-три поплаваешь рыбаком на шхуне. К тому времени все утрясется, и вернешься.
— Не имею права исчезать. Я нужен движению.
— Какая от тебя польза за решеткой?
— Большая. Может, еще больше, чем на воле. И вот почему: сегодня арестовывать меня придет не сельский жандарм, сюда нагрянет сама шупо[17], из города. Так вот: дай знать крестьянам. Обзвони по телефону окрестные села, чтобы все, кто на ногах, шли сюда. Скажи посыльным, что указания им дадут в округе. Эх, Георг, если б они меня еще и заковали, и в кандалах повели к тюремной машине! А ты давай фотографа, и в завтрашний номер «Бауэрншафт» — снимки!
— Убедил. После сегодняшней суматохи, конечно, явится шупо.
— А я буду сидеть здесь и чистить ружья, — продолжал рассуждать хозяин. — Пришлют, наверно, какого-нибудь лейтенанта, он, как увидит у меня оружие, сразу взбеленится: как же, выходит, не только у них есть оружие! Нынче полицейские все помешались на этом… Озвереют непременно. А крестьяне… ты не знаешь, до чего их тяжело раскачать. У мужика все его добро по частям из рук тащат, а он все верноподданно кланяется! Зубами скрипит, но кланяется. Вот она, покорность перед начальством, она у них в крови… Но если уж меня в кандалах поволокут, может, хоть это подействует на них…
— Еще как!
— И вот что, Георг: повидай сегодня Редера из Каролиненхорста, он остается здесь заместо меня. Пусть в воскресенье парни из четырех-пяти деревень объедут верхом округу и зачитают заявление о нарушении прав. Текст сочинит Падберг, в редакции «Бауэрншафт». Пусть созовут всеобщий сход и устроят в Альтхольме большую демонстрацию протеста. И промаршируйте возле тюрьмы. Уж я вас услышу из камеры.
— Все будет сделано.
— И не забудьте передать, чтобы собирали деньги. Деньги нам очень нужны. «Бауэрншафт» пускай напечатает призыв к пожертвованиям. Мне надобен первейший в мире адвокат. Процесс должен стать политическим.
— Знаю одного. Справлюсь в Берлине.
— Наипервейший! Знаешь, Георг: если за мной придут шупо, если меня закуют да еще поколотят, — это будет лучший день в моей жизни!
Хеннинг дождался, пока арестовали Раймерса, и поехал в Альтхольм, чтобы поговорить со Штуффом.
Уже стемнело, когда он прибыл в город, однако газетчика удалось отыскать быстро. Хеннинг прикинул: в Альтхольме сорок — пятьдесят кабаков, в одном из них наверняка торчит Штуфф. Он оказался в третьем по счету.
Штуфф хмур и неразговорчив. Хеннинг рассказал ему о Тредупе, но Штуффа сегодня, кажется, ничто не может расшевелить. Он пьет рюмку за рюмкой, и у Хеннинга такое чувство, будто Штуфф не очень-то слушает его. К рассказу о событиях в Штольпе он лишь заметил: — Глупая шутка! — и нетерпеливо спросил: — Что еще?
Хеннинг начинает снова. Рассказывает об аресте Раймерса.
— Сам я при этом не присутствовал, мне нельзя было показываться, но я подглядывал из-за ограды, а потом расспросил жену Раймерса и народ.
— Подумаешь, великое событие! Обычный арест! И по закону.
— Позвольте: то есть как по закону? Бежать он намеревался, что ли?
— По подозрению в сокрытии.
— Да чего там скрывать, когда есть фотоснимки?! А, ладно, — уступает Хеннинг, — к чему нам спорить… В общем, они приехали в начале седьмого — два криминалиста и грузовик с шупо. Целый отряд! За одним человеком! Правительство выставляет себя курам на смех. Но я позаботился о встрече. На улицу сразу хлынул народ. И толпа все росла и росла.
— Значит, дело все-таки не в одном человеке.
— Но позвольте, это же были мирные крестьяне! Они просто глядели, никто и руки не поднял… Шупо оцепили двор. Шестеро, включая офицера и сыщиков, вошли в дом.
— Что за офицер?
— Мы ожидали, что пришлют какого-нибудь лейтенантика. Представьте: явился полковник Зенкпиль собственной персоной… Дальнейшее мне известно со слов жены старосты и других очевидцев. Вошли они в комнату. Франц, то есть Раймерс, стоит у стола с ружьем в руках. А на столе еще пять ружей. Фараонов прямо в дрожь бросило. Молодые тут же схватились за пистолеты, а сыщики укрылись за печкой.
— Кому охота лезть под пули.
— Шестеро против одного!
— Какая разница? Ну и дальше?
— Полковник был спокоен. Он пошутил, уселся в кресло. Но Раймерс велел ему встать и отодвинул кресло, поскольку он, хозяин, не приглашал садиться. Затем потребовал, чтобы все вошедшие в его комнату сняли фуражки и шляпы.
— Какая чепуха. Солдатам снимать фуражки?!
— Именно поэтому… Ну, полковник мало-помалу заводится, а сыщики велят предъявить разрешение на весь этот арсенал. Раймерс и говорит:
«Оно у Франца».
«Кто такой Франц?» — спрашивают те.
«Мой секретарь», — отвечает Раймерс.
Велят позвать этого секретаря. Раймерс говорит, что может только сам сходить за ним. Те возражают, боятся, что хозяин смоется.
«Где Франц?»
«На чердаке».
«На каком чердаке? В амбаре?»
«Нет, здесь, в доме».
«Нельзя ли его позвать?»
«Если думаете, что в этом есть смысл, могу попробовать».
«Да, попробуйте».
Все выходят во двор, и Раймерс кричит:
«Эй, Франц, спускайся. Полиция требует».
Никакого ответа. Раймерс, — он так и вышел с ружьем в руке, — орет, надрывается, но все без толку.
«Может, Франц спит?» — спрашивают.
Раймерс говорит, что не знает, спит Франц или нет. Тогда решают послать на чердак полицейского. Спрашивают, в какую дверь стучать?
«Как влезете, то прямо».
Полицейский взобрался наверх, повертелся там и слез обратно; на двери, говорит, висит замок. Раймерс крайне удивлен: мол, неужели они не знают, что чердаки повсюду принято запирать.
Тут они, конечно, начали догадываться, что он их дурачит. Да и батрачки в кухне стали громко хохотать, услыхав, как их хозяин кличет «Франца». Тогда шупо вернулись в комнату и спросили Раймерса в лоб: что, мол, это за Франц, которого он держит под замком.
«Ну, мой секретарь».
«Секретарь? Живого человека не запирают».
«Иногда запирают. Ведь вы же за тем и приехали, господа хорошие».
«Вы что, держите тут арестованных?»
«Разве мебель можно арестовать? У вас этот арестант называется секретером, а я испокон веку зову его секретарем. И имя ему дал: Франц».
— Так оно и есть. Раймерс давал имена не только мебели, но и своим костюмам, телегам, всякой утвари.
— Идиотская прихоть! И когда эта деревенщина ума наберется!
— Все ворчите. А ведь вам интересно, что я рассказываю, иначе не слушали бы.
— Интересно? А что мне остается: пришли, уселись за мой стол и не думаете уходить!
— Да… представляете, как они взбесились? Двое, отняв у Раймерса ружье, принимаются собирать затворы, которые он перед этим разложил на столе и смазал. А трое лезут на чердак вместе с хозяином. И пока он роется в своем секретере, не отходят от него ни на шаг. Переворошив ящик за ящиком, Раймерс вдруг вспомнил, что разрешение на оружие все-таки не здесь, а в письменном столе.
Тогда ему заявляют, что разрешение больше их не интересует, поскольку оружие так или иначе конфисковано. Ну и порядочки, а? Прямое нарушение прав человека!
— Не фиглярничайте! — морщится Штуфф.
— Но ведь так говорят. Во всяком случае — это нарушение законности… Потом начинается допрос. Перво-наперво они хотят знать, кто подвез фуру с соломой. Раймерс отвечает:
«Об этом надо бы спросить Отше».
Они, видать, чувствуют опять подвох, не выясняют, кто такой Отше, а велят рассказать то, что знает он сам. Раймерс возражает:
«Нет, сперва вы расскажите, что знаете, а потом уже я скажу, что верно, а что нет».
Это им, понятно, не нравится, и они говорят ему, что он арестован и должен следовать за ними, на что он отвечает:
«Сейчас не могу. Я еще должен составить налоговую декларацию. Да и общинную кассу передать надобно».
Они злятся все больше и больше. В деревне уже черно от народа, машин понаехало, фотографы снимают тут и там. А Раймерс уселся в кресло и ни с места. Они предлагают, чтобы кассу он передал им. Он отказывается. Говорит, что и так много денег пропало. Мол, разве они не слыхали о растратах в рейхсвере и полиции, о спекуляции боеприпасами и прочей пакости?
— Ну и?..
— Понимаете, такое надо себе представить. Я, например, представляю. Хотя сам там не был, но ясно вижу всю картину: шупо у дверей и вдоль стены, в руках резиновые дубинки, кобуры расстегнуты. Тут же сыщики, господин полковник Зенкпиль, и все кипят от злобы. Будь он один, клянусь вам, они бы ему все кости переломали. Но на улице сотни крестьян…
— Десятков пять.
— Сотни, несколько сот! И ни одной женщины, только мужики. Женщин из дому не выпустили. Все стоят молча, ни звука. И десятка три полицейских, оцепивших двор. А в их кольце, за стеной, один-единственный человек вот уже битый час дурачит их, и они бессильны против него.
— Фантазируете вы неплохо. Но полицию и криминалистов этим не удивишь, там и не такое видали.
— Да они кипели от ярости. Полковник аж почернел:
«Следуйте за нами!»
«Позовите моего заместителя, чтобы я мог передать кассу!»
«Вам что сказано? Если сейчас же не встанете, мы уведем вас силой».
Двое подошли к нему с боков, один встал за спиной.
— И он пошел?
— Пошел… с козыря, что называется: говорит, что готов следовать за ними, но сперва хотел бы взглянуть на приказ об аресте. Вот тут-то они и сели в лужу: сыщики понадеялись на полковника, полковник на сыщиков, а ордера — ни у кого.
И началась у них свара. Полицейские — парни все молодые, аж побелели от злости, а Раймерс, развалившись в кресле, хохочет навзрыд, дрыгает ногами, хлопает в ладоши и кричит: «Так его, так!», стравливая их, словно петухов.
— Ну и как? Забрали?
— Они утихомирились, когда полковник сказал, что дело не в бумажке, приказ об аресте имеет законную силу, и он должен следовать за ними.
Раймерс отвечает: ему-де тоже известно, что́ на земле германской законно, и он имеет право требовать предъявления ордера. А раз уж господа военные оплошали, то пусть действуют, как заведено на гражданке, и вертаются назад. Что поделаешь: дурная голова ногам покоя не дает.
Тут уж полковник разбушевался: «Встать! Следуйте за нами!»
«Без ордера на арест не пойду».
Приказ повторили дважды, трижды, но Раймерс не встал. Тогда они схватили его и подняли на ноги.
А он как заорет! Уж на что я вдалеке стоял, и то меня передернуло от его крика… Как заорет: «Беззаконие творят на земле германской! Беззаконие!» Его мигом скрутили, надели наручники и за цепь повели к машине.
Раймерс, не сопротивляясь, шел вслед за ними сквозь толпу крестьян. Никто из них не произнес ни слова, но все срывали шапки перед ним. И вот его увезли.
— Ну, а вы? Что было потом?
— Я? Приехал сюда, обо всем рассказал вам и, кажется, не заслужил за это благодарности.
— Благодарности? Не ради ее же вы пришли. Пришли потому, что вам что-то надо… Ну, это неважно. Один только вопрос: не предусмотрительнее было бы с вашей стороны поехать вслед за полицией? Ведь они могли в каком-нибудь укромном уголке, тет-а-тет, намять Раймерсу бока. И вы прозевали это.
Хеннинг побледнел, лицо его сморщилось. Он навалился грудью на стол и проскрипел сквозь зубы: — Будь я проклят! Будь прокляты и те, кто породил такого болвана, как я! Да гореть мне на медленном огне за то, что я не подумал об этом!
— Эх, молодость, молодость, — вздохнул Штуфф, и он вдруг показался Хеннингу старым и мудрым. — Надеетесь все одолеть лихим наскоком? Нет, в таком деле тоже надо потрудиться и хорошенько подумать… лихость — это мыльные пузыри. Все, что вы сегодня сделали, — чепуха. Ваш Раймерс, конечно, неплох. Ненавидеть их, как он, всем нутром, держать себя в узде целый час и довести их до бешенства, сохраняя хладнокровие, да, тут нужен характер. Дай бог, чтобы сегодня ночью, в камере, его не мучил стыд за то, что он не начистил рожи этим обормотам. Нет, Раймерс молодец, а вот вы сплоховали.
— Хорошо, что я хоть позвонил губернатору. Иначе Раймерс не успел бы подготовиться.
— А какая подготовка требуется такому человеку? Его ненависть всегда при нем… И не к чему было ехать ко мне. Что я могу поделать с этим материалом? Такие крестьянские истории не для горожан.
— Я думал, — тихо сказал Хеннинг, — что вы сегодня вечером поедете со мной в Штольпе. В редакции «Бауэрншафт» будет о чем поговорить.
— Какое мне дело до бульварных писак из «Бауэрншафт»? Альтхольм — индустриальный город! Дайте мне материал против красных, — пойдет!
— Но ведь это как раз материал против красных!
— Чушь! Это против правительства, против государственной власти. Думаете, нашим подписчикам приятно будет читать, что дом, в котором они живут, вот-вот рухнет? В прошлый раз вы мне что-то говорили насчет Верхней Силезии и Прибалтики, однако… — Штуфф сделал паузу. — Значит, вы решили, что Штуффа можно запрячь в вашу телегу. Так вот, молодой человек: это я вас запрягу, если мне понадобится. И вам же на пользу… А пока — все, привет. Я вижу, у вас еще масса дел. Будь в ваших мозгах хоть десять граммов разума, я бы вам посоветовал: сейчас ничего не предпринимайте, у вас был неудачный день. Но вы, кажется, склонны наломать еще больше дров.
Хеннинг поклонился и вышел на улицу.
Штуфф проводил его мрачным взглядом, хлебнул водки, торопливо запил ее пивом и принялся писать: «Окружное правление оскандалилось. — Бомба в резиденции губернатора. — Полиция произвела арест без ордера».
Продолжая строчить, Штуфф прикидывал: «Для провинции не пойдет… Но в Берлине возьмут… Марок сто отвалят… А Хеннинг — ничего, славный малый… Передам-ка я, пожалуй, эту бодягу вечерним редакциям по телефону».
Экономка губернатора Тембориуса вернулась домой лишь к половине первого ночи. Вечером она была в кино, встретила там знакомых, а потом посидела с ними часика два в кафе «Коопман».
В Штольпе экономка Клара Гель личность известная и уважаемая. Все помнят, что когда-то она была самой обыкновенной судомойкой. Смышленая, прилежная, понимающая толк в обхождении с людьми, она пробилась наверх и теперь управляла большим домашним хозяйством холостяка Тембориуса. И каждый горожанин и селянин знал, что неофициальный путь к Тембориусу ведет через его экономку: когда бюрократизм торжествовал победу, одна Клара Гель умела затронуть в губернаторской душе ту или иную человеческую струнку.
Клара засиделась в кафе. Ей снова и снова приходилось рассказывать о том, как повлияла на господина губернатора эта грубая шутка с бомбой: он очень скверно себя почувствовал, сразу лег в постель и принял, по меньшей мере, три таблетки пирамидона.
— Я заставила его пропотеть. Он у меня выпил липового отвару, а в восемь я потушила у него свет и сказала, что ухожу. Иначе он вызывал бы меня весь вечер…
И вот она идет домой. Половина первого ночи, но ей не страшно, хотя впереди плохо освещенная улица с редко стоящими особняками. Кругом деревья — вдоль улицы, в садах, — и в некоторых местах совсем темно.
Шагах в двухстах от дома ей встретились двое мужчин. Один из них приподнял шляпу и вполголоса вежливо произнес: — Добрый вечер.
Экономка поздоровалась в ответ и пошла дальше. Когда она открывала калитку в палисадник, ей показалось, что за ней наблюдают. Она оглянулась: невдалеке смутно виднелись два силуэта, те мужчины не ушли.
«Стойте себе, стойте, — подумала она. — Я уже не гожусь для вас. Вот лет двадцать назад…»
Она прошла по хрустящей гравийной дорожке к дому и стала отпирать входную дверь, стараясь не шуметь, чтобы не потревожить губернатора, — дверь его спальни выходила в прихожую.
Неожиданно входная дверь открылась — она вовсе не была заперта.
«Ох, эти девчонки, — сердито подумала домоправительница. — Уж я им устрою головомойку. А Эрну пора выпроваживать, пусть срочно венчается со своим Вилли. Еще две-три недели — и губернатор сам смекнет, почему потолстела его горничная».
Экономка включила свет и обнаружила еще одну улику — посреди прихожей стояла коробка, обыкновенная белая коробка из-под маргарина. «Ага, значит, Мальман все-таки прислал консервы! — подумала Гель. — И эти бесстыдницы не могли убрать!»
Гель подняла коробку и унесла по длинному коридору в кухню, расположенную в пристройке; там она поставила ее в кладовую, проверила, хорошо ли закрыт газовый кран, на обратном пути выключила всюду свет и поднялась по лестнице к себе в спальню.
Задергивая штору, экономка бросила последний взгляд на улицу. Странно, те двое мужчин вернулись и стоят в тени деревьев, она ясно различает их темные силуэты.
«Может, вторая девчонка завела нового ухажера?» — Гель уверена, что ни одного из мужчин прежде не встречала, хотя лиц их не смогла разглядеть.
Она зажгла свет, подошла к кровати, взялась за покрывало…
И в ту же секунду ей показалось, будто в комнату ворвался ураган. Что-то подхватило ее, подняло вверх… еще выше… Она зажмурилась… Сейчас будет потолок…
Но тут она упала… раздался грохот, словно настал конец света. Ей почудился ее собственный крик…
И вот она лежит навзничь, еще в сознании. А вокруг тихо-тихо…
Потом что-то зажурчало по стенам, в ее ушах…
И наступил мрак. Жуткий черный мрак.
ГЛАВА IVГРОЗА НАДВИГАЕТСЯ
По песчаной дороге из Дюльмена к Бандековскому хутору бредет человек. Судя по одежде и обуви, его можно принять за солидного господина. И все же чего-то в его облике для этого не хватает: ни одна горничная, которой пришлось бы докладывать своей хозяйке о его визите, не признала бы в нем барина.
Жарко, и человек не спешит. Он то идет, то останавливается и задумчиво разглядывает следы на песке.
«В сторону хутора проехал мотоцикл, — рассуждает он. — Это ясно. Обратно не возвращался. По карте это единственная дорога к хутору. Хорошенькая глушь. До ближайшей станции пятнадцать километров».
Шумно отдуваясь, человек оглядывает местность. Ничего особенного, заурядный пейзаж: песок, карликовые сосенки, заросли черники и можжевельника.
«Вообще-то графам так и полагается жить, — думает он. — Да и этот граф тоже какой-нибудь фон Голь-гольянский, сын дворянский… Интересно, что там удастся выведать…»
Когда человеку уже пятьдесят два, а он, несмотря на свое усердие, все еще в звании ассистента сыскной полиции, то подобные рассуждения связаны у него, естественно, с кое-какими надеждами. Со времен Ноябрьской революции многие коллеги ассистента Пардуцке из Альтхольма на его глазах стали следователями, старшими следователями, даже комиссарами. Он же остался тем, кем и был, несмотря на все свое усердие.
«Если удастся раскрыть эту бомбовую аферу, меня обязаны повысить, пусть я и не член их партии. — Брови его ползут вверх. — Да нет, глупости! Если бы они делали как положено, я бы давно уже был комиссаром, сразу после капповского путча. Но эти гарайсы и фрерксены, вся их красная шайка, только рады нагадить человеку».
Пардуцке — прирожденная ищейка, разнюхивать — его страсть. Даже рискуя нарваться на неприятность, он все равно не бросит следа, если уж почуял его. Как, например, сегодня, когда вынул из своего почтового ящика записку, всего два слова: «Бомбы — Бандеков».
Своим начальникам Пардуцке ничего не сказал об этом следе. Он решил, что в случае удачи сам доложит губернатору или министру непосредственно, а то еще начальники, утаив его рапорт, присвоят себе его заслуги. Формально же он отправился в Бандеков по следам похитителей скота. «Блестящий повод представиться этому графу Голяку!»
Стоит июль, спокойная пора для крестьянина. На полях безлюдно. Луга скошены. До жатвы еще недели две, а сенокос уже окончился.
«Жаль, что никого не видно. Ни одной девки — у них-то больше всего и разузнать можно».
Сзади послышался шум: по дороге приближался открытый четырехместный «опель». Пардуцке шагнул к обочине, хотя машина не очень пылила. Она ползла, тащилась по рыхлому песку, так что сыщик преспокойно разглядел четырех пассажиров.
На заднем сиденье двое, по виду крестьяне, оба ему незнакомы. Крестьян из этих мест он вообще не знает. Но вот впереди…
Ему стало жарко. До чего же повезло с этой запиской, какое счастье, что он сразу устремился сюда. Ну кто бы подумал о Бандекове! А то, что в Бандекове явно нечисто, теперь уж сомнений нет.
Того, кто за рулем, он хорошо знает. Это Падберг, главный редактор газеты «Бауэрншафт», которая здорово умеет ругаться и не дает спуску красным. (Только ее никто не читает.)
Парня, что рядом с Падбергом, он сразу опознал, хотя тот и отвернулся. Это был Тиль. Да, тот самый Тиль, которого вот уже второй месяц ищут, всю провинцию перевернули. Погонщик волов из финансового управления Альтхольма, исчезнувший пять недель назад и возникший сегодня в обществе крестьян и «Бауэрншафт».
«Машина из Штольпе, — регистрирует Пардуцке. — Номерной знак нам известен. Автомобильчик, наверно, Падберга, собственный… Так, стало быть, они купили парня. Вот уж чего не ожидал! Сперва поиздевались, поджарили на соломке, бросили в канаву, а теперь он ихний, со всеми потрохами… Н-да, до войны такого не бывало».
Он бредет по дороге, размышляя, как подступиться к делу.
«Вероятно, они меня узнали. Падберг — старый газетный волк, он-то знает, как выглядят сыщики. Через полчаса, пока доберусь до графского двора, парень, понятно, смоется. Но след его теперь уже не простынет, нет».
Увязая в песке, Пардуцке наконец подходит к воротам хутора, на которых прибита вывеска: «Здесь живет граф Бандеков. Ничего не покупает. Ничего не продает. Никого не принимает».
«Прелестно! — Сыщик одобрительно качает головой. — Не хватает только хора милых собачек…»
А вот и они. Рычащая, лающая свора беснуется за решетчатой оградой, готовая растерзать непрошеного гостя.
«Здесь не пройдешь, — думает Пардуцке. — Седоки „опеля“, конечно, об этом позаботились. Попробуем-ка с другой стороны».
И он перебирается через канаву.
Бандековский хутор — всего-навсего отводная усадебка. Хозяин хутора граф Эрнст Бандеков не очень благоволил к своему старшему брату Бодо, владельцу родового имения; на то были кое-какие причины, и не в последнюю очередь — материальные. Жил он на хуторе отшельником, держал сторону крестьян, да и себя считал крестьянином.
Едва ли больше обычного крестьянского дома был и жилой дом графа, где собрались сейчас четверо седоков «опеля», стройный Хеннинг и сам граф, старый холостяк с седоватой окладистой бородой.
Гости только что приехали. Машина стоит во дворе около навозной ямы, собаки с цепей спущены. Хозяин, отослав экономку и двух служанок в сад, позаботился о водке и мозельском.
— Теперь никто не подслушает, — сказал он. — Ну-с, выкладывайте, Падберг.
— Начну с конца: Хеннинг, тебе надо сматываться. На подходе уголовка.
— Брось! Откуда ей тут взяться?
— В трех километрах от хутора нас обнюхал один пес. Мне очень хотелось задавить его.
— Наверно, какой-нибудь скототорговец. Они здорово смахивают на сыскарей.
— Нет, это был настоящий! — подал голос Тиль. — Пардуцке из Альтхольма.
— Ай-ай-ай! — воскликнул в притворном ужасе Хеннинг. — Дайте же мальчику коньяку, у него нос побелел!
— Можете поступать как вам угодно, — упрямо заявил Тиль. — Я смываюсь.
— Да зачем? Неужели вы полагаете, что бандековские овчарки пропустят человека живым и невредимым?
— А если он их пристрелит?
— Тогда я пристрелю его, — ответил граф. — Но все это чепуха. Падберг, каким образом он вышел на меня?
— Ага! Каким образом он вышел на Бандеков? В этом-то и вопрос. Итак, пункт второй. Прихожу утром в редакцию, вижу: мой письменный стол открыт. А я его запирал. Проверяю, все ли на месте. Все. За исключением одного: вашей почтовой открытки, господин граф, в которой вы написали, чтобы мы приехали к вам сегодня.
Крестьянин Редер (Каролиненхорст): — Наверно, вы не заперли. А открытка где-нибудь лежит.
— Если я чему-нибудь и научился в жизни, так это присматривать за бумагами.
— Значит, ночью шарила полиция. Из-за бомбы у них переполох.
— Навряд ли. В таких делах они действуют официально, и замки портят, и все вверх дном переворачивают.
Хеннингу надоел затянувшийся разговор: — Ну, хватит, Падберг, выкладывай. У тебя наверняка своя догадка есть… Впрочем, выпьем. Прозит!
— Да, конечно, давайте выпьем. Прозит!
Вынув из кармана какое-то письмо, Падберг пустил его по кругу.
— Прошу взглянуть. Текст к делу не относится. Писал какой-нибудь голодный журналист. Вникните хорошенько… Что-нибудь заметили?
Все разглядывают письмо. Растерянно, смущенно, нерешительно.
— Ну-с, говорите, я слушаю! — не терпится газетчику.
— Не задирай нос, редактор, — огрызнулся Хеннинг. — У нас есть дела поважнее, чем игра в пинкертонов.
— Так никто и не заметил? — спросил Падберг.
— Стоп! Минутку! — вступил в игру Тиль. — Сначала вопрос… может, это и глупо, но… Письмо было в наборе?
— Наконец-то хоть один! — обрадовался Падберг. — Нет, сын мой, оно не было в наборном цеху.
— Но какой-нибудь наборщик держал его в лапах?
— Официально нет.
— Письмо лежало в ящике сверху?
— Правильно, сын мой, рядом с пропавшей открыткой.
Тиль перевел дух: — Значит, открытку стянул кто-то из наборщиков. На письме отпечатки пальцев черной типографской краской.
— Если только это, — вмешался Хеннинг, — то я бы тебе давно объяснил, что все наборщики красные. Они же в каком-то там профсоюзе.
— Ах ты умница! — съязвил Падберг. — И чего ты только не знаешь. Даже про союз печатников! Но это еще не повод, чтобы красть безобидную почтовую открытку, в которой какой-то господин сообщает мне, что он хотел бы со мной встретиться.
— Я думаю, что нам надо обсудить кое-что еще, — сказал граф, теребя бороду. — Прошу вас покороче, господин Падберг.
— Одним словом, дело дрянь. В наборном цеху есть субъект, который, пользуясь идеальными отмычками, похищает по чьему-то указанию определенные документы. Сей субъект явно глуповат: он не подумал, во-первых, об отпечатках пальцев, а во-вторых, забыл запереть ящик… Тот, кто дал указания, имел точную информацию. Иначе Пардуцке не шнырял бы сегодня здесь.
В гнетущей тишине неторопливо заговорил крестьянин Редер. — Мне ведомо, что Франц Раймерс был против. И я был против. И Ровер тоже. Мы, трое назначенных вожаков движения, были против. Ты же, Хеннинг, все-таки сотворил это.
— И хорошо, что сотворил! — быстро отозвался Хеннинг. — Зато их всех несет от страха!
— Дело наше благозаконное, — веско произнес крестьянин Ровер из Нипмерова. — Оттого, что ты кухню взорвал, много шуму и вони. По всему краю худая молва пошла, знаешь ли ты это?
— К тому же ты наврал нам, — добавил Редер. — Это, считай, повезло, что одна кухня на воздух взлетела. Умысел-то у тебя был другой.
Хеннинг зло посмотрел на Тиля: — У многих баб язык, что помело.
Тиль покраснел и отвернулся.
— Я придерживаюсь иного мнения, — начал Падберг. — Я газетчик. Газета — это реклама, с первой до последней строчки. Реклама определенного сорта политики, стирального порошка. Реклама, и больше ничего. А в рекламе я немного разбираюсь. Ваше движение — дело доброе, но вокруг него была пустота. Никаких событий, никакого эффекта. Окружное правление на него чхало, финансисты тоже. Полиции было наплевать, горожанам тем более… Хеннинг сделал вам рекламу. Она прозвучала. Согласен, что прозвучала очень громко, на все сто, если не больше. И вот вокруг движения все вдруг ожило, все стали прислушиваться: а как там крестьяне, что они? Ваше движение привлекло внимание. Ваше движение внушает страх. Ваше движение может теперь чего-то добиться.
— Нам, крестьянам, это ненадобно, — сказал Ровер. — Мы ничего подобного не желаем.
— Так вы тут ни при чем, — сказал граф. — Никто из вас не участвовал, никто ничего не знал. Это дело рук чужаков. — Он повысил голос: — А если уж придется туго, валите все на чужаков, проходимцев, обскурантов.
— Неизбежные отбросы, — подхватил газетчик, ухмыляясь, — от которых мы недостаточно энергично отмежевываемся.
— Благодарим вас, — тоже ухмыльнулся Хеннинг. — «Отбросы» будут бросать еще. Бомбы.
— Что же нам делать-то с сыщиком?
— У меня в данный момент нет времени сидеть за решеткой, — заявил Хеннинг. — Мне надо на демонстрацию.
— Ишь чего задумал, — сказал Падберг. — Появиться открыто на улицах Альтхольма в рядах демонстрантов! Чтобы тебя арестовали среди бела дня нам на радость? Нет уж, мой мальчик, оставайся здесь.
— Нет, пойду, — настаивал Хеннинг. — Ведь я вам нужен.
— Что значит, нужен? Незаменимых нет.
— Идемте-ка. Я вам кое-что покажу.
— Что?
— Увидите. Пошли.
Хеннинг ведет всех пятерых через двор в ригу. На полутемный ток падает снаружи широкая полоса солнечного света, и Хеннинг показывает то, что он смастерил здесь в дни своего добровольного заточения: знамя.
Древко — белое, грубое и длинное, как рукоятка от сенных вил; на конце его, подобно острию пики, приделана коса. Полотнище…
Хеннинг с воодушевлением поясняет: — Тут все со смыслом. Полотнище — черное. Это в знак нашего траура по их жидовской республике. В центре белый плуг — символ нашего мирного труда. И красный меч — пусть знают, что мы способны и обороняться. Все вместе — цвета старого знамени: черно-бело-красное.
— Да ты просто вундеркинд! — усмехается Падберг.
— При чем здесь вундеркинд? — горячится Хеннинг: — Разве это плохо? Скажите, Редер? А вы, Ровер? Ну что вы молчите? Тиль! Ваше мнение, господин граф? Это, собственно, такое же знамя, — разумеется, с изменениями, — как у Флориана Гейера… Гейер, — поясняет он крестьянам, которые этого не знают, — был вождем крестьянских восстаний. В средние века.
— Восстания против крупных землевладельцев, — насмешливо добавляет Падберг. — Но все это ерунда. Мы попусту тратим время.
— Позвольте, — говорит Ровер. — Знамя хорошее. Ну-ка, помахай им, Хеннинг.
— Только не на дворе, — останавливает его граф. — Слышите?
Раздается бешеный лай собак.
— Это Пардуцке, сейчас посмотрю. — Тиль выглядывает в дверную щель по другую сторону тока.
Тем временем Хеннинг, подняв знамя, с гордым видом размахивает им над головой. Оно колышется, хлопает.
— Ты будешь нашим знаменосцем в понедельник, — говорит восхищенный Редер.
— Так меня же должны арестовать, — отвечает Хеннинг.
Тиль сообщает: — Пардуцке лезет через канаву.
— Долго ему придется лазать, пока он отыщет вход во двор, — замечает граф.
— Развернете знамя, — сердито заявляет Падберг, — и через пять минут вас разгонят.
Редер: — В голове поставим молодых парней. Пусть кто попробует сунуться.
Ровер: — Но косу надо затупить. А то еще бед наделает.
Хеннинг: — Не возражаю. Срежу острый конец.
Падберг, удивленно: — Неужели вы, крестьяне, за этот реквизит?
Граф: — Мне очень нравится. Эффект будет колоссальный.
Тиль: — По-моему, это произведет фурор.
Снова Падберг: — А кто понесет его? Ведь Хеннинга арестуют.
Редер, энергично: — Хеннинг будет нашим знаменосцем.
Падберг, потеряв терпение: — Не валяйте дурака, Хеннинга схватят в первую же минуту. Ведь им известно, что он хотел купить у Тредупа фотоснимки. И что он находился возле губернаторской резиденции, когда туда вошли Тредуп с Фрерксеном. И что, скорее всего, это он звонил по телефону и болтал насчет бомбы. А тот, кто знал, что бомба мнимая, мог подложить и настоящую… Ну, что скажете?
— Кажется, я придумал выход, — медленно говорит Хеннинг. — Смогу быть там, и меня не арестуют.
— Выкладывай живее. Не то сцапают — и сказать не успеешь.
— Во двор никто не войдет, — заверяет граф. — Здесь он в безопасности.
— Если кто-нибудь… — начинает Хеннинг и задумывается. Потом медленно, глядя в упор на Тиля, продолжает: — Скажем, ты, часиков в восемь, берешь свой чемоданчик и в сумерках топаешь за ворота. Где-нибудь на дороге встречаешь этого Тыр-Пыр-Дырдуцке. Бросаешься наутек. Потом даешь себя арестовать. И, скажем, завтра признаешься. Говоришь, что твой сообщник… ну… тот обалдуй-фотограф из «Хроники», и стоишь на этом до понедельника…
Все смотрят на Тиля.
— Не знаю… — робко говорит он. — Мне трудно судить… Видите ли, я не очень разбираюсь в этих делах… Почему, собственно, я должен для кого-то таскать каштаны из огня?
— Послушайте, — снова обращается к нему Хеннинг. — В Альтхольме у меня есть приятель, младший надзиратель исправительной тюрьмы Грун. Он наполовину спятил, так что ему ничего не грозит. Что, если он однажды невзначай приставит к тюремной стене стремянку? А в Штольпермюнде есть толковые рыбаки. И при хорошем ветерке до острова Мен можно дойти на парусах за шесть-семь часов. Мен — это уже Дания. А бомба — дело политическое. — И быстро, в упор: — Ну, соглашайтесь!
Тиль в полной растерянности: — Нет, лучше не надо… Дело в том, что мои родители… И потом… Почему я должен подводить Тредупа? Ведь он такой же бедняга…
— Ну ладно, — вмешивается Падберг. — До темноты еще часа два. У нас есть время все это обмозговать. Предлагаю вернуться в дом и обсудить демонстрацию. Тысчонка крестьян, думаю, придет.
— Три тысячи!
Каждое утро, в половине десятого — десять, Штуфф, покончив с политическим обозрением и макетом верстки очередного газетного номера, отправляется на охоту за местными новостями.
Этот нескладный, похожий на моржа низенький человек, у которого от плоскостопия постоянно болят ноги, ковыляет по Буршта и, щурясь сквозь пенсне, фиксирует малейшие изменения вплоть до новой магазинной вывески; он заговаривает со знакомыми, отвечает незнакомым и временами останавливается, делая заметки в блокноте.
В Альтхольме сорок тысяч жителей, и Штуффу необходимо набрать новостей на три или, по крайней мере, две с половиной колонки, — меньше нельзя — поджимают конкуренты. Строчки длинные, больше трех колонок «Хроника» пока не дает.
Прошагав Буршта до конца, Штуфф выходит на длинную, украшенную двумя аллеями Рыночную площадь: здесь расположены памятник воинам, павшим в 1870–1871 году, почта, общественная уборная и ратуша.
Десять часов, и уже чертовски жарко в это июльское утро. Штуфф взмок, пятки у него горят. В который раз он опять дает себе слово: с сегодняшнего дня менять носки хотя бы дважды в неделю. «И пора бы их наконец постирать».
У ратуши Штуфф стучит в дверь с надписью: «Вход посторонним воспрещен» и входит в помещение охраны. Здесь отдыхают свободные от дежурства постовые. (В Альтхольме нет шупо, только муниципальная полиция.) На топчанах валяются несколько полицейских. Вошедшего газетчика встречает нестройный хор: — А-а, Штуфф, с тебя причитается…
— С вас! Что новенького?
— Новенького? Целая куча. Но сперва…
— Разбойники, я же вам недавно выставлял! Вы не знаете, какой жмот наш Венк. Если я истрачу двадцать марок в месяц на накладные расходы, он удавится.
— Попроси у Шаббельта!
— У Шаббельта? Частенько слышу эту фамилию. А кто он такой?
— Шутишь? Кажется, ваш шеф.
— С мая месяца в глаза его не видел, верите?
— Пусть за женой лучше приглядывает. Позавчера она среди бела дня горланила на Буршта. Сколько еще можно смотреть сквозь пальцы?
— Скоро тоже сопьется.
— Жаль, хорошая женщина.
— Все помрем, рано или поздно. А умереть от запоя лучше, чем с голоду.
— Это по-твоему… Так что же новенького?
— Вот чудак-человек, откуда нам знать? Спроси в дежурке у Маака, он посмотрит в журнале.
— На вашего красного не нарвусь?
— Господин старший инспектор полиции Фрерксен изволят быть у его розовой Светлости, господина бургомистра Гарайса. Так что кругом чисто. Пардуцке тоже с ними. Чего-то высиживают.
— Тогда вперед!.. Адью. Выпивка за мной.
— Смотри, не забудь.
— Новенького? — ворчит Маак. — Не знаю. Надо посмотреть в журнале. Да, вот что, пока не забыл. В Штеттине есть какие-то курсы для нас. Напечатай-ка в рубрике «Письма в редакцию» запрос: почему это туда послали только господ с членскими билетами СДПГ? А беспартийным, значит, шиш, служи и не рыпайся!
— Будет сделано. Правда, не поможет, но разозлит. Ну, давай, пока нет начальства.
— Записывай: автомобильная авария. Все на том же повороте, где и прежде. Детали спросишь у Зольдина, он был на месте… Затем драка, ночью в «Банановом погребке», мы вшестером там были. Поговори с хозяином, может, столкуешься: он вам — объявление, а ты про его неприятности — молчок… Еще нашли детскую коляску с ребенком. Знаешь…
Они оборачиваются на скрип открывшейся двери. На пороге стоит старший инспектор Фрерксен.
— Штуфф, Штуфф! Сколько раз я тебя просил обращаться за информацией ко мне, а не к моим подчиненным!
— Как ни приду, у тебя нет времени.
— Для твоих читателей совершенно не важно, узнают ли они о чем-то днем раньше или днем позже.
— Это ты так рассуждаешь.
— Тем не менее предлагаю тебе немедленно покинуть помещение дежурного и больше сюда не заходить… А о вашем поведении, Маак, я доложу господину бургомистру.
— Я ничего не сказал господину Штуффу.
— Он отослал меня к тебе.
— Разумеется, «Хроника» не выдает своих осведомителей. Лучше бы она последила немного за чистоплотностью своих сотрудников…
— Фрерксен, попрошу без…
— Вопрос исчерпан! Итак, ты немедленно удалишься отсюда. — За старшим инспектором затворяется дверь.
— Вот скотина! — взрывается Штуфф. — Зазнавшийся индюк! И этого паршивца я когда-то учил играть в футбол! Писарская душонка, да я ему очки разобью!..
— Вот видишь! — прерывает его Маак. — Опять я схватил нагоняй.
— Погоди, дружок, ты мне тоже попадешься! — продолжает возмущаться Штуфф. — Я в долгу не останусь! Вынырнул из писарей в старшие инспекторы, и башка закружилась…
— Ступай-ка лучше. Все равно расхлебывать придется мне.
— Иду, иду, Маак. Не горюй, мы ему покажем.
Поднявшись этажом выше, Штуфф останавливается у дверей уголовной полиции: «Попался бы он мне здесь, уж я бы ему задал… А, черт с ним, новости-то все равно надо собирать».
— С добрым утром, господа криминалисты! Чего это ты так сияешь, Пардуцке?
Пардуцке уже не сияет, он и его коллеги произносят ответное «здравствуйте» сдержанно.
Придвинув к столу стул, Штуфф берется за пачку документов.
Чья-то рука ложится на пачку.
— Что это с вами сегодня? — удивляется Штуфф. — Заразились от вашего шефа?
— При чем тут шеф? Какого шефа ты имеешь в виду, Гарайса или Фрерксена?
— Фрерксена, понятно. Гарайс меня не касается.
— А что с Фрерксеном?
— Так вот… — И Штуфф рассказал, как было дело.
— Это на него похоже. Дурак набитый!
— Чем к людям придираться, лучше бы сам делом занимался.
— Перед барином спина горбом, а нас — пинком! Но я его однажды охладил, — говорит Пардуцке. — Я тебе рассказывал, как он осрамился, когда приезжало большое начальство?
— Да. Все равно, расскажи еще разок. Такое всегда приятно послушать.
— Ладно, повторю: заявляется комиссия из Штеттина, все важные шишки. Водит их сам обер-бургомистр. Заходят и к нам. Я сижу один, пишу. Встаю, говорю: «Здравствуйте» — и опять за работу. Обер что-то им рассказывает. Тут подходит ко мне этот выскочка Фрерксен и говорит: «Господин Пардуцке, обождите пока в коридоре».
Отвечаю ему: «Господин старший инспектор, я занят своей работой и никому не мешаю».
«Господин Пардуцке, официально приказываю вам выйти в коридор».
«Мне некогда. Срочный отчет в прокуратуру».
Фрерксен мой побагровел: «Господин обер-бургомистр! Господин бургомистр! Господин Пардуцке не выполняет моих распоряжений!»
«И что же он такого не выполнил, господин Фрерксен?»
«Я велел ему выйти в коридор».
«Да пусть себе сидит. Он никому не мешает».
В комнате раздался одобрительный смех:
— Так ему и надо!
— Почаще бы его одергивали!
— Да, Штуфф, сегодня он на вас крепко зол… — говорит следователь Беринг.
Глаза Штуффа удивленно моргают за пенсне: — А что случилось? Так я и знал: что-то стряслось!
Пардуцке: — Дорогуша, тебе лучше пока об этом не знать. В самом деле.
— Вот завтра можно будет ему сказать, не правда ли? — говорит старший следователь Вайнбрехт.
— Значит, конкуренты опять первыми пронюхают! — восклицает Штуфф.
— Клянусь тебе честным словом, что ни Пинкус из «Фольксцайтунг», ни Блёккер из «Нахрихтен» не узнают раньше тебя.
— Ладно. А может, все-таки скажете сейчас?
— Исключено! — категорически отрезает Пардуцке.
— Да, вот что, — вступает в разговор сидящий в углу Гебель, — у вас там в «Хронике» есть один парень, ну как его? Требух… Трепух… Тредуп… Что это за тип?
Штуффу показалось, что после этого вопроса в комнате стало тише, пожалуй, слишком тихо. Он задумался, устало моргая. Потом вдруг рассмеялся: — Дурачье вы, дурачье! Теперь мне понятно: вас зло берет из-за фотоснимков. Что великое открытие с волами и кострами сделали не вы, а наш аквизитор. Я бы давно мог сказать вам об этом.
Криминалисты переглянулись: — Ну что ж, значит, ты в курсе. Так что за человек этот Тредуп?
— Пока у него есть деньги, — начал с готовностью Штуфф, — он вполне порядочный малый…
Примерно через час Штуфф сообразил, что он все-таки ошибся в своей догадке и дело не в фотоснимках. А спустя еще два часа, за обедом, он решил: «Уголовная братия меня явно обдурила, точка. Ведь Фрерксену давным-давно известно, что снимки сделал Тредуп. Почему же тогда они подчеркивают, что Фрерксен разозлился на нас именно сегодня?»
Поломав голову, Штуфф пришел к следующему заключению: «Видимо, Тредуп что-то нашкодил, и полиция об этом узнала. Вечером я до него доберусь. Пойду с ним пить».
Но Тредупу не хочется пить, ему надо работать.
— Надписывать адреса? Ты же получил деньги за снимки. Небось кучу монет.
— Насчет снимков, Штуфф, помолчи. И вечером о них тоже помалкивай.
— Значит, к девяти у «Тухера»?
— Девять для меня поздновато. Уже темно. Скажем, к восьми.
— Ладно, к восьми. В восемь даже лучше. Прошвырнемся немного, поглядим на девочек.
Штуфф наметил план сражения: «Буду его спаивать, пока не разговорится».
Но в конце дня Штуфф встретил аграрного советника Файнбубе из Общества по разведению черно-пестрой породы и юрисконсульта Плоша из районного союза ремесленников, и у них началась пьянка. Штуфф никак не мог вырваться. Он послал парнишку-официанта в ресторан «Тухер» с поручением привести Тредупа. Тредуп, однако, не пришел, и Штуфф продолжал пьянствовать.
Через некоторое время он снова вспомнил о назначенной встрече и подозвал официанта: — Что сказал Тредуп?
— Он не идет. Он там, на улице.
— И ты только сейчас мне это говоришь?.. Господа, прощаюсь до понедельника. Вы, конечно, придете поглядеть на крестьянскую демонстрацию?
Тредуп сновал взад и вперед по тротуару.
В этот ранний вечерний час, когда спала жара, Буршта и Вокзальная площадь были полны народа. Много ярких платьев, в каждом подъезде парочки, в дверях «Хроники», разумеется, тоже.
— Смотри-ка, — сказал Штуфф, повиснув на руке Тредупа. — Вон, у нас в дверях… это Грета Шаде, младшенькая нашей уборщицы… и опять с кавалером, ей-богу…
— Много ли человеку надо…
— Ядреная деваха, а ведь ей нет и пятнадцати…
— Своему кавалеру она об этом не скажет…
— Да он, наверно, знает, что она только что школу кончила, на пасху… Если уж клюнет, не удержится и влипнет.
— Мне бы твои заботы.
— Мои? Может быть… Если она врет… Кто знает… Я тебе расскажу про один случай, но… молчок, никому!
— Само собой.
— Честное слово?
— Честное слово.
— Так вот… месяца три назад — у нас еще топили — прихожу я утром в редакцию, прямо с пьянки. Света белого не вижу. Грета как раз убиралась, и вдруг — бац! — девчонка сидит у меня на коленях. До чего теплая! У меня даже в горле пересохло. На ней одно трикотажное платьице, поверх сорочки. Ну и печка, — скажу тебе! А какая грудь у чертовки.
— Штуфф, неужели ты?..
— А если бы и да? Кто меня осудит? Понятно, совращение малолетних… Да где же справедливость?.. Ведь я был в стельку пьян, а тут такое тело… Но нет… — И Штуфф продолжает совсем иным тоном: — Надо быть мужчиной, уметь владеть собой. Нет, Тредуп, ничего не было. Я прогнал ее… Вот так, а теперь пошли в «Грот».
— В «Грот»? Мне бы не хотелось туда заходить. И честно говоря, из-за жены.
— Ты у нее под каблуком, да?
— Ну и что? Всякий здравомыслящий муж должен радоваться, если он под каблуком. Разумным каблуком, конечно.
— Мужчина должен всегда быть повелителем, — наставительно сказал Штуфф.
— Чепуха, попробуй поживи-ка лет десять в браке! Да хотя бы год! Повелителем! Увидел бы, что у тебя с женой получится!
— Знаешь, кто ты? — крикнул Штуфф. — Ты декадент!
— Брось, — презрительно отмахнулся Тредуп. — Ты рассуждаешь, как слепой о цвете! Был бы ты женат, рассуждал бы иначе. Да только ни одна за тебя не пошла.
— Ни одна, ни одна! — возмущенно проворчал Штуфф. — Слушай, а ты вообще собираешься идти со мной?
— Я — с тобой? То есть ты — со мной! Позвал-то меня ты!
Они остановились, как раз посреди моста, и с вызовом смотрели друг на друга.
Слева был пруд, в который втекала речка Блоссе; на плотину тихо, но упорно накатывалась вода. Здесь, под деревьями, было темно. Несколько газовых фонарей освещали проезжую часть, отражаясь тусклыми мерцающими узорами на черной глади пруда. За мостом, над входом в «Грот», ярко горела реклама.
— Да, я тебя позвал, — процедил Штуфф, — я! — Он внезапно рассвирепел: — Хочешь, в воду тебя брошу?! Каналья! Иудушка!
Тредуп посмотрел на Штуффа, на пустынную темную улицу, терявшуюся в шпалерах деревьев, и взял его под руку.
— Ну чего ты скандалишь, Штуфф, пойдем. Вон уже «Грот» близко.
И Штуфф вдруг вспомнил, что ему что-то надо от этого человека. Что-то, связанное с уголовной полицией и с проклятыми фотоснимками. А может, и не со снимками? Он уже точно не помнит. Ну да ладно, что-нибудь придумает, вот только сядет за столик и хлебнет пива.
Кто-то распахнул двери «Грота». В летнюю ночь ворвалась джазовая музыка, заглушив шум воды.
Штуфф крепче ухватился за Тредупа: — Идем, мой мальчик. Сейчас мы с тобой хорошенько тяпнем. Ужасно хочется выпить.
Спустя два часа оба все еще сидят в «Гроте». Они крепко выпили; у Штуффа лицо побагровело и отекло, Тредуп бледен и часто выбегает на минутку.
Штуфф, этот толстяк Штуфф, лишенный всяких иллюзий, оказывается, глубоко переживает замечание Тредупа, что «за него ни одна не пошла». Задетый за живое, он решил поэтому рассказать Тредупу о своих победах, былых победах.
— Знаешь, Тредуп, в городском парке нет ни одной скамейки, ни одного куста, где я бы не повалялся с девчонкой. А темная Бургомистрова аллея… Ты послушай, как я однажды чуть не погорел… — И он описывает эту историю, останавливаясь на подробностях, а под конец говорит: — Да, какие тогда были девочки, Тредуп! Не то что теперешние голодные воробьи! А чудесное белое белье, как оно светилось в темноте! Когда я вижу теперь бежевые и лиловые ляжки, пропадает вся прелесть.
— Чего я хотел спросить… — пробормотал Тредуп. — Ты что-то сказал насчет предательства. А, вспомнил: Иудушка. Из-за того, что не отдал снимки вам, да?
— Забудь это, Тредуп, забудь! — растроганно воскликнул Штуфф. — Люди не ангелы. Если бы все, что я натворил, стало известным, сидеть бы мне и сидеть за решеткой.
— Преувеличиваешь небось… Как ты думаешь, кто-нибудь еще знает о том, что я продал снимки?
— Преувеличиваю? Как бы не так! Вот слушай: в Штеттине, на одной улочке, в одном флигельке, живет одна женщина… Если бы она знала мою фамилию и решила бы меня выдать! Значит, дело было…
Штуфф потерял нить мысли, и Тредуп воспользовался паузой, чтобы задать вопрос: — Как ты думаешь, крестьяне знают о снимках? Понимаешь, вот уже несколько дней какой-то…
— Первый раз я пришел к ней с Хенни. Хенни хотела, а я не хотел… Она не требовала, чтобы я на ней женился, не требовала от меня никаких денег, говорила, что сама вырастит ребенка. Ну а я все равно повел ее туда. Входим… Я Хенни предупредил, что если она этого не сделает, то любви нашей конец. Она, понятно, хныкала: «Оставь мне ребенка, оставь».
Значит, входим. Комната с кухонной плитой, сидит эта женщина, с ней два сына, больших. Да, только мы явились, они тут же за дверь, без слов. Женщина — такая маленькая, желтая, прежде работала медсестрой-акушеркой. За эти дела уже не раз в тюрьме побывала. Я даже рта не раскрыл, все поняла с первого взгляда: «Ложитесь-ка сюда, на стол!» — говорит она Хенни, а мне: «Двадцать пять марок».
Тяжело дыша, Штуфф уставился взглядом в одну точку.
— В общем, дело у нее налажено. Шприц, вода, а главное, чтобы подходящий срок был. Через сутки, то есть двадцать четыре часа, Хенни избавилась от ребенка. Случилось это ночью, так что никто и не узнал. А на следующий день пошла на работу. Горничной служила.
Как она мне про это рассказывала, ах, Тредуп, до сих пор по ночам снится! «Посмотрела я на ребеночка, — говорит, — не смогла так вот выкинуть, не глядя… Девочка была». Веришь, Тредуп, я ревел, когда ее слушал, по-настоящему ревел.
— Наверно, это давно уже было, — отозвался Тредуп.
— Да нет, не очень, — распушил опять хвост Штуфф. — Потом я еще три раза бывал у той повитухи. А одну девку я уговорил дать лжеприсягу… Да, скоты мы, Тредуп, все мы скоты. Днем бегаешь, занимаешься всякой всячиной, как и другие, но вечером, когда насидишься в кабаках и хмель ударит по мозгам, вот тогда понимаешь, какая ты скотина: я, ты, все.
— Штуфф, — сказал Тредуп, внезапно решившись и побледнев от волнения. — Штуфф, за мной все время кто-то следит.
— Да ну, тебе померещилось.
— Я думаю, это из-за снимков.
— Каких снимков? А-а, из-за снимков… Не-е, с этим все, тебе ничего не будет. Вот только в понедельник, когда крестьяне пойдут на демонстрацию, ты там не показывайся. А вообще, ничего с тобой не случится.
— Нет, Штуфф, тут что-то есть. Ведь у губернатора бомбу взорвали.
— Думаешь, из-за снимков? Дурачина! — засмеялся Штуфф. — Ее взорвали из-за налогов, чтобы попугать правительство. И оно уже, будь спокоен, полные штаны наложило.
— И все-таки за мной кто-то ходит, — настаивает Тредуп. — Не с тех пор, а в последние дни.
— Может, кто-нибудь пронюхал о деньгах? Кстати, сколько ты отхватил?
— Триста… Нет, о них никто не знает.
— Значит, пятьсот. И много уже потратил?
— Десять марок!
— А жена?
— Тоже не знает. Деньги не дома.
— Тогда лучше кому-нибудь скажи, где деньги. Всякое ведь может случиться.
— Ага, значит, ты тоже допускаешь!.. Нет, никто не узнает, они закопаны. Хоть убей, не скажу.
— Не болтай. Ты пьян. Ну кто тебя собирается убивать?
— Хотя бы тот тип из журнала, который вместе с тобой приходил ко мне тогда ночью. Или этот, что теперь следит.
— Это кто же?
— Такой низенький, толстый. Волосы курчавые. Черные.
Штуффа внезапно осенило: — Скажи-ка, ты Пардуцке знаешь?
— Пардуцке? Нет. А кто это?
— Слушай, Тредуп, — Штуфф навалился на стол. — Ты в последнее время ничего не натворил? Ну, что-нибудь солидное, — не какую-нибудь там мелочишку слямзил, когда хозяин пошел объявление писать и ты в лавке один остался, — а по-крупному?
— Скотина ты, Штуфф, — сказал Тредуп. — Настоящая скотина. Так вот, знай: ни по-крупному, ни по мелочи.
Штуфф заклинающе выпучил на него глаза: — Даешь голову на отсечение?
— Дам. Ни краж, ни абортов, ни склонения к лжеприсяге, ни бомб, ни чего-либо еще.
— Пожалуй, он на сей раз не брешет, — сказал Штуфф. — Значит, Пардуцке идиот. Пусть его ходит, ты здесь ни при чем, Тредуп. Он выслеживает кого-нибудь другого.
— Но я боюсь, Штуфф. Стоит мне обернуться, вижу: кто-то идет. А хуже всего, знаешь, если никого нет… тогда у меня просто голова выкручивается, пока я снова его не увижу…
— Трус! Вот у нас, на фронте…
Но Тредуп, не слушая его, продолжает: — У меня на затылке есть одно место, я все время чувствую его. Такая полосочка, поперек черепа. Вот здесь, над шеей. Я не шучу. Понимаешь, там все время что-то давит, такое чувство, что меня обязательно треснут по черепу. Вот так, сзади. Раз — и готово.
Надеясь на утешение, он уставился на Штуффа.
— Вот у нас на фронте был вице-фельдфебель, — завел опять Штуфф. — Так у него так же началось…
— Погоди, — перебил его Тредуп. — Ты скажи, что мне делать. Ведь так можно и рехнуться.
— Вице-фельдфебель, — гнет свое Штуфф, — тоже попал в одно заведение…
Тредуп резко поднимается.
— До свидания, Штуфф. Надеюсь, ты тут расплатишься. — Берет свою шляпу и уходит.
А на улице по-прежнему летняя ночь, темная и безлунная. Чуть шевелятся листья деревьев, шумит вода у плотины, и на черной глади пруда поблескивают отражения газовых фонарей.
Прислонившись спиной к дереву, Тредуп внимательно оглядывает улицу, ведущую в город. Проезжая часть хорошо освещена фонарями, там никакого движения; тротуары тоже безлюдны, ни одной тени. Но по обе стороны улицы тянутся ряды лип, и за деревом может прятаться человек, а то и два, кто знает. Выскочат, стукнут по голове — по тому самому месту на затылке… Хорошо, если внезапно, испугаться не успеешь, а вот когда ждешь удара… жуть.
«Надо бы вернуться в погребок и вызвать по телефону такси с Вокзальной площади, — подумал Тредуп. — Хотя нет, там Штуфф. Опять начнется пьянка, опять истории про баб, не отвяжешься…»
Выйдя на середину проезжей части, он двинулся вперед медленно, робкими шагами. Приблизившись к очередной паре деревьев, он всякий раз долго всматривался, нет ли кого за ними, и лишь после этого шел дальше.
Он миновал уже десять — двенадцать деревьев, и перед ним в конце аллеи засветились огни Рыночной площади, как вдруг из самой черной тени к нему этаким шариком покатился низенький бородатый человек… тот самый, которого он видел и вчера и сегодня…
Тредупу показалось, будто человек что-то протягивает в его сторону, не то руку, не то… Он вскрикнул, сделал огромный скачок и побежал к площади.
За собой он услышал нестройный топот — значит, их двое. Один из них крикнул: — Стой, стрелять буду!
Тредуп мчался не оглядываясь.
Второй голос крикнул: — Пардуцке, брось его! Все равно никуда не денется.
«Пардуцке? — мелькнуло в голове у Тредупа. — Кто такой Пардуцке?»
Но раздумывать некогда, надо бежать, а то они догонят и ударят его по чувствительному месту, тому самому, на затылке.
Он пересек освещенную Рыночную площадь, безлюдную сейчас, после полуночи, и свернул на Пропстенштрассе.
«До дома отсюда изрядный крюк, — подумал Тредуп. — Ах, почему я не остался с Элизой!» — и припустил быстрее.
Кажется, его преследовал теперь только один, но он так пыхтел, что Тредуп возымел надежду на спасение. Добежать бы до городского парка, это совсем рядом, а там темнотища, и его не найдут.
Тредуп метнулся в сторону. Преследователь отставал от него шагов на двадцать.
Вскоре под ногами захрустел гравий. До чего же темно, хорошо еще, что ночь! Перемахнув через небольшой газон, Тредуп кидается в кусты и, продравшись сквозь них, выбегает на лужайку, — здесь его шагов уже не слышно; а вот и Кальвинштрассе. Тредуп обернулся: далеко позади него преследователь метался по парку, светя карманным фонариком.
Когда спустя четверть часа Тредуп вошел в свою квартиру, он увидел чернобородого толстяка, сидящего на стуле у комода. На кровати, закутавшись в одеяло и поджав ноги, сидела заплаканная Элиза. Рядом, из-за второго одеяла выглянули детские головки и снова спрятались.
— Входите, Тредуп, входите, — сказал толстяк. — На улице еще один сторожит. Так что теперь от нас не удерете. Я — Пардуцке из уголовной полиции. Меня бы удивило, если бы господин Штуфф сегодня ничего не рассказал вам обо мне.
— Значит, это вы бежали за мной от «Грота»? — уже с любопытством спросил Тредуп.
— Я и мой коллега, — подтвердил Пардуцке. — От коллеги вы, как вижу, оторвались.
— А в последние дни — тоже вы за мной следили?
— С позавчерашнего вечера.
— Если бы я знал, — вздохнул с облегчением Тредуп, — то не устраивал бы напрасной гонки.
Пардуцке недоверчиво хмыкнул.
— Это вы говорите сейчас, когда попались… Во всяком случае, я должен вас арестовать.
— За что?
— За что? Подумайте сами.
— Понятия не имею.
— Каждый придуривается как умеет, — убежденно заметил Пардуцке. — Но об этом побеседуем завтра. Вот проведете ночку в камере и на все будете смотреть совсем другими глазами.
— Макс, — прошептала Элиза, — если ты в чем-нибудь виноват, то признайся лучше сейчас, и господин позволит тебе остаться дома.
— Подумайте, Тредуп, — сказал Пардуцке. — Ваша жена рассуждает здраво.
— Нет, Элиза, ты не волнуйся. Все это недоразумение. Завтра с утра иди в ратушу к бургомистру Гарайсу и скажи ему, что меня арестовали и что мне надо с ним поговорить.
— Гарайс? Какие у вас дела с бургомистром?
— Ты поняла, Элиза? Обязательно сходи, не забудь, тогда я вечером вернусь домой.
— Это не удастся сделать даже красному бургомистру. Пойдемте, господин Тредуп.
— И Штуффу обо всем скажи. Не Венку, а Штуффу. Спокойной ночи, Элиза.
— Спокойной ночи, Макс. Ах, Макс, разве я смогу уснуть… и дети… Ах, Макс.
— Ничего, Элиза, ничего. Даже хорошо, что меня арестовали. Теперь хоть ночью не надо будет тревожиться…
— Ах, Макс…
На следующий день, по-июльски ясный и солнечный, у бургомистра Гарайса в послеобеденный час собрались четверо господ. Потоки веселых лучей, льющиеся сквозь большие окна, освещают любезный жирный лик самого грузного человека в Альтхольме, живые, хотя и несколько грустные сейчас черты асессора Майера — представителя губернатора, недовольную, даже скривившуюся физиономию полковника полиции Зенкпиля и выражающее исключительное внимание лицо старшего инспектора полиции Фрерксена.
Бургомистр становится еще любезнее, улыбка — еще радушней: — Но, многоуважаемые господа из Штольпе, почему же я должен запретить этот крестьянский митинг?
Асессор Майер произносит с некоторым раздражением: — Я уже неоднократно говорил вам: потому, что следует опасаться столкновений.
— С нашими-то крестьянами? Да они и не помышляют драться.
Асессор Майер, подчеркнуто: — Движение «Крестьянство» опаснее КПГ и НСДАП, вместе взятых. Я дословно повторяю высказывание губернатора, не так ли, господин полковник?
Полковник Зенкпиль утвердительно кивает: — В понедельник сюда необходимо послать шупо, — ворчит он.
Гарайс сияет еще больше: — Надеюсь, не вопреки моей воле, господин полковник?
Асессор Майер, поспешно: — То, что я вам высказал, это — пожелания губернатора. Однако должен предупредить вас, что вы возьмете на себя немалую ответственность, если оставите эти пожелания без внимания.
Пошарив в кармане жилета, Майер извлекает оттуда какую-то записку и, щурясь сквозь пенсне, начинает читать: — При любой…
Бургомистр откидывается на спинку кресла и смиренно складывает руки на животе.
— …при любой демонстрации следует учитывать два момента: настроение демонстрантов и настроение населения.
В данном случае «Крестьянство» несомненно взбудоражено, если не настроено агрессивно. Позволю себе напомнить о конфискации волов в Грамцове, о бомбе в доме губернатора.
Этот фактор опасности возрастает вследствие того, что «Крестьянство» не является прочной формацией, а представляет собой нечто расплывчатое, неосязаемое. У него нет ни зарегистрированных членов, ни руководства.
При иных демонстрациях вы, господин бургомистр, обычно вызываете к себе руководителей, обсуждаете с ними все необходимое, согласуете маршрут, порядок шествия, ответственных лиц. Здесь же ничего этого нет. В «Крестьянстве» уполномочен каждый и в то же время никто.
Момент второй: настроение населения. В вашем городе сильны лишь СДПГ и КПГ; то, что их приверженцы не относятся с симпатией к выступлению крестьян, само собой понятно. Для трений есть тысяча возможностей, непредвиденных. Случайное замечание может вызвать драку, драка — перерасти в побоище.
У вас около восьмидесяти служащих муниципальной полиции…
— Семьдесят восемь, — уточняет Фрерксен.
— Именно. Семьдесят восемь. Двадцать из них, вероятно, в отпуске.
— Двадцать один.
— Хорошо, господин Фрерксен. Дело же в конце концов не в единицах.
Фрерксен поджимает губы.
— Итак… вычитаем… Из… Сколько там, господин старший инспектор… минус двадцать один…
— В нашем распоряжении будут пятьдесят семь человек.
— Правильно. Пятьдесят семь. А практически, самое большее, пятьдесят, ибо вы не сможете снять с постов всех регулировщиков.
— Реальных сорок, — говорит бургомистр.
— Итак, сорок. Со-рок! Господин бургомистр, господин Гарайс, что же это получается? Три, возможно, четыре, а то и все пять тысяч крестьян устраивают демонстрацию, причем во враждебном окружении, в городе, где сплошь красные! Простите! Я сам член партии! — и вы хотите, чтобы сорок муниципальных полицейских, не имеющих опыта… Ну не безумие ли это, господин Гарайс! Посудите сами!
— Отвечу вам коротко и ясно: я не запрещу демонстрацию! Не запрещу, во-первых, потому, что у меня нет на то законного основания. Что ни день, я разрешаю здесь всевозможные партийные шествия и делать исключение для какой-либо партии не имею права… Я не запрещу ее, во-вторых, потому, что не вижу оснований для запрета. Каким бы движение «Крестьянство» ни было, его участники неагрессивны. Грамцов как раз доказательство тому. Оказали пассивное сопротивление, досталось волам, но ни одного человека даже пальцем не тронули. Я понимаю, что после истории с бомбой в Штольпе кое-кто нервничает…
— Нервничает, господин бургомистр?
— Значит, не нервничает. Ни один факт не говорит за то, что это покушение организовано «Крестьянством». Первый задержанный — служащий финансового управления; он показал, что намеревался отомстить губернатору, которого считает виновным в том, что его уволили с работы, — причина явно идиотская. Второй задержанный тем более не из «Крестьянства», что, кстати, вам, господин асессор, должно быть известно.
— Да, я тоже считаю этот арест ошибкой.
— Значит, согласие. По этому пункту. Итак, «Крестьянство» неагрессивно. Теперь о поведении рабочих. Демонстрация состоится, видимо, в такое время, когда рабочие будут заняты на производстве. И, наконец, принципиальное: вокруг демонстрации надо создать вакуум. Чем больше вмешательства, тем больше возможностей для трений. Стоит появиться двум сотням шупо — крестьяне сразу же вообразят, будто им что-то угрожает. Конечно, сорок человек — немного, но вполне достаточно. Уверяю вас: ничего не произойдет. И повторяю: с моей стороны никаких действий не будет. — Бургомистр делает резкое движение: — Удар в пустоту. Вот так. Я кончил. Сожалею, что получилось несколько затянуто. Но, думаю, теперь все выяснено.
Гарайс, сияя, оглядел присутствующих. При этом его рука что-то искала. Нащупав висящую позади стула грушу звонка, он тайком нажал на нее: раз, два, три.
Асессор Майер, встрепенувшись: — Нет, господин бургомистр, я вынужден повторить: ничего еще не выяснено. Ваше решение невозможно. С таким решением я не вернусь в Штольпе. Господин губернатор уполномочил меня…
Но тут отворилась дверь, и в кабинет влетел возбужденный секретарь Пикбуш: — Господин бургомистр! Господин обер-бургомистр спрашивает, не можете ли вы зайти к нему на минутку? Дело важное и срочное.
Гарайс поднялся: — Вы слышали, господа. Извините. Я сейчас же вернусь. Может быть, пока обсудите с Фрерксеном создавшееся положение? Господин старший инспектор располагает всей необходимой информацией. — И бургомистр исчез за дверью.
Выйдя в приемную, Гарайс прыскает: — Дай им наболтаться, товарищ Пикбуш, я уже сыт по горло. Слава богу, звонок нащупал. Ну и публика в этом Штольпе — чуть где бабахнет, так у них уж поджилки трясутся и они готовы издать чрезвычайные законы.
— У асессора Штайна сидит крестьянин Бентин. Я провел его туда, чтобы он им часом на глаза не попался.
— Хорошо. Это весьма кстати.
Давясь от смеха, Гарайс направляется по коридору к кабинету асессора.
В коридоре нерешительно переминается с ноги на ногу какая-то женщина. При виде Гарайса лицо ее светлеет. Бургомистр, на прием к которому приходят все, кто нуждается в помощи, — он ведает также благотворительной кассой, — останавливается и спрашивает:
— Ну-с, вы ко мне, молодая дама?
— Да, господин бургомистр, к вам. Я пришла, но мне сказали, что вы заняты… Моего мужа арестовали.
— Вашего мужа? Это скверно. А кто он?
— Тредуп, господин бургомистр, Тредуп из «Хроники», он был у вас насчет снимков. — Она заговорила торопливо, захлебываясь. — Может, он что и натворил, не знаю, может, с этими снимками что не так, но он хороший человек, поверьте. А все из-за того, что мы невезучие, все время на нас что-нибудь сваливается. А уж он такой старательный, не пьет, в карты не играет, за каждым объявлением по десять раз бегает, и вечерами до ночи сидит, адреса надписывает. Да толку от этого чуть, ведь двое детишек… вот так и перебиваемся, еле-еле.
— Ну, теперь-то, когда он получил за снимки тысячу марок, вам, должно быть, стало легче?
— Тысячу марок? Мой Макс? Но, господин бургомистр, это навряд ли возможно, уж я-то бы знала. В последние дни у нас ни гроша не было, пока ему Венк — это его начальник — не выдал десять марок аванса.
Гарайс задумчиво поморгал: — Может быть, деньги ему еще не выплатили. Но он их обязательно получит. Я наведу справки.
— В самом деле тысяча? Ох, господин бургомистр, неужели это правда? Тысяча марок… Наконец-то можно купить детям белье, башмаки, да и Максу столько всего надо…
— Это совершенно точно, фрау Тредуп. Так вы говорите, вашего мужа арестовали?
— Ах господи, совсем забыла! Разволновалась, и из головы вон. Будьте так добры, навестите его. Если, конечно, вам удобно. Не сочтите за наглость, очень прошу вас.
— Нет, нет, я навещу его. Может быть, даже сегодня. И не тревожьтесь. Ваш муж ничего не натворил. Он скоро вернется.
— Спасибо вам большое, господин бургомистр. А тысяча марок…
— Они вам обеспечены… Всего хорошего, вашему Максу передам привет.
— Большое спасибо, господин бургомистр. И еще…
Но Гарайс уже вошел в кабинет асессора Штайна, и дверь за ним захлопнулась.
У окна стоит крестьянин Бентин, единственный земледелец в Альтхольме, известный под прозвищем «Плешивый»; его прозвали так потому, что лишай проел в его белокуро-седой шевелюре округлые плеши. Бентин пускает дым из мощной носогрейки.
— Ничего, ничего, папаша Бентин, дымите себе спокойно. Как она, жизнь? Жена здорова? Мальчишка уже родился?
— Благодарствую за внимание, господин бургомистр. Все идет своим чередом. Наследника ждем еще. Это могёт случиться со дня на день.
— У нас здесь тоже кое-что могёт случиться.
— А у вас-то чего, господин бургомистр?
— Да вот слыхал, что вы собираетесь устроить в городе большой тарарам. Массовую демонстрацию. Десять тысяч крестьян. Сопротивление государственной власти. Мятеж. Революцию.
— Помилуй бог, господин бургомистр, неужто я похож на бунтаря? Я человек мирный.
— А другие? Движение «Крестьянство»?
— Да они такие же люди, как и я, господин бургомистр.
— Но что же вы тогда хотите? Вам что-то в городе надо? Зря-то вы не пойдете здесь по улицам?
— Мы желаем посочувствовать нашему Францу Раймерсу. Как же, господин бургомистр, человека-то посадили, и все из-за проклятых налогов. С налогами тяжко, господин бургомистр, поверьте мне.
— Знаю, знаю, папаша Бентин… Да, неплохо бы нам с вами опять устроить выставку, как в прошлом году. Это оживит народ.
— В порядке была выставка, господин бургомистр спору нет.
— Да. Ну а в понедельник, тоже все в порядке будет?
— Господи, с чего же не быть порядку? Мы — народ мирный. Споем чего-нибудь, потом, верно, будут речи. Есть конечно, среди наших, господин бургомистр, и молодые, и отчаявшиеся, иным ведь горько приходится очень. Ну а вам незачем речи слушать. Мало ли чего говорят. От разговору ведь ничего не опрокинется.
— Я хочу вам кое-что сказать, Бентин, для того и пригласил вас сюда. Вы старый альтхольмовец, и думаю, что город вам не чужой, хотя в нем полным-полно фабрик. Ведь это не помешало нам с вами сделать хорошую сельскохозяйственную выставку? Так вот, папаша Бентин, взгляните мне в глаза и скажите честно: ручаетесь ли вы, что в понедельник здесь не будет никаких раздоров и погромов?
— Господин бургомистр, все будет тихо, уж я-то знаю нашего брата крестьянина.
— И вы обещаете, папаша Бентин, что в понедельник заглянете ко мне утречком с вожаками и мы обсудим, где когда и как пройдет шествие?
— Обещаю, господин бургомистр.
— Даете мне слово, что сами явитесь ко мне в понедельник, если почуете, что затевается неладное? Ведь позор-то какой будет, когда узнают, что в Альтхольме не поладили с крестьянами!
— Даю слово, господин бургомистр.
— Ну, тогда все в порядке, папаша Бентин. Передайте поклон жене. И чтобы с наследником все было благополучно.
— Большое спасибо, господин бургомистр.
— Значит, я могу спать спокойно, папаша Бентин, без тревог?
— Как мой сынок в колыбели, господин бургомистр, как мой сынок.
— Вот что я вам скажу, господа, — заявил собеседникам асессор Майер необычайно категорическим тоном. — Я вовсе не собираюсь возвращаться в Штольпе с этим твердокаменным решением Гарайса. Вы, господин полковник, знаете, мой уважаемый шеф оборвет мне уши. — Майер поднялся, пенсне с его носа слетело и, качаясь на шнурке, ударилось два-три раза о жилетку. — Да что там уши! Мне конец, мне просто конец, если я явлюсь в Штольпе с таким результатом. И я скажу вашему бургомистру, господин старший инспектор, скажу без обиняков: демонстрация будет запрещена! — Он выпрямился, жирные щеки его дрожали, волосы свисали на лоб.
— Я тоже придерживаюсь мнения, что… — начал было полковник.
Но Майер, предчувствуя, что над его карьерой нависла угроза, перебил Зенкпиля.
— При чем тут мнения! — пылко воскликнул он. — Речь идет о государственной необходимости! Демонстрация будет запрещена!
— Насколько я знаю своего шефа… — осторожно и предупредительно начал старший инспектор.
— Я знаю моего шефа! — крикнул асессор. — Вы думаете, он забудет историю с бомбой? Это вы заварили всю кашу! Вы, господин Фрерксен, и ваш великолепный шеф, товарищ Гарайс. Вообразил, что он Муссолини. «Не вижу оснований…» Прекрасно, превосходно, ведь мой шеф… — Он внезапно умолкает, уставившись перед собой. Потом продолжает с новой энергией: — Вы привели к нам этого типа с фотоснимками, с него и начались все несчастья. Не было бы снимков, не было бы и бомбы. Тембориус не прощает ничего! А у него есть связи в министерстве!
Полковник неодобрительно кашлянул.
Асессор, торопливо и тихо: — Мы здесь свои люди. Господин Фрерксен, хотя вы и носите форму, вы человек штатский. Сугубо конфиденциально: господин губернатор сказал мне перед моим отъездом: «Я требую исключительно строгих мер против деревенских олухов».
Полковник кашлянул громче.
Асессор, еще быстрее и тише: — Здесь все свои, господин полковник. Вы хотите, чтобы пролилась кровь? Крестьяне дерзки… — Порывисто: — Они издеваются над государством! Мы предотвратим худшее, если демонстрация не состоится. Две сотни шупо, под надежным руководством, и демонстранты немедленно рассеются. Господин старший инспектор!
Фрерксен с сожалением покачал головой: — Я не имею влияния, господин асессор…
— Вы имеете влияние! Я в курсе дела! Вы его избранник, пользуетесь у него доверием! Он сделал вас старшим инспектором против воли обер-бургомистра, наперекор муниципальному совету, не считаясь с депутатами и даже с большинством своих товарищей по партии. Он слушается вас.
— Он слушается только себя.
— Скажите ему: муниципальная полиция слишком слаба. Скажите, что вы не можете нести ответственность. Возьмите его за горло, уезжайте в отпуск — но только предотвратите демонстрацию. Вы нужны Гарайсу для выполнения его приказов. Откажитесь помогать ему и помешайте этой сумасбродной антигосударственной демонстрации.
— Это не в моей власти…
— Ну кто такой Гарайс? Случайно выбранный представитель случайно выбранного муниципального большинства. Осенью новые выборы. Связи губернатора…
— Господа, — полковник Зенкпиль резко поднялся. — Так не пойдет…
Оба собеседника уставились на него.
— …кроме того Гарайс, насколько я знаю, в тесной дружбе с министром.
— Мы в своем кругу, господин полковник, можете быть совершенно спокойны, здесь все свои. Ну что такое бургомистр? Вы хотите еще что-то сказать, господин старший инспектор? Не допускайте этой демонстрации!
— Господа, — начал горячим шепотом Фрерксен и боязливо оглянулся на дверь. — Я понимаю вашу точку зрения, более того: почти разделяю ее. Но ваша посылка неверна. Я бессилен, у меня нет влияния. Попытайтесь убедить его вы, господин асессор, я охотно, насколько позволит мое положение, поддержу вас. Больше я ничего не смогу сделать.
— Насколько позволит ваше положение! — рассерженно произнес Майер. — Иногда необходимо на что-то решаться, дорогой Фрерксен. Приходится идти на жертвы, если хочешь чего-то достигнуть.
— Увы! Увы! Не такое у меня положение. Здесь, в городе, я непопулярен.
Зенкпиль побарабанил по оконному стеклу.
— Вы скоро кончите, господа? Не очень-то это приятно слушать. Да и Гарайс в любую минуту может вернуться.
Асессор вскочил с места и забегал взад-вперед по кабинету.
— Согласиться с его решением? Невозможно! Совершенно немыслимо! Надо… — Он остановился, лицо его просветлело. — Идите сюда, господа. Вы тоже, господин полковник, прошу вас. У меня есть другое предложение: демонстрация состоится. С нашего позволения. Вы удивлены, господа? Не ожидали? Да, да, мы разрешим демонстрацию крестьян, проявим великодушие. Но… Но вам, господин старший инспектор Фрерксен, как начальнику муниципальной полиции, надлежит построить демонстрантов. Произвести смотр. Внимательнейшим образом. Не спускать с них глаз ни на секунду. — Асессор заговорил медленно, с расстановкой: — И если вы что-нибудь заметите, что-нибудь непристойное, подстрекательское, противозаконное, — допустим, какой-то выкрик, песенку, вы тут же вмешиваетесь и распускаете шествие. — Он торжествующе оглядел собеседников.
— С сорока полицейскими? — скептически заметил полковник. — Поздравляю и желаю успеха, господин Фрерксен.
— Правильно, я этого не успел сказать, — улыбнулся асессор. — Думаю, что ваш дорогой бургомистр сделает мне маленькую уступочку, — ведь я все же иду ему навстречу. Мы разместим здесь наготове две сотни шупо в полной секретности, так сказать, при закрытых дверях. Допустим, во дворе ратуши или в марбедовской школе, где они будут под рукой. Он согласится, не правда ли, господин Фрерксен?
— Не знаю… может быть… хотя сомневаюсь…
— Да их и не будут выпускать против демонстрантов, только в случае крайней необходимости. Это его должно устроить, господин старший инспектор! — Он живо обернулся к вошедшему Гарайсу: — Так вот, господин бургомистр, мы всё еще раз обсудили. Господин Фрерксен дал мне ценные разъяснения, сомнения наши не рассеялись, но мы их решили отбросить. Контакт с крестьянами у вас, видимо, лучше, чем у губернатора, особенно после сельскохозяйственной выставки, которая вам отлично удалась. Итак, демонстрация состоится, возражений против нее нет.
— Именно об этом я только что сообщил одному из вожаков «Крестьянства».
Майер слегка поморщился: — Что ж, значит, и это улажено. Итак, вам остается сделать нам лишь одну уступку: на крайний случай — на самый крайний! — мы разместим у вас сотню-две шупо, во дворе ратуши или в какой-нибудь школе. — Он быстро добавил: — Нет, нет, никто ничего не узнает, они прибудут тайком, ночью. Это лишь затем, чтобы у вас под рукой была подмога. Я бы даже предложил… да, я за то, чтобы передать шупо в ваше распоряжение.
Полковник что-то буркнул себе под нос.
Асессор нервно усмехнулся: — Наш дорогой полковник Зенкпиль, кажется, протестует. Но ведь вы понимаете, господин полковник, как обстоит дело, всю его сложность. Вы согласны, господин бургомистр, не так ли?
Гарайс улыбнулся: — Я давно согласен, согласен — с самим собой. Шупо в Альтхольме не будет. Все, что вы тут наговорили насчет «тайком» и «никто не узнает», это, простите, господин асессор, чушь. Во двор ратуши выходят сотни окон, не говоря уже о том, что и в Альтхольме люди, бывает, не спят по ночам, и прибытие шупо не останется незамеченным. Нет, это исключается. Никаких стычек не будет.
— Господин бургомистр, позвольте: губернатор…
— И губернатор ничего не сможет изменить в моем решении.
— Мы отдадим вам приказ!
— Тогда я обращусь к министру… Дорогой господин асессор, ну чего мы волнуемся? Ответственность несу я, я один. Дело решенное.
— Оно нерешенное. Так оно не может и не должно быть решено.
— Уверяю вас, оно решенное.
— В таком случае, — с отчаянием восклицает Майер, — не остается ничего иного, как перебросить шупо в пригороды, в Грюнхоф или Эрнсталь.
— Тому, что делается вне моего административного региона, я препятствовать не могу. Но все равно не одобряю, шупо и там не скроешь от людей.
— Тем не менее вам придется воспользоваться шупо. Это я вам предсказываю…
— Не пророчествуйте, господин асессор, пророкам никогда не верили… Лучше скажите: не знаете ли вы случайно, получил ли Тредуп свои тысячу марок?
— Конечно, — ответил асессор недовольным тоном.
— Вы уверены?
— Еще бы, он взял деньги в моем присутствии.
— Значит, взял. Хорошо. Но тогда странно…
— В таком случае, господин бургомистр, считаю свою миссию оконченной. Не скрою, что покидаю вас с тяжелым сердцем. Господин губернатор будет крайне рассержен.
— Во вторник убедитесь, что я был прав.
— Хотел бы, но не могу в это поверить. Прощайте, господин бургомистр.
— Прощайте, господин асессор. Был очень рад вас видеть.
Майер потряс руку старшему инспектору: — Прощайте, господин Фрерксен, — и тихо произнес: — Мы всецело полагаемся на вас.
Господа из губернского правления удалились.
Бургомистр, очень резко: — В чем это, господин Фрерксен, Штольпе всецело полагается на вас?
Фрерксен, вздрогнув: — Ах, да они мне все уши прожужжали, чтобы я уговорил вас насчет шупо.
Гарайс пристально посмотрел на своего старшего инспектора: — Ну что ж, Фрерксен, как хотите. А насчет шупо вопрос, кажется, был уже решен. Нет, пожалуйста, ничего мне не говорите. Имейте только в виду… — Очень резко: — Здесь приказываю я. — Внезапная мягкая улыбка: — Надо полагать, на примере со снимками вы поняли, как благодарят в Штольпе. Я лошадка маленькая, — он качнул своим огромным туловищем, — но, быть может, скачки все же выиграю я.
Центральная окружная тюрьма расположена чуть поодаль Альтхольма. Коробки из красного кирпича, монотонная россыпь зарешеченных окон на серых, покрытых цементной штукатуркой стенах производят безрадостное впечатление даже в сияющий июльский день.
Бургомистр Гарайс уже не раз бывал здесь и в провожатых не нуждался. Когда на его звонок дежурный полицейский открыл дверь тюремной проходной, он лишь коротко сказал:
— Я к начальнику. Дорогу знаю.
Дежурный поглядел вслед бургомистру, он видел, как тот не спеша, тяжело ступая, вышел из проходной на солнечный двор. «Вот тебя бы я прямо сейчас засадил сюда, красный бонза», — подумал он и с грохотом запер дверь на засов.
Двадцать квадратных метров газона, две клумбы с геранью и четыре розовых куста свидетельствовали о робкой попытке озеленить тюремный двор, но, несмотря на это, он так и остался каменным двором, унылым скопищем гранита, кирпича, цемента и железа. Слева следственный изолятор, справа тюрьма для несовершеннолетних, прямо — административный корпус, на верхнем этаже которого расположена увенчанная золотым крестом тюремная церковь, «молельня».
Засмотревшись на сверкающий золотой крест, Гарайс невольно выпятил губу, повел плечами и произнес: «Н-да».
Неподалеку послышались громкие голоса, началась перебранка, и бургомистр перевел взгляд с креста на крытую легковую автомашину, стоявшую у следственного изолятора. Возле машины он увидел четырех человек — двух полицейских в форме, штатского, в котором узнал своего комиссара уголовной полиции Катценштайна, и еще одного штатского, на которого остальные трое кричали.
Этому четвертому что-то приказывали, вероятно, сесть в машину, однако тот, приняв боевую стойку, спиной к стене, не двигался с места. Полицейские ругали его, а комиссар Катценштайн спокойно уговаривал, держась чуть поодаль и выжидая.
С минуту Гарайс пребывал в нерешительности, потом, вспомнив вдруг, кто этот четвертый, быстро направился через каменную площадь к «осажденному» и протянул ему руку: — Здравствуйте, господин Раймерс. Рад вас видеть. Что, собираетесь на прогулку?
Серые глаза Раймерса смотрели на него пристально, с холодком, но не осуждающе: — Мы тут случайно свиделись, господин бургомистр, аль нет?
Гарайс рассмеялся: — День и ночь в клетке, и всё сам с собой, сам с собой, так и Фомой неверующим станешь, а? Все вокруг против тебя, и все кругом виноваты…
— По собственному опыту знаете?
— Намекаете, не сидел ли я? Пришлось, пришлось. По делу, связанному с прессой. Но уличить меня ни в чем не смогли, и в итоге я получил право стать бургомистром Альтхольма.
— Вам повезло. А вот меня кое в чем смогут уличить.
— Дело не так уж плохо. У вас ведь есть смягчающие обстоятельства. А бургомистром вы не собираетесь быть.
— Я крестьянин.
— Лучше и быть не может, — согласился Гарайс. — Кстати, как поживает ваш бык, который у нас на выставке удостоился первой премии?
Раймерс улыбнулся, в самом деле улыбнулся:
— Этой весной на Большой выставке в Штеттине он получил почетный приз сельскохозяйственной палаты.
— Ну вот, — сказал Гарайс. — А встретил я вас, господин Раймерс, действительно случайно. Я пришел навестить тут одного человека, который между прочим — возможно — связан с вами. Это — некто Тредуп.
— Тредуп?.. Тот самый проходимец, который выдал снимки! И вы идете к нему?!
— Иду. К нему, — Гарайс усмехнулся. — Его подозревают, будто он подложил бомбу в тот вечер, когда вас арестовали…
— Его?! Да полиция…
Раймерсу не дали договорить. Один из полицейских, слушавший разговор бургомистра и арестанта со все возрастающим неодобрением, взорвался: — Разговаривать с заключенным запрещено без специального разрешения. Пройдите отсюда!
Бургомистр расцвел: — Правильно. Вы добросовестно исполняете свои обязанности. Скажите-ка, а вот этот, Катценштайн, предъявил вам такое разрешение?
— Это меня не касается. Он служащий уголовной полиции.
— Правильно. А я — начальник этого служащего. Значит?..
Второй полицейский, видя, что его коллега онемел, пришел ему на выручку: — Но это же другое дело. Извините, господин бургомистр, ведь это называется формальностью, не правда ли?
— Правильно. Формальностью. А потому прошу вас или вашего добросовестного коллегу пойти к начальнику тюрьмы, господину Греве, и доложить ему, что я беседую здесь с подследственным заключенным.
Переглянувшись, полицейские пошептались друг с другом, и тот, что одернул бургомистра, удалился. Тем временем Гарайс возобновил прерванную беседу.
— А что у вас тут за диспут разгорелся? — спросил он.
Заключенный промолчал, и за него ответил комиссар Катценштайн: — Я должен отвезти господина Раймерса в Штольпе для допроса по делу о взрыве бомбы. Но он не хочет садиться в машину.
— Допрос по делу о взрыве бомбы — это чушь, отговорка, — возмутился Раймерс. — Меня просто хотят убрать отсюда, когда крестьяне выйдут на демонстрацию.
— Я тоже так полагаю, — простодушно сказал Гарайс. — Вас хотят удалить отсюда. Вы находите это глупым?
— Нет, они ловкачи. Но и я не дурак.
— В конце концов, — медленно начал Гарайс, — вас могут эвакуировать силой. Людей здесь много, вы один. Можете кричать, здесь к крику привыкли. Сопротивляться в безнадежном положении глупо, потому что бессмысленно.
— Покоряться не должно, нужно оказывать сопротивление.
Гарайс внезапно оживился: — Само собой понятно, что бороться надо, господин Раймерс. Боритесь за ваш двор, за крестьянство, против государства, если уж вам угодно, — это борьба. Но драться кулаками одному против двадцати — это идиотизм.
— Я не поеду, — заупрямился крестьянин.
— Поедете, — мягко сказал Гарайс. — Конечно, поедете. В этой тюрьме, — он взглянул на стены, — от восьмисот до тысячи заключенных. В понедельник под этими окнами намечается демонстрация: оркестры, речи, гул, рев… Неужели вы принимаете меня за дурака, который допустит, чтобы восемьсот человек в камерах разбушевались, чтобы они потом день и ночь плакали и орали, чтобы их охватило отчаяние? И только ради того, что это пощекочет ваше тщеславие?
— Я не тщеславный.
— Тогда вы глупы. Вы надеялись, что демонстранты пройдут под вашим окном?
— Вы запретили демонстрацию?
— Послушайте, Раймерс. Со всех сторон требовали, чтобы я ее запретил. Я разрешаю ее, потому что знаю вас, крестьян. Я разрешаю собрание на Рыночной площади, марш по городу, любую речь в вашем Аукционном павильоне, но — под стенами этой тюрьмы не появится ни одного крестьянина, за это я ручаюсь!
— Вам их не удержать. Они придут.
— Они не придут. В понедельник утром я велю распространить по городу слух, что вас отсюда увезли. Независимо от того, будете ли вы еще здесь, или нет.
— Это подлость!
— Подлость по отношению к вам и благо для семисот девяноста девяти. Будьте же разумны, боритесь, ударьте меня в лицо, ведь я бонза. Я отвечу вам ударом, поборюсь с вами. Но не будьте дураком. Не будьте простофилей.
Гарайс постоял еще немного как бы в раздумье. Затем снял шляпу, неожиданно пожал крестьянину руку, сказав: «До свидания, господин Раймерс», и направился к человеку, который несколько минут назад подошел сюда вместе с полицейским и стоял, слушая разговор.
Раймерс мельком взглянул вслед бургомистру, поднял голову к небу, потом оглядел окружающих.
— Ладно, поехали, — сказал он и сел в машину.
Начальник тюрьмы Греве и бургомистр Гарайс обменялись сдержанным, но вполне дружеским рукопожатием.
— Стоит вам появиться, господин бургомистр, — сказал с улыбкой Греве, — как строптивый укрощается, все шероховатости сглаживаются. Во всяком случае, вы оказали мне большую услугу, было бы неприятно применить силу против этого человека.
Как он себя ведет?
— Ну что можно сказать, прошло-то несколько дней! Да, все эти люди — проблема. Как с ними ни обходись, каждый раз получается мученик. Так что я с ними никак не обхожусь.
— Он не бунтует?
— Пока нет.
— И что вы намереваетесь предложить ему потом, когда его осудят? Клеить пакеты? Вязать сетки? Плести циновки?
— Еще не знаю, — помедлив, ответил Греве. — Да ничего другого и не остается.
— Но у вас есть работа на огородах?
— Есть, но есть и инструкция, мой дорогой. На огородные работы допускаются лишь те, кто по крайней мере полгода вел себя безупречно. Огород — это награда.
— В данном случае я бы посмотрел сквозь пальцы.
— Нет уж, спасибо, мой дорогой господин Гарайс. Когда вступаешь на должность начальника тюрьмы, то поначалу делаешь исключения. Но вскоре прекращаешь это. И не только потому, что поблажки одним заключенным вызывают острую зависть у других. По мнению надзорсостава, начальство все делает неправильно, и первые, кто жалуется исполнительным органам, — это надзиратели. И между прочим, члены вашей партии, господин бургомистр.
— Что поделаешь. Всюду найдутся чересчур усердные. Кстати, вы мне напомнили…
Оба остановились. Гарайс, пошарив в кармане пиджака, извлек какую-то бумагу, оказавшуюся письмом.
— Вот, один такой сверхусердный подкинул мне на стол, — анонимно, как вы понимаете, — и письмо это из вашего заведения, господин директор.
Греве развернул письмо. Оно было написано на казенном бланке с указанием фамилии отправителя и номера тюремной камеры. Отправитель — подследственный заключенный Франц Раймерс. Камера U-317. Письмо не неинтересное, напротив, оно весьма заинтересовало начальника тюрьмы. Раймерс, находясь под арестом, дает некоему Георгу инструкции насчет демонстрации в понедельник. «Киноаппараты, сбор денег. Не давайте себя запугать. Холодное презрение. Мы должны взять власть в свои руки, это правительство терпеть дольше нельзя».
— Н-да, — сказал Греве. — Письмо само по себе любопытно. Но еще любопытнее, как оно попало на ваш стол вместо моего.
— Кажется, это подлинник, — сказал бургомистр. — Стало быть, до адресата письмо не дошло. Попробуйте установить, господин директор, на каком этапе оно ускользнуло из вашего учреждения.
— Отметки цензора нет. Значит, в канцелярии не побывало. Либо его прихватил кто-то из надзирателей, либо пронес какой-нибудь заключенный. Вариантов много. Но, может быть, легче определить, кто положил его вам на стол?
— Оно пришло с почтой. В обычном, адресованном мне лично конверте. Сегодня утром.
— А конверт? Он у вас с собой?
— Нет. Адрес напечатан на машинке. Это ничего не дает.
Оба задумались.
— Во всяком случае я займусь этим делом, — сказал Греве после паузы. — Свинью мне подложили очаровательную. Да, этот битком набитый дом, поверьте, сущий ад, бесподобное скопище лжи, недоброжелательства, измены, разврата, зависти. Здесь, — он мрачно усмехнулся, — «мы исправляем подверженных опасности».
— А вы перешлете письмо адресату?
— Конечно. Ведь оно попало ко мне целым и невредимым.
— Возможно, похититель снял копию.
— А зачем это ему? Какой смысл? Адресат — некто Георг Хеннинг на хуторе Бандеков. Впервые слышу.
— Какой-нибудь крестьянин, — предположил Гарайс.
— Наверняка. Итак, мне остается еще раз поблагодарить вас.
— У вас есть возможность быстро расквитаться со мной, господин Греве. Мне хотелось бы на минутку повидать некоего Тредупа, его доставили сегодня ночью в следственный изолятор.
Греве поморщился: — Вы знаете, господин бургомистр, это вне моих полномочий. Свидания с подследственными заключенными допускаются только по разрешению следователя.
— Тут переусердствовал один мой криминалист. Произошла досадная ошибка, которую я объясню Тредупу в двух словах. По-человечески мне очень жаль его. Жена и двое детей арестованного перепуганы до смерти.
Греве: — Почему бы вам не обратиться к следователю?
— Уговорить Раймерса уехать не входило в мои полномочия. Вручение этого письма тоже было вне моей компетенции.
— Понимаю. Понимаю. И очень вам благодарен.
— Это слова. А вы не фразер…
— Отнюдь. Но вы не представляете, какой шум поднялся из-за этой дурацкой бомбы, до самого Берлина. Мне пришлось очистить все камеры вокруг вашего Тредупа. Под его окном стоит часовой.
— Вы можете присутствовать при беседе, господин директор.
— Нет. Не уговаривайте. Я твердо решил. Это невозможно. Нет.
— Что ж, вынужден отказаться. Бедный Тредуп, ему придется пережить несколько неприятных дней… В таком случае, до свидания, господин директор.
— До свидания, господин бургомистр… Сожалею… Позвольте, я провожу вас до ворот.
— Не стоит беспокоиться, господин директор.
— Ну какое там беспокойство, господин бургомистр.
Вернувшись к себе в кабинет, бургомистр садится в кресло и задумывается. Он сидит неподвижно, подперев голову ладонями. В большом здании мертвая тишина, служебные часы давно кончились.
Он думает, думает. Желания, затруднения. В памяти возникают сцены минувшего дня: спор с Раймерсом, потом этот Греве. Он из верхов, из хорошей буржуазной семьи. Ему же, Гарайсу, пришлось пробиваться снизу. А тот, кто из низов, не должен быть щепетильным к грязи.
Бургомистр идет к стенному шкафу, открывает водопроводный кран и пускает воду в раковину. Струя льется долго-долго. Шум воды приятен, он действует усыпляюще, не надо больше думать.
Потом бургомистр выпивает стакан воды и принимается ходить взад-вперед по кабинету. И снова думает.
Он никогда не верил слепо в то, что цель оправдывает средства, сегодня же он почти готов усомниться в этом вообще.
Все равно, переучиваться поздно. И, что еще хуже: ему этого больше не хочется.
Он идет к телефону и берется за трубку. Но, не подняв ее с рычага, опять принимается шагать взад и вперед. Он ходит долго-долго. Небо за окнами стало прозрачно-зеленым, умолк птичий щебет в кронах деревьев. Наконец он берет трубку и называет номер.
— Говорит бургомистр… Пинкус из «Фольксцайтунг» здесь?.. Нет?.. Но он еще вернется?.. Хорошо. Скажите ему, что письмо можно печатать завтра… На первой полосе… Письмо… Да… Письмо, он знает… И пусть он зайдет ко мне домой, сегодня же… Хочу обсудить с ним оформление. — Бургомистр кладет трубку.
В его кабинете стало совсем темно.
ГЛАВА VСВЕРКНУЛА МОЛНИЯ
Прошло воскресенье, и наступил понедельник, в Альтхольме тоже. Солнце взошло в 4 часа 14 минут, небо светло-голубое. День обещает выдаться хорошим, в Альтхольме тоже.
Для Штуффа понедельник плохой день, и не только этот понедельник — любой. Воскресенье всегда кончается раньше, чем следует, а сердце Штуффа уже не всегда справляется с пьянками. Тем не менее, в начале седьмого он уже плетется по Буршта, направляясь первым делом к вокзалу, чтобы купить там газету «Штеттинэр блеттэр», из которой он со своим «золингенским сотрудником» стрижет материал для спортивного раздела «Хроники»: работа ножницами.
«Надеюсь, чаша событий не переполнилась», — подумал он, отпирая дверь в «Хронику», и еще раз оглядывает Буршта. Улица почти безлюдна, свежим ранним утром она выглядит такой жалкой. Вывески на магазинах старые и обветшалые. «Будто все мы забыли умереть», — подумал Штуфф.
Гауптвахмистр полиции Маак идет от вокзала, наверное, с ночного дежурства. Штуфф машет ему рукой. Вдруг подкинет парочку новостей из воскресной ночи, на полколонки жирным шрифтом.
Но у Маака ничего нет. Все было тихо. Может, что в ратуше?
— Туда я пойду к десяти. Черт, как башка трещит! Что же будет сегодня с крестьянами, а?
— Ничего, — отвечает Маак. — Может, демонстрация и не состоится. Раймерса еще в пятницу вечером отправили в Штольпе.
— Это верно? Откуда ты знаешь? Кто отправил? Ваш боров?
— Точно, Катценштайн сам увез его в машине. А бургомистр в пятницу вечером был в тюрьме, знаю точно.
— Неплохо начинается неделька. Только подумаешь: наконец-то в Альтхольме хоть какое-то оживление по нынешним скромным временам, — как бургомистры разгоняют клиентуру. Что ж, для местной информации хватит.
— Но я тебе ее не давал.
— Не волнуйся. Я ж понимаю. Привет.
Маак бредет дальше по улице. Регулировщики еще не заступили на посты; кроме нескольких молочных фургонов, пока никакого движения. Он здорово устал и мечтает прежде всего добраться до постели, во-вторых, перед тем как лечь, выпить кофе со свежими булочками и медом, а в-третьих, успеть повидать детишек до того, как они уйдут в школу…
Войдя в редакцию, Штуфф испуганно вздрагивает: в их комнате сидит седоголовый румяный карлик, его шеф.
— Доброе утро, господин Шаббельт.
— К черту. Что с Тредупом?
— Посадили. Он якобы подложил бомбу губернатору.
— Бред. А что с крестьянами?
— Не состоится. В пятницу их главаря тайком отправили в Штольпе.
— Слушай-ка, магистрат отказывается давать нам объявления. Пишут, что это больше не выгодно, им надо экономить.
— Кто подписал?
— Гарайс.
— Окончательно?
— Возможно, еще удастся уладить. Сходи-ка сегодня к бургомистру и скажи ему, что мы будем паиньками. Может, смилостивится и снова будет давать нам объявления.
— А Венк не может сходить?
— Не может. Это не мужчина, это пьяный пиджак на вешалке.
— Откровенно говоря, мне бы не хотелось, господин Шаббельт.
— Мне тоже не очень хочется продавать балаган, а приходится.
— Какой балаган?
— Ну вот этот! — Гном со злостью стукнул по столу. — Весь — целиком — с пинками и щипками, типографией и редакцией, оптом!
— Господин Шаббельт!
— Знаю, знаю. Есть векселя, а эти шакалы потребовали погашения ипотек, целый заговор.
— Кто покупатель?
— Майер из Берлина или Шульце из Штеттина или Мюллер из Пфорцгейма, — один черт.
— Подставной?
— Разумеется, подставной, — для мелкого интригана из «Нахрихтен», для Гебхардта, с его большой мошной.
— Господин Шаббельт!
— Сожалею, Штуфф. Да, когда тебя проглатывает конкурент, это печально. Смотри, может, тебе стоит в последний час немножко поползать перед ними, чтобы они тебя взяли? Поэтому я и предупредил тебя. Привет.
— Ну и неделя… — вздохнул Штуфф и оцепенело уставился перед собой.
Гауптвахмистра Маака в полицейском участке тоже ждал сюрприз.
— Домой сейчас не пойдете, — сказал полицмейстер Калленэ, приняв его рапорт. — Объявлена полная боевая готовность. Поспите часика два здесь. В девять инструктаж.
В комнате отдыха много угрюмых физиономий.
— Ну и свинство! Из-за чего это?
— Из-за чего? Коммунисты что-то затевают на бирже труда.
— Брось болтать! Это из-за крестьян.
— Крестьяне сегодня отменяются. Гарайс самолично отправил Раймерса в Штольпе.
— И какой это умник придумал?
— А я собирался сегодня раннюю картошку копать.
— А меня жена к завтраку ждет.
— Да кто кроме этой сволочи Фрерксена придумает? Только и знает, как каверзы устраивать.
— К собственным родителям и носа не кажет, вот каким важным стал писаришка. Отец-то тряпье-старье собирал.
— Врешь. Пуговицами и подтяжками торговал по деревням.
— Замолчите, пожалуйста, дайте соснуть.
— Надрыхнешься у своей старухи.
— Да тише вы!
— Заткнись!
— Сам заткнись!
— Тихо!!!
Старший инспектор полиции Фрерксен встает с постели. Начало восьмого. Жена уже приготовила ему воду для бритья. Воскресный штатский костюм убран, на стуле висит форменная одежда.
Настроение у него мрачное. С раздражением он посмотрел на сиявшее за окном солнце. Когда за стеной зашумели дети, он выругался и швырнул ботинком в дверь. После этого начал медленно одеваться.
Вошла жена.
— Зачем дала форму? Я пойду в штатском.
— Но ты же…
— К черту, хочу в штатском!
Она убирает форму и приносит штатское.
Приступая к бритью, Фрерксен проворчал: — Сказаться больным, что ли?
— Больным? Ты заболел?
— С чего ты взяла? Еще не хватало! Это я рапорт о болезни думаю подать.
— Что у тебя сегодня? Почему ты сердишься?
Швырнув бритвенный прибор, он крикнул: — Не спрашивай меня! Отстань! Отправляйся в свою кухню!
Фрау Фрерксен молча уходит.
На деревьях расшумелись птицы, и тут еще как назло по улице протарахтел мотоцикл.
— Жаль, не видно номера. Я бы ему всыпал… Эх, скорее бы в отпуск!
Завтрак проходит в полном молчании. Мальчик и девочка, предупрежденные матерью, сидят тихо, не подымая глаз от тарелок. Жена подкладывает мужу бутерброд за бутербродом. Он ест машинально, уставившись взглядом в окно. На его лбу обозначилась вертикальная складка.
— Хочешь еще кофе? — робко спрашивает жена.
— Что? Да, конечно… Впрочем, принеси-ка, пожалуй, форму.
Жена с готовностью встает из-за стола.
— Сиди, сиди, успеется. — Пауза. — Да, сегодня мне придется туго.
— Туго?
— Вот именно! Придется сесть меж двух стульев.
— Фриц… ну скажи мне…
— Бургомистр хочет влево, а губернатор — вправо. Как я ни сделаю, все будет не так.
— Но ведь мы всем обязаны бургомистру…
— Черт бы побрал вашу бабью болтовню! Только и знаете, что разводить сантименты! При чем тут это? Ну, ну, еще слез не хватало. Вместо того чтобы помочь человеку… — Внезапно обернувшись: — Дети, а ну марш в школу! быстро! — После паузы, когда они остались вдвоем: — Прости меня, Анна, прости! Нервы, понимаешь. А тут сегодня еще эти крестьяне… Придется, чего доброго, и саблей и пистолетом… Они так уговаривали меня, господа из Штольпе. Подумал: вот, сбывается мечта… Но не могу я этого делать… Нет, ты, конечно, права. Я поступлю так, как хочет Гарайс. Да иначе мне и нельзя.
В кабинете губернатора, как всегда, сумрачно и прохладно. Нет иного мира, кроме этого, с темными книжными шкафами, приглушающими звук коврами, темно-коричневой дубовой мебелью.
Асессор Майер только что выпроводил отсюда уборщиц. Восьми еще нет, но Тембориус уже явился.
— Где же Тунк?
— Вот-вот должен прийти. Восьми еще нет.
— Как нет! На моих часах ровно восемь… Что сообщили ландраты?
— Вчера во всех районах прошли собрания. На дорогах множество молодых парней в черной одежде с траурными повязками, на черных лошадях, созывали на земский сход в Альтхольм.
— Эта свобода собраний для государственных преступников — безумие. Я непременно поговорю с министром.
Майер кланяется.
— Ну, докладывайте же! Что еще? Письмо в «Фольксцайтунг» не подействовало?
— Крестьяне не читают «Фольксцайтунг». А если и читают, то все равно говорят, что там одно вранье.
— Источник письма?
— Гарайс.
— Гарайс? Исключено!
— Я знаю это от Пинкуса. Гарайс сам вручил ему письмо.
— Вы что-нибудь понимаете? Сначала он разрешил демонстрацию, а потом подстрекает против нее?
— Может быть, он все-таки побаивается? Хочет подстраховаться на случай, если не совладает.
— Побаивается? Этот бык? Семнадцать ландратов всех партийных оттенков не доставляют мне столько хлопот, сколько этот Гарайс, хотя я и состою с ним в одной партии. Он друг крестьян.
Из приемной докладывают, что пришел комиссар уголовной полиции Тунк.
— Пусть войдет… А вы запаздываете, господин Тунк. Уже пять минут девятого.
— Куранты на башне сейчас пробьют.
— Уже пять минут девятого.
Раздается бой курантов.
— Господин асессор, скажите управляющему, чтобы правильно поставили часы… Да, прошу сейчас же… Господин комиссар, вы знаете свое задание?
— Так точно, господин губернатор. Девятичасовым поездом отправиться в Альтхольм и наблюдать за крестьянами.
— Наблюдать!.. Вы смешаетесь с крестьянами. Познакомитесь с вожаками. Узнаете их имена. Запишете их речи. Это вполне возможно. Да, да, вполне, вы всегда можете незаметно выйти и записать в блокнот. Вы сопровождаете шествие. Присутствуете в Аукционном павильоне. Берете на заметку ораторов и выступления. И, прежде всего, то, что будет происходить около тюрьмы.
Комиссар поклонился.
— Но все это лишь во вторую очередь. Самое же главное, чтобы вы… Вам известна позиция бургомистра Гарайса?
— Так точно, господин губернатор.
— Гарайс полагает, что крестьяне не планируют ничего опасного для государства. У меня иное мнение. Я предоставил в его распоряжение шупо, он отказался. С десяти часов две сотни шупо находятся в Грюнхофе.
— Понял, господин губернатор.
— Вы старый криминалист, господин Тунк. Вы много лет служили в политическом отделении.
Комиссар устремил на своего шефа взгляд, полный ожидания.
— Вы сумеете уловить, когда положение станет опасным. Государство, — слушайте внимательно, — государство пострадать не должно. Господин комиссар, вы отвечаете мне за то, чтобы шупо не бездействовали в Грюнхофе, если ситуация станет угрожающей.
— Слушаюсь, господин губернатор.
— Вы меня хорошо поняли?
— Я вас хорошо понял, господин губернатор.
— Ни с начальником полиции, ни с вашими коллегами в Альтхольме контакта не устанавливайте. Вы — мой специальный наблюдатель… Ну-с, господин асессор, часы теперь правильно идут?
— Так точно, господин губернатор.
И губернатор, приветливо улыбаясь: — Вы не находите, господин асессор, что наш комиссар в этой зеленой сермяге, сапогах с отворотами и шапчонке с кисточкой — колоритнейшая фигура? Почем яйца, хозяин?
И трое господ от души рассмеялись.
На Бандековском хуторе в это утро хозяин и гости поднялись рано. Все сидят у окна, распахнутого в сад; это небольшой, сделанный скорее для забавы крестьянский садик, в котором растут самшит, ягоды, ирисы и гвоздика. В середине стоит помост, крытый камышом, а на нем штук двадцать ульев в соломенной оплетке. Пчелы роем вьются у окна, привлеченные запахом яблочного повидла и сахарной свеклы.
— Звонко жужжат, — заметил крестьянин Ровер. — День, знать, погожий будет.
— Как бы не сглазить, — сказал Хеннинг. — Только этого нам недоставало для злополучной демонстрации.
— Какой может быть сглаз, коли пчёлы звонко гудят? — возразил Ровер.
— Мы что, — с раздражением сказал Падберг, — будем разглагольствовать о погоде, или все-таки выясним, пойдет сегодня Хеннинг с нами или нет?
Ровер: — Хеннинг пойдет.
И Редер: — Пойдет.
И Хеннинг: — Конечно, я понесу знамя.
И граф: — А кто же еще?
— Кажется, я в меньшинстве, — признал Падберг. — И все же хочу сказать: то, что вы собираетесь делать, — чушь несусветная. Чушь с самого начала. Если дойдет до драки, если польется кровь, крестьяне от нас отмежуются. Вы знаете, как подействовала первая неудачная бомба.
— Что будет драка, это возможно… — начал граф.
— Вот видите! — восторжествовал Падберг. — Редер, передайте-ка мне еще два яичка.
— …Но не из-за того, — продолжал граф, — что Хеннинг понесет знамя, а потому, что губернаторство нервничает. И вот что мои люди пронюхали: Хеннинг вне всяких подозрений, так как они сцапали Тиля и Тредупа.
— И вы этому верите?
— Я это знаю. Ведь нашим дорогим окаянным правителям ох как хочется, чтобы виноватыми в деле с бомбой оказались только не крестьяне, — иначе вся Германия навострит уши. Виновны авантюристы, никто кроме авантюристов! А стало быть, пока Хеннинг у нас, он вне подозрений.
— И к чему нам проливать кровь? — спросил крестьянин Ровер из Нипмерова. — Мы не собираемся биться.
— Вот именно, — поддержал его граф. — Мы не собираемся биться. Зачем же тогда бить нас?
— Я уверен, драки вообще не будет, — сказал Хеннинг. — Толстяк Гарайс слишком любит покой. Папаша Бентин из Альтхольма говорил мне, что Гарайс боится только одного: как бы чего не случилось.
— И вы ручаетесь за три тысячи крестьян! — усмехнулся Падберг. — Да трех смутьянов хватит, чтобы полилась кровь.
— Смутьянов мы отколотим, вот, — сказал Редер.
— Еще бы. Ну прямо дети! Мало ли чего может случиться непредвиденного, ведь вы не знаете.
— Ладно, кончайте каркать, Падберг.
— Как вам угодно. Как угодно. Я больше ничего не скажу. Я требую лишь, чтобы ты, Хеннинг, дал обещание, что пойдешь без оружия и не будешь оказывать никакого сопротивления.
— То есть как без оружия? Меня двинут в морду, а я утрусь?
— Именно так.
— Пусть лучше у меня руки и ноги отсохнут!
— На этот раз Падберг прав, — сказал граф. — Если у вас есть оружие, Хеннинг, сдайте его мне.
— И не подумаю.
— Ты должен дать обещание. Иначе останешься здесь.
— Эх, размазни, — сказал Хеннинг. — И хочется, и колется, и дядя не велит.
— Вам придется повиноваться.
— Ишь, с чего это вдруг? Кажется, здесь нет командиров.
— Именем «Крестьянства» требую от вас оружие, — сказал Редер.
Сунув руки в карманы, Хеннинг умолк.
— А зачем он вам, пистолет-то? — спросил крестьянин Ровер. — Ведь знамя большое, тяжелое. Вы что же, хотите бросить знамя и пулять?
— Верные слова, — заметил граф. — Знаменосец скорее погибнет, чем выпустит из рук знамя. Так что ваше оружие ни к чему.
— Ладно, держите, — и Хеннинг бросил пистолет на стол. — Но предупреждаю: если меня хоть один тронет пальцем, я проткну его древком насквозь.
— Именно поэтому мне хочется, чтобы ты дал слово.
— Теперь уж давать нечего.
— Ладно, оставьте. У него и со знаменем будет немало забот…
Они поехали. На всем пути вокруг царила тишина и спокойствие.
— Что-то народу не видать.
— Большинство приедет поездом.
— А у кого из крестьян есть автомашины?
— У многих. Но, выпимши, они боятся ехать домой.
Четверо засмеялись, один Хеннинг оставался мрачным. Но когда они проезжали через Грюнхоф, он задрожал, как наэлектризованный.
— Что? Шупо? Четыре машины! — И он с торжеством откинулся на спинку сиденья: — Видали? Сегодня они сделают из нас отбивные!
Его спутники тоже заволновались, но в конце концов граф рассудил: — Почему шупо поместили в Грюнхофе, а не в Альтхольме? Резерв. Предосторожность. Хорошо, что мы забрали у вас пистолет, Хеннинг, просто благодать. И вдобавок дайте мне слово, что вы не пустите в ход кулаки.
Бургомистр Гарайс сидит в своем кабинете. Настроение у него праздничное: завтра начинается отпуск, завтра он отплывает пароходом к Нордкапу. А сегодня…
— Демонстрация провалится. Я только что разговаривал по телефону с аграрным советником, с этим Файнбубе, он в отчаянии, что Раймерса увезли.
— Но крестьяне не знают этого, — замечает Фрерксен.
— Так узнают. «Фольксцайтунг» и «Нахрихтен» сообщат.
— Остается еще «Хроника», а она выходит раньше их, и крестьяне читают ее куда охотнее.
— Я поговорю со Штуффом. Думаю, его удастся уговорить.
— Штуфф опасный человек.
— Да ну, просто вы его не перевариваете за то, что он раза два куснул вас.
Фрерксен делает неопределенное движение.
— Ну хорошо. Кстати, мне он тоже не нравится. У него эмоциональный ум, чувства опережают мысли. И все-таки кое-что придется сделать. Именно теперь. Ну ладно, это потом… Вы не слышали, когда Бентин собирается прийти с вожаками?
— Нет. Не слыхал.
— До часу я здесь. Во второй половине дня звоните мне домой, но только в случае крайней необходимости.
— Слушаюсь, господин бургомистр.
— Уголовная полиция пусть тайком понаблюдает в трактирах. Как только заметят что-нибудь опасное, немедленно доложить.
— Ах, господин Гарайс, на большинство этих криминалистов нельзя полагаться. Они зачастую такие же правые, как крестьяне.
— Свои обязанности они исполняют… Шествие должно охраняться при всех обстоятельствах. Вы меня поняли, Фрерксен? При всех!
— Так точно, господин бургомистр.
— Расстановка сил согласно моему распоряжению. Полиция держится на заднем плане, только наблюдает. Перед тюрьмой никакого сборища не допускать.
— Да… но как? Силами моей полиции…
— Никакой полиции. Сделаем вот что: в Альтхольме подберите шесть — восемь человек штатских, таких, кого мало знают. Облачите двоих в форму тюремных надзирателей. Они как бы случайно выйдут из ворот и расскажут крестьянам, что Раймерса там нет. Остальные выйдут под видом заключенных, освобожденных из-под ареста, и расскажут то же самое. Все время новые люди, новые лица, чтобы крестьяне ничего не заподозрили.
— Но для этого нужно согласие господина Греве.
— Конечно. Позвоните ему через полчаса и расскажите об этом. Предложение исходит от вас. Я с субботы в отпуске. Понятно?
— Не совсем.
— Хотите знать причины? Что ж, вспомните о некоем письме, появившемся в «Фольксцайтунг». Смекаете?
Фрерксен чуть растерянно улыбается:
— Да так, приблизительно.
— Приблизительно — это хорошо. Смекнули? Что там, Пикбуш?
— Явился обер-лейтенант Врэдэ, из шупо.
— Врэдэ?.. Н-да, дорогому товарищу Тембориусу не сидится. Вы только подумайте, Фрерксен, уже согнал всю шупо в Грюнхоф, а сам, в Штольпе, не вылезает, наверно, из сортира.
Входит обер-лейтенант полиции.
— Ну-с, дорогой господин Врэдэ, чем обязаны удовольствию?
— Разрешите, во-первых, доложить, господин бургомистр, что две сотни шупо находятся в Грюнхофе и предоставлены в ваше распоряжение.
— Надеюсь, вы там не скучаете?
— Во-вторых, вот секретный пакет для вас. Вскрыть его лишь в том случае, когда вам потребуется помощь шупо.
— Благодарю вас, господин обер-лейтенант. Вечером зайдете за этим письмецом.
— Если оно не будет использовано?
— На всякий случай, чтобы вы знали, оно будет лежать здесь. Пикбуша я предупрежу. Сегодня с двенадцати ноль-ноль я в отпуске. Вот какое значение я придаю этой демонстрации.
Врэдэ с улыбкой кланяется.
— Итак, до свидания после моего отпуска… Что там еще, Пикбуш?
— Господин Штуфф из «Хроники» желает поговорить с господином бургомистром.
— Штуфф? Как по заказу. Фрерксен, скрывайтесь через эту дверь. Иначе своим видом испортите Штуффу настроение.
— Ну-с, господин Штуфф, что же такое стряслось, о чем непременно надо знать читателям «Хроники» и что известно пока одному мне.
— Я только что видел вашего господина Фрерксена, — сказал угрюмо Штуфф. — Может быть, вы напомните при случае этому важному господину, чтобы он получше обходился с прессой? Коллега Блёккер из «Нахрихтен» тоже жалуется. Когда нам нужно от него что-нибудь узнать, он оказывается занят и высокомерно отмахивается. Что ж, в таком случае, если отделу полиции что-то понадобится от нас, мы тоже окажемся заняты.
— Фрерксен высокомерен? Никогда не замечал. Всегда усерден, приветлив.
— По отношению к вам.
— Не только ко мне. Но я понимаю, в Альтхольме не могут примириться с тем, что выпускник народной школы стал офицером полиции. Все вспоминают его отца, который вроде был здесь садовым работником.
— Лотошником.
— Вот видите. Об этом не забывают.
— Кое-кто стал и побольше, но по праву. А у Фрерксена нет этого права: ни по своим моральным, ни по деловым качествам он не годен в офицеры.
— Он отлично выполнял все возложенные на него задачи.
— По ровной дороге все мы ездить умеем. Погодите, начнутся ухабы, тогда посмотрим. Если сегодня на крестьянской демонстрации вы не сумеете…
— Крестьянской демонстрации не будет. Раймерса в центральной тюрьме больше нет, это я вам говорю конфиденциально. Сегодня в полдень я ухожу в отпуск.
— А кто вас будет замещать?
— Фрерксен.
— Что ж, тогда, господин бургомистр, могу сказать вам конфиденциально или не конфиденциально, что, несмотря на эвакуированного вами главаря, демонстрация состоится.
— Эвакуировал его Катценштайн. Это к слову. А «Хроника» не сообщит сегодня в полдень о том, что Раймерса здесь больше нет и что демонстрация теперь уже бесполезна?
— Во всяком случае Раймерс под арестом. А где — в Альтхольме или в Штольпе — безразлично, важно, что демонстрировать будут против самого этого факта. Такое мнение тоже имеется.
— Какая вам выгода от крестьян? Они же не ваши читатели. Да и как можно сочувствовать террористам, подбрасывающим бомбы?
— Можно все. Но пока еще ничем не доказано, что это сделали крестьяне.
Бургомистр, быстро, с теплотой: — Господин Штуфф, почему вы мне враг?
Штуфф, опешив: — Я вам не враг.
— Как же. И стали им давно. Я всегда уважал вас как человека, хотя мы и придерживаемся разных политических взглядов. Будьте же и вы справедливы. Скажите, что вы имеете против меня?
— Газетчики не имеют никакого отношения к справедливости. А против вас лично у меня ничего нет.
— Вы меня успокоили. — Бургомистр откинулся назад. — Давайте разберемся. Мне показалось, будто вы заранее убеждены, что я против демонстрации крестьян. Нет, я за нее, и не потому, что это крестьянская демонстрация, а потому, что это демонстрация вообще и у нас равные права для всех.
— Официально можно признавать одно, а неофициально делать другое. Отправка Раймерса…
— Осуществлена Катценштайном по указанию следственного отдела. Если я уговаривал Раймерса, то лишь с целью избавить его от применения силы.
— А письмо в «Фольксцайтунг»?
— Какое мне дело до «Фольксцайтунг»! Между прочим, вы не призадумались над этим письмом? Ведь для вожаков «Крестьянства» все сводится в конце концов к сделкам и деньгам.
— Письмо фальшивое.
— Вряд ли. Заявление газеты «Бауэрншафт» свидетельствует лишь о растерянности.
— Мы на все смотрим по-разному, даже в мелочах нет согласия, — говорит Штуфф.
— Можно расходиться в плане вещественном, если есть единство в человеческом, — отвечает бургомистр. — Я могу быть уверен, что вами не руководит личная неприязнь?
— Можете.
— Отлично! А какова будет позиция сегодняшней «Хроники»?
— Еще не знаю. Надо сперва поговорить с господином Шаббельтом.
— Шаббельтом! «Хроника» — это вы, господин Штуфф.
— Ошибаетесь, господин бургомистр. Но независимо от этого меня удивляет, что вы придаете столько значения «Хронике». Газете, в которой магистрат больше не хочет помещать свои объявления, потому что она слишком ничтожна!
— Не поэтому! Видит бог, не поэтому! Мы вынуждены экономить. Наши отцы города, ну, вы сами знаете… Экономия, экономия, экономия. В год это несколько тысяч марок. А «Хроника», что поделаешь, самая маленькая газета в городе. Очень сожалею, но ничего тут изменить не могу.
— Наш тираж семь тысяч сто шестьдесят. «Фольксцайтунг» выходит в Альтхольме лишь в пяти тысячах экземпляров.
— Ошибаетесь, господин Штуфф. В самом деле, ошибаетесь. Не пять, а девять тысяч!
— Позвольте дать вам совет, господин бургомистр: сходите как-нибудь днем, в полдвенадцатого, на Буршта, к их редакции, и посчитайте, сколько пакетов с «Фольксцайтунг» доставляет им грузовик из Штеттина. Говорю вам: пять тысяч, включая пропагандистские материалы.
— Все-таки вы наверняка ошибаетесь, господин Штуфф, у меня точные данные. А как я проверю семь тысяч «Хроники»?
— Очень просто: я представлю вам свидетельство, заверенное нотариусом Пеппером, которое удостоверяет эту цифру на основании бухгалтерских книг учета и реестров подписчиков.
— Нотариальное свидетельство существует, господин Штуфф?
— Пришлю его вам для ознакомления.
— Это необязательно. Достаточно вашего слова. Значит, у «Хроники» семитысячный тираж?
— Семь тысяч сто шестьдесят.
— Хорошо. Дайте мне письменную справку и будете снова получать объявления от муниципалитета. — И подчеркнуто: — Разумеется, при условии, что «Хроника» не будет нападать на городское управление. Нашему печатному органу нельзя быть нашим врагом.
— Мы не можем заранее одобрять все их действия.
— Дорогой господин Штуфф! Мы же понимаем друг друга. Против деловой критики никто не возражает. — И, улыбаясь: — А как вы думаете насчет сегодняшней демонстрации крестьян?
Штуфф, тоже улыбаясь: — Еще утром я высказал Файнбубе свое мнение: по-моему, она провалится.
Бургомистр, совсем мягко: — Вот видите, точки соприкосновения всегда найдутся. За успешное сотрудничество, господин Штуфф!
— Будем надеяться. Всего доброго, господин бургомистр.
Господин Гебхардт, газетный наполеончик Задней Померании, — так его в насмешку прозвали друзья — а их у него нет, — вошел в свой кабинет, как всегда, ровно в девять. Прокурист Траутман уже здесь, готовый к ежедневному докладу о самом главном, — количестве и объеме поступившей рекламы.
— Дело в том, — любит повторять Гебхардт, — что я читаю свою газету с конца. То, что стоит впереди, мне безразлично. Реклама — вот главное.
— Сегодня понедельник, плохой день, объявлений насилу на две полосы, придется штопать.
— Давайте-ка еще на полполосы «Персиль». Все равно заполнять надо…
Траутман иного мнения: — Нет, если уж затыкать, то лучше тем, что не попадется на глаза поместившему рекламу. Иначе сами цены собьем. Заткнем Фордом, у них здесь нет представителя.
Шеф согласен: — Между прочим, господин Траутман, с «Хроникой» наконец завершилось. Покупка оформлена. Этот… Шаббельт вчера вечером подписал.
— Какие условия?
— Никаких. Что вы, он же в критическом положении! Будет рад, если я оставлю ему хотя бы квартиру.
Траутман: — А его и не удастся выставить без разрешения жилищного отдела.
— Вот именно. Так как же? Штуффа возьмем?
— Ну его. Пусть попросится.
— Стало быть, оставим его у нас? — спрашивает шеф.
— Конечно, оставим, — соглашается Траутман. — Ни у кого здесь нет таких связей, как у Штуффа. Да и писать может.
— Сколько ему положим, как думаете? — осторожно спрашивает шеф.
— Пока что он получал, кажется, пятьсот.
— Пятьсот? Да вы что! Столько «Хроника» не приносит никогда.
— Может, и приносит, но Штуффу, во всяком случае, пятьсот не дадим. Триста пятьдесят и, — чтобы подсластить пилюлю, — двадцать марок на издержки.
— А если не согласится?
— Куда он денется? Ему скоро пятьдесят, из Альтхольма он уже не уедет.
— В любом случае все должно быть обставлено так, чтобы люди не заметили, что «Хроника» теперь принадлежит нам. Иначе это повредит сбыту.
— Разумеется. Но Хайнсиусу и Блёккеру сказать надо.
— Вы полагаете? А кому это лучше сделать — вам или мне?
— Конечно, вам! Вы же купили газету.
— Тогда позовите обоих, господин Траутман… Пожалуйста.
— Хорошо. Я пришлю их.
Хайнсиус, главный редактор крупнейшей газеты Альтхольма, высокий лысый мужчина в люстриновом пиджаке, влетает к шефу первым с гранками в руках.
— Доброе утро, господин Гебхардт! Хорошо отдохнули? Надеюсь, хорошо! Сегодня отмечаем на первой полосе двадцатипятилетие местной гильдии стекольщиков… я тут набросал несколько слов, в интересах родного города… если у вас есть время, если угодно послушать…
— Не сейчас. Что с крестьянской демонстрацией?
— Крестьяне! — Хайнсиус — само презрение. — Что вы, какая может быть демонстрация. Ведь Раймерс в Штольпе. Вы же знаете, что Раймерса увезли?
— Да. Но я слышал, что обер-бургомистр сегодня утром уехал, на три дня…
— И что?..
— А не скрывается ли что-нибудь за этим? Не хочет ли кто увильнуть?
— Вы так полагаете, господин Гебхардт? Разузнаю, послушаю. И если так — что-нибудь напишу, что-нибудь ядовитое, сатирическое. Мы еще припомним господину обер-бургомистру Нидердалю, что он не пригласил вас на банкет по случаю открытия детских яслей.
— Может, он все-таки забыл?
— Ничего он не забыл. Мне донесли… Нет, лучше не скажу, это слишком мерзко…
— Ну что там опять! Нет, пожалуйста, скажите сейчас. Я не выношу намеков. Говорите же.
— Он якобы сказал, — я знаю это из авторитетнейшего источника, — что Гебхардт, даже если он скупит сотню газет, все равно останется маленьким человечком, хотя ему очень хочется слыть большим.
— Вот как… И кому он это сказал?
— Хотя я дал честное слово не называть имени, но к вам это, естественно, не относится.
— Ну говорите же! — стонет газетный король.
— Городской советник Майзель.
— Хорошо. Это мы запомним. Загордились от образованности!.. Господин Хайнсиус, положение наше становится все более затруднительным. Поддерживать политику Нидердаля после всех оскорблений, которые он мне нанес, недопустимо. Шагать в ногу с красным Гарайсом мы никак не можем, иначе отпугнем средних буржуа — наших рекламодателей, а быть рупором среднего сословия нам нельзя потому, что большинство наших подписчиков — рабочие. Какой же выход?
— Будем лавировать, — утешает главный редактор. — От случая к случаю. Предоставьте это мне. У меня есть чутье. Я не споткнусь. А против Нидердаля выступим сегодня на первой полосе — я разузнаю, почему он уехал. Если из страха ответственности, то ему достанется!
— Справьтесь у Штуффа. Он знает все.
— У Штуффа?.. Да он далеко не все знает.
— Говорю вам, у Штуффа.
— Вы имеете в виду Штуффа из «Хроники»?
— Да.
— Но, господин Гебхардт!
— Штуфф с сегодняшнего дня мой служащий.
— Ваш?.. Вот как?..
— Вчера вечером «Хроника» перешла в мое владение.
Гранки разлетаются по полу. Хайнсиус воздевает руки, его вечно покрасневшие глаза устремляются вверх.
— Господин Гебхардт! Господин Гебхардт! Наконец я дожил до этого! Конкурент побежден. Штуфф — наш служащий! Господин Гебхардт! Благодарю вас. Благодарю. Наш служащий Штуфф… — Он снова и снова пожимает шефу руку.
— Но это тайна, господин Хайнсиус. Публика пока ничего не должна знать. Иначе можно повредить сбыту «Хроники», которая, как вы понимаете, останется строго правой.
— Тайна? Жаль… Что ж, можно будет хотя бы давать Штуффу распоряжения. Его материал мы теперь имеем право использовать. Он же выходит на два часа раньше… С сегодняшнего дня начну его регулярно вырезать… И будем ставить впереди. Во всех сомнительных случаях…
В пылу восторга Хайнсиус предается мечтам: — Я ему припомню, Штуффу, что на последней осенней ярмарке он скупил двести экземпляров моего романа «Немецкая кровь и немецкая нужда» и продал их оптом за гроши.
Гебхардт покашливает: — Не будем, однако, забывать существа дела. Вы теперь коллеги и прежде всего обязаны заботиться о выгоде предприятия.
— Ваша выгода само собой разумеется, господин Гебхардт. Я принимаю в расчет только деловые соображения. Вот увидите, какой новый расцвет ожидает теперь «Нахрихтен».
— Сообщите об этом также Блёккеру, сугубо конфиденциально. Кстати, почему Блёккер не пришел? Что-то он редковато ко мне заходит. А я хотел бы видеть своих сотрудников ежедневно.
— Не знаю. Кажется, у него посетитель. Знаете, господин Гебхардт, пожалуй, ему не стоит все вечера проводить в своем певческом клубе. У редактора газеты не должно быть частной жизни.
— Блёккер сегодня наверняка где-нибудь увидит Штуффа. Пусть скажет, что я жду его к восьми. Штуфф сам догадается зачем. И пусть пройдет черным ходом, чтобы никто не заметил.
— Слушаюсь, господин Гебхардт.
— А от статьи против обер-бургомистра сегодня воздержитесь. Подождем-ка подтверждения.
— Я наведу справки.
— Хорошо. Теперь позовите ко мне Траутмана.
— Послушайте, Траутман, — обращается шеф к вошедшему. — Вы ввели меня в газетное дело. Вы были моим советником с первого дня. Только что эта сплетница Хайнсиус сообщил, будто обер-бургомистр сказал про меня, что я останусь маленьким человечком, даже если захочу стать в сто раз больше. Как нам разделаться с обером?
— Непременно разделаемся. Но кому он это мог сказать? Ведь Хайнсиусу не во всем можно верить.
Когда Штуфф около половины двенадцатого вышел из ратуши на Рыночную площадь, она уже не выглядела, как обычно в этот предполуденный час, малооживленной, с редкими прохожими и двумя-тремя автомашинами, спешно пересекавшими Альтхольм по пути из Штеттина в Штольпе.
Повсюду группами стояли люди, и по одежде, степенным тяжеловатым движениям и медлительной речи любому видно, что это крестьяне, уже не говоря о Штуффе, который мог бы многих из них окликнуть по имени.
Но у него сейчас нет желания с кем-либо заговаривать, он устал, ему опостылел весь свет, его тошнит от заверений в дружбе, которыми он только что обменялся с жирным льстецом Гарайсом. Ему хочется сейчас в темный уголок, где-нибудь у тетушки Лизхен, хочется пива, водки, забвения.
Ковыляя по улице, Штуфф размышляет: «Пожалуй, все-таки погляжу демонстрацию. Мало ли что… Начнется она в три, значит, еще есть четыре часа. Выпить вполне успею… А вот и „Балтийское кино“, какой-то новый фильм, взгляну-ка на витрину, надо будет сочинить рецензию строк на восемнадцать».
Перед витриной со снимками он замечает знакомую фигуру.
— Блёккер, ты чего тут торчишь? Небось тоже не посмотрел вчера фильм, старый пройдоха?
Коллеги-соперники из «Хроники» и «Нахрихтен» трясут друг другу руки.
Могут враждовать между собой газеты, могут оплевывать друг друга владельцы газет, и ненавидеть — главные редакторы; дружба между репортерами местной хроники нерушима. Они обмениваются новостями, утаивая «самое новенькое», выручают коллегу: «Сходи за меня в суд присяжных»… «Отдай мне пожар в Юлиусруэ»…
— А ты из уголовки? Что новенького?
— Взлом на даче. Драка в трактире Крюгера. Во дворе торгового дома пьяный с разбитой головой. Бери, так и быть. А у тебя?
— На шоссе у Штольпе столкнулись две машины.
— Убитые есть?
— Нет.
— Ерунда. А раненые?
— Двое тяжело.
— Здешние?
— Нет, штеттинцы.
— Не годится. Но все равно, отдай мне.
— Строк десять сделаешь.
— Пять, не больше… Ну, а как насчет крестьян, что-нибудь даете?
Репортер «Нахрихтен» щурится: — Крестьян? Да нет, спасибо. Не интересует. Ничего у них не выйдет.
— Я тоже так думаю. Человек пятьсот соберется, самое большее.
— Триста.
— Может, и так. Не пойду я туда к трем часам, — заявляет Штуфф.
— К трем? Ты спятил. В три я пойду спать.
— Ну да? Я тоже.
— Так как? — спрашивает Блёккер. — Выпьем? Я угощаю.
— Угощаешь? Утром? Ты не заболел, старина?
— Жарко, пить хочется.
— Забавно. Забавный сегодня день. Ладно, что захочешь, то и расскажешь.
— Нет, Штуфф, не сюда. Здесь полно крестьян. Пойдем в кабачок Крюгера. Там прохладно, тихо, и он расскажет нам о драке.
Они молча идут дальше. Блёккер мается, не зная, как сообщить Штуффу, что его вызывает Гебхардт.
— Эй, папаша Бентин, кого ищешь? — окликает Штуфф плешивого крестьянина.
— Здорово, Штуфф. Ты не видал Ровера из Нипмерова?
— Понятия не имею. Крестьян тут полным-полно. А что? Передать ему что-нибудь, если увижу?
— Да ведь я пообещал бургомистру, что нынче приду к нему с вожаками. И вот никак не сыщу Ровера.
— К бургомистру? Чего вам, крестьянам, надо у этого красного?
— Гарайс неплохой мужик, хоть и красный. Надобно вот сыскать Ровера.
— Ладно, папаша Бентин, увижу — скажу, что ты его искал.
— Спасибо, Штуфф. Ты приходи днем, послушай, как наши говорить будут. Налоговой управе и властям крепко достанется.
— А как же, на первой странице про вас напечатаю! — с насмешкой отвечает Штуфф. — Хлебопашцы! Пошли, Блёккер.
И они входят в заведение Крюгера.
В семи километрах от рыбацкой деревни Штольпермюнде стоит одинокая усадьба под названием Штольпермюнде. Отвратительная песчаная дорога тянется через дюны и заболоченные луга, на которых больше камыша и хвоща, чем травы. Здесь хозяйничают чайки и дикие кролики. Вряд ли найдется что-нибудь более заброшенное и захолустное, чем усадьба Штольпермюнде.
Это, собственно, и не усадьба, а бедный крестьянский двор, всего сорок — пятьдесят моргенов наитощей земли. От небогатых посевов хлеба и овса бо́льшая часть достается кроликам. Семья крестьянина пробавляется только картошкой.
Ни батраков, ни батрачек здесь нет. Крестьянин Банц, его жена и девять детей справляют всю работу сами. Наведываясь с детьми в деревню Штольпермюнде, — раза четыре-пять в году, — жена Банца сетует, что они вовсе не растут: это все от тяжкой работы, от зари до зари, а жизнь впроголодь.
Отец семейства — рослый, видный собой, мать — высокая и худая, а дети — раздавшиеся вширь карлики, узловатые, молчаливые, с непомерно большими руками.
Временами у крестьянина Банца бывает лошадь, временами нет. И тогда в плуг, борону или окучник впрягаются жена и дети. Такое еще встречается.
Школу дети почти не посещают. Какой ребенок станет ходить на уроки четырнадцать километров изо дня в день? Года полтора назад до усадьбы Штольпермюнде добрался какой-то судебный исполнитель; с тех пор там не бывает лошади, даже периодически. Исчез в тот день на некоторое время и сам Банц; при описи имущества не все прошло гладко, и хозяину дали возможность отдохнуть несколько месяцев в тюрьме.
Вернувшись, он прибил к стене дома доску с надписью: «На этот двор зимой 1927 года разбойнически напали жандармы и судебные исполнители германской республики».
Смешная вывеска, так и висела она ровным счетом ни для кого.
Другим большим событием для усадьбы было то, что в последнее время сюда заезжала несколько раз автомашина, все ночью. Крестьянка и дети не слышали ее, но на другой день видели следы на песке. Если приезжим было что-то нужно, рассудили они, отец, наверно, принял их и проводил. Он теперь почти каждую ночь отлучается.
С тех пор на сарае висит замок. Что ж, если хозяин так решил, кому какое дело. На всякое «почему» найдется «потому».
— Соломы надобно для коровы, — сказала утром жена мужу.
— Отрежь мне хлеба на дорогу, — сказал муж и вышел из кухни.
Спустя некоторое время он вернулся.
— Отрезала? Это все? Мне ж на целый день!
— Корова нынче отелится, — сказала жена.
— Не отелится, — ответил муж.
— Отопри сарай. Я сама возьму соломы.
— Если Франц у сарая ковыряться будет, — вспылил муж, — башку оторву.
Он вышел во двор и принялся отбивать косу. Через некоторое время жена подошла к наковальне.
— Чтой-то за новости, — сарай запирать?
— Опосля накосишь клеверу для чушки, — сказал муж и стал точить лезвие.
— Доиграешься, что тебя мертвецом домой приволокут.
— Много потеряешь. Околевать с голоду, что вдесятером, что в одиннадцатером.
— Что в сарае? — зло спросила жена.
— Не твоя забота.
— Взломаю ворота топором.
— Кто войдет в сарай, тому конец. Тогда всё погибнет, и двор, и все мы.
— Банц, я не хочу, чтоб ты попал в тюрьму.
— В Библии сказано: жена должна быть покорной мужу.
— Ты тоже должен покоряться начальству.
— Это начальство не от бога.
— А что мне тут одной делать, если ты помрешь?
Банц проводит жестким пальцем по лезвию, пробуя его: — Клеверу одну тележку, не больше. В закроме стоит мешок отрубей. Замесишь ей на день. К утру я, может, вернусь.
— Я хочу знать, куда ты идешь.
— Теперь ступай-ка за мной.
Муж пошел вперед, жена в двух шагах позади. Пройдя между домом и сараем, он направился по меже, разделявшей картофель и рожь. На картофельном поле дети пропалывали грядки.
— Девять, — сосчитал отец.
У лесной опушки он сказал: — Оборотись-ка и посчитай, не увязался кто за нами.
— Девять, — пересчитала мать.
Они двинулись дальше. Почва была скользкой из-за сосновой хвои, стал слышнее шум морского прибоя. Под старой сосной Банц остановился.
— Ежели завтра не вернусь, и меня, стало быть, заарестуют, к тебе придет человек и скажет, как и что. Живите тут пока сами. Чужих в дом не принимай. То, что в сарае, возьмет человек, который принесет весть.
— Ладно.
— Ежели не вернусь совсем, то съезжай со двора, перебирайся в город, какой подале отсюда. Шить будешь или в прислуги наймешься, дети тоже работать могут. То, что лежит тут, в кроличьей норе, пока не трать. Только в городе. И расходуй помаленьку, чтоб подозрения не было. Тут девятьсот девяносто марок. Все по десятке.
— Откуда у тебя деньги?
— Нашел. В клеенке были завернуты. Кролики раскопали.
— Нашел, ой ли?..
— Как сказал, так и есть. Кто-то припрятал, видать, на черный день. Пускай лежат. До черного дня. Вот когда он настанет, тогда и заберешь.
— Не нужно мне денег, ты мне нужен.
— И гляди за Францем, чтоб в сарай не лез. Он парень любопытный.
— Не залезет.
— Ступай-ка домой, как бы он сейчас не полез. Я пойду тут, по берегу.
— Прямо сейчас?
А крестьянин Банц уже шагает между деревьями в сторону белых дюн. Жена смотрит ему вслед. Минуту. Другую. Делает шаг, но тут же поворачивается и медленно бредет к усадьбе.
Папаша Бентин все-таки отыскал Ровера: он торчал возле стойки «У тетушки Лизхен» и любезничал с хозяйкой. Все, о чем Бентин говорил с Гарайсом, по мнению Ровера, чепуха.
— Вот что я скажу тебе, Бентин: зачем нам красный? Делать его работу? Устроить демонстрацию мы имеем право, на то есть закон. А уж как он с демонстрацией управится, это дело его, за то ему и деньги платят.
— Тут ты не ошибаешься, — кивает папаша Бентин.
— Пойти к нему с вожаками? — продолжает Ровер. — Вот что тебе скажу, Бентин: кто тут вожак? Ты, или я, или, может, вон тот паренек в фуражке земледельческого училища?
— Ты, — говорит Бентин.
— Чушь. Почему я? Меня выбирали?
— Нет. Тебя не выбирали.
— Или меня кто назначил? Уж не красный Гарайс ли? Или, может, этот бумажный кривляка в Штольпе?
— Нет, никто не назначал.
— Мы не партия, слышишь, Бентин, и не союз. А вожаков у нас нет и подавно.
— Но я ж ему пообещал, что приду с вожаками. Сделай одолжение, Ровер, делов-то всего минут на десять.
— Что ты ему пообещал?
— Что я приду к нему с вожаками.
— А ежели никаких вожаков нет?..
Бентин с тревогой смотрит на него.
— Стало быть, — продолжает Ровер, — ты не можешь прийти к нему с вожаками, это ж ясно. И стало быть, ты не нарушил своего слова.
— А ежели он станет меня разыскивать?
— Ничего, выйдем из положения. Тебя просто не найдут. Схоронись-ка тут, у тетушки Лизхен, вон в темном углу, за стойкой… Эй, парень?!
— Слушаю, старшой?
— Сходи-ка по трактирам и передай, что ежели придет кто из полицейских и спросит насчет папаши Бентина из Альтхольма, то пускай ему скажут: он только что ушел в соседний трактир. Разумеешь, малый?
— Будет сделано, старшой, — и парень исчезает.
За столиком у двери сидят двое мужчин в скромных костюмах полугородского покроя, без белых сорочек, — кустари или что-то в этом роде.
— Ты слышал? — спрашивает Пардуцке следователя Беринга.
— Я вообще ничего не слушаю, — отвечает тот. — Я пью здесь пиво.
— Они хотят одурачить полицию.
— Ну и пусть. Зато мы одурачим жирного борова Гарайса с его Фрерксеном: счетик на издержки представим, а слыхать — ничего не слыхали.
— Да, ты прав, — соглашается Пардуцке. — Этому стервецу Фрерксену я пожелал бы схватить рожу, в самый цвет. Тетушка Лизхен, еще по кружке!
Оба продолжают пить.
Распахивается дверь, и в зал стремительно входит в полной полицейской форме старший инспектор Фрерксен. Влажные белокурые волосы выбились из-под фуражки, лицо раскраснелось, глаза сердито сверкают за очками. Скользнув взглядом по обоим сыщикам, он всматривается в скопище крестьян, окутанных клубами дыма от бесчисленных трубок и сигар, пытается что-то сказать, но умолкает. И наконец громко выкрикивает: — Есть тут владелец поземельного участка Бентин из Альтхольма?
Возникает нечто вроде тишины, крестьяне поворачивают к полицейскому головы и таращатся на него. Никто, однако, не отвечает.
— Я спрашиваю, — снова кричит Фрерксен, — есть ли тут владелец поземельного участка Альберт Бентин?
По-прежнему все молчат. Затем раздается чей-то звонкий голос: — Нету здесь никакого Бентина.
Медленно и ворчливо ему вторит другой голос: — Папаша Бентин, кажись, поплелся в «Банановый погребок».
— Я только что оттуда, — раздраженно кричит Фрерксен.
— Значит, тогда в «Камбуз»!
— Не, в «Тухер»!
— К Крюгеру!
— У него ж молодка в «Гроте»!
— К своей старухе побежал, второй близнец вылупился!
— Тихо! — рявкнул кто-то. Наступила тишина.
Стоя на пороге, побледневший Фрерксен вглядывается в толпу. Затем резко поворачивается и выходит из трактира.
Когда вновь загудели голоса, Беринг сказал:
— Черт возьми, Пардуцке, на этот раз мы влипли. Поступать так с нашим шефом мы не имели права.
— Что ты говоришь! Мы же здесь тайно, для наблюдения. Нам нельзя общаться с полицейским в форме!
— А ты заметил, как он побелел? Да, крепко любят крестьяне полицию.
Возле стойки Ровер утешал разволновавшегося Бентина: — Да, папаша Бентин, они, конечно, переборщили.
— Они вели себя подло! — восклицает Бентин. — А ведь Фрерксен наш, альтхольмовский.
— Это ты здесь привык к синей полицейской форме. А вот наш брат в деревне, настоящий крестьянин, он от синего цвета в ярость приходит.
— И пусть моей жены не касаются, стервецы! Мальчишка мой!
— Знаем, папаша Бентин, знаем. У тебя добрая жена. А теперь пойдем-ка к «Тухеру». Там у нас совещание вожаков.
— Совещание вожаков?
— Ну, так называется. Конечно, вожаки эти не настоящие. Давай, пошли!
Ровер и Бентин идут рядышком, не спеша.
— А у тебя есть ручная палка? — спрашивает Ровер.
— Нет, я… — растерянно отвечает Бентин.
— Что-то запамятовал, — продолжает Ровер, — брал я свою утром или нет? Может, оставил в каком трактире. Но где?
— Я не взял, потому что…
— Крестьянин без палки, что девка без юбки. Давай-ка купим по одной в лавке у Цемлина.
— На демонстрации нам не дозволено идти с палками.
— Не дозволено? И все-то ты знаешь! Кто же это запретил?
— Власти. Полиция. Брать палки на демонстрацию запрещено.
— Только не для крестьян. Вот когда рабочий идет с палкой, значит, драться собрался. А ежели крестьянин с палкой, то ему просто в руке что-нибудь держать хочется. Ну, пошли.
— Я покупать не буду.
— Как хочешь. Ты ступай пока к «Тухеру». — И Ровер входит в лавку.
Бентин прохаживается у лавки взад и вперед, смотрит на идущих мимо крестьян: почти все они с палками. «Нам же не дозволили, — думает он. — Но ежели палки у всех? А ведь в самом деле, как-то неудобно, когда в руке ничего нет». Он решает тоже купить палку.
— Вот вы где, господин Бентин, — раздается голос за его спиной, и старший инспектор полиции Фрерксен протягивает ему руку.
Бентин перепугался: — Да, я тут… Я вот был…
— У молодой жены? У сынишки?
— Не… Нет. Я был…
— Так, господин Бентин, почему вы не явились в ратушу к господину бургомистру?
— Потому что никаких вожаков нет.
— Нет вожаков?
— Ага. Никаких. Раймерс-то сидит.
— Значит, Раймерс все-таки вожак?
— Нет, нет, этого я не говорил, господин старший инспектор. Раймерс тоже не вожак. Никто не вожак.
— Но ведь вы сказали…
Папаша Бентин разволновался: — Не надо подлавливать меня на слове, господин старший инспектор. Это нехорошо. Подлавливать не годится.
— Никто вас не подлавливает. Я просто так спросил. А кто распоряжается построением?
— Этого я не знаю.
— Попретесь так? Стадом? Кучка за кучкой?
— У нас же есть духовой оркестр «Стального шлема»
из Штеттина, — обиженно говорит Бентин. — И еще у нас есть знамя… когда вынесут знамя, мы и построимся.
— О, у вас есть и знамя?
— Очень красивое. Альтхольмцы глаза вытаращат.
— Тогда, может, знаменосец и есть вожак? Кто он?
— Не знаю. Не спрашивайте меня, господин старший инспектор, я вовсе ничего не знаю. Вы вот зазвали меня в ратушу, а ведь я никто, мне и сказать-то крестьянам нечего.
— Это уж точно, — говорит Ровер, подойдя к ним.
— Может, вам есть что сказать? — спрашивает Фрерксен. — Как ваша фамилия?
— Узнаете, когда рак свистнет. Я же не справлялся, как вас кличут.
— Это вы, кажется, были у стойки, когда я спрашивал о господине Бентине?
— Я не оборачиваюсь, когда горланит синий. Я гляжу в сторону и ухожу прочь… Не задерживайся, папаша Бентин. — И Ровер неторопливо удаляется.
Фрерксен натянуто улыбнулся: — Ну и раздражительные же у вас друзья, господин Бентин. Нам они не друзья.
— Это крестьяне. Они не такие, как вы думаете. Просто им не очень по душе мундиры.
— Но ведь я ничего им не сделал плохого!
— Вы?! Все мундиры нам что-нибудь да сделали. И государство тоже. Раньше можно было жить, а теперь… Хотел бы я знать, что вы скажете, если к вам заявится человек в мундире и заберет вашу скотину из хлева.
— Я еще ни у кого не отбирал его скот.
— Зато вы спросили, как его фамилия, прямо на улице. Порядочные люди так не поступают.
— Да я спросил без всякой задней мысли. Какие вы все сегодня ужасно раздражительные.
— Это вы раздраженный, господин старший инспектор.
— Я? Ничуть. Завтра я ухожу в отпуск, и вообще думаю только о своей поездке.
— Что-то незаметно, господин старший инспектор.
— Тем не менее это так… Ну ладно, господин Бентин, оба мы старые альтхольмцы, и вряд ли нам обоим хочется, чтобы в нашем родном городе что-нибудь стряслось.
— Понятно, не хочется.
— В таком случае, папаша Бентин, давайте дадим друг другу слово, что сделаем все для того, чтобы демонстрация прошла гладко.
— Это можно, это я обещаю. Нам, крестьянам, беспорядок ни к чему.
— А если вы часом услышите, что не все гладко, что кто-то намерен сеять смуту, то сразу же приходите ко мне. И мы спокойно, без шума, все уладим, и никакого скандала.
— Это можно… Ежели, конечно, отыщу вас.
— Итак, — старший инспектор Фрерксен глубоко вздыхает, — итак, мы дали друг другу слово и, как подобает альтхольмцам, сдержим его. Во имя нашего родного города.
— Само собой, господин старший инспектор. Только не ходите боле по жаре, вам это во вред. Ишь как взопрели! Выпейте-ка пивка, холодненького, разом полегчает.
— Всего доброго, господин Бентин!
— До свиданьица, господин старший инспектор!
В полдень, вскоре после обеда, в центральной тюрьме Альтхольма наступает тихий час. Железные галереи пятиярусных коридоров-ущелий во всех четырех пересекающихся крыльях тюремного здания пустеют. Главный надзиратель сидит у себя в стеклянной будке и пишет, не поднимая глаз. В этот час на всех галереях, которые можно обозреть с его поста, не за кем наблюдать: тюрьма спит.
Из дежурки отделения С-4 осторожно выходит надзиратель. Минуту-другую он стоит у решетки галереи и смотрит вниз, на будку главного. Там никакого движения.
Он спокоен, он твердо решил, что войдет в камеру 357, даже если главный посмотрит вверх. Младший надзиратель Грун делает десяток шагов и останавливается перед камерой 357. Вид у него жалкий: тощая селедка с бело-розовым лицом младенца, голубые глаза навыкате, чересчур белокурая козлиная бородка и ни единого волоска на голом яйцеобразном черепе. Главный надзиратель каждый день выговаривает ему за неопрятную форму, за потрескавшиеся ботинки, в которые вместо шнурков вдеты бечевки, лишь местами замазанные сапожной ваксой.
Вот таков он, младший тюремный надзиратель, состоящий на службе у прусского судебного ведомства, получающий сто восемьдесят пять марок месячного жалования, на которые он должен прокормить себя, жену и троих детей. В настоящее же время от него зависят радости и горести отделения С-4, а это сорок заключенных. Среди них находится подследственный Тредуп, и Грун считает, что именно он подложил бомбу. Тредупа перевели сюда из следственного корпуса, дабы пресечь любые связи с внешним миром.
Грун еще раз бросает взгляд на стеклянную будку, где сидит его враг, толстый главный надзиратель. В голове у Груна некоторая путаница, он еще не решил, как поступит, — но он, пожалуй, видел, что творится у тюремных ворот. Пусть его считают дурачком, он-то соображает: снова что-то затевается против крестьян, снова накатывает красная волна, как тогда, когда его ставили к стенке.
Он тихонько отодвигает засов на дверях камеры 357. Смотрит в глазок: арестант дрыхнет на койке. Грун, посмеиваясь, качает головой. Затем осторожно поворачивает ключ в замке, раз, два. И открывает дверь.
Теперь ему не видно главного надзирателя. Но если тот трижды стукнет своим ключом по стальной решетке, значит, он заметил, что надзиратель, вопреки запрету, отпер камеру.
Однако вокруг по-прежнему тихо. Будто мерное дыхание всего дома не прерывалось. Грун опять усмехнулся, вошел в камеру и осторожно прикрыл за собой дверь.
Все утро перед тюрьмой было оживленно: люди приходили, уходили, опять приходили. Хотя Файнбубе, Редер и Ровер, Бентин и Бандеков все утро в трактирах то и дело повторяли: Раймерса в Альтхольме уже нет, демонстрация перед тюрьмой отпадает.
Но среди крестьян есть любопытные, им хочется поглазеть на здание, в котором томился их вожак. А тут еще появился какой-то незнакомый крестьянин из Ганноверщины, в сапогах с отворотами и шляпе с кисточкой, вроде делегат, и в «Крестьянстве» человек дюже доверенный, так он шептал многим на ухо: мол, все неправда, Раймерс здесь, в Альтхольме, и с ним обращаются как с собакой.
Некоторые крестьяне просто звонили у ворот и заявляли, что желают поговорить с Раймерсом. Другие кучкой стояли на площади, устремив взгляды туда, где за высокой красной стеной возвышался серый цементный фасад тюрьмы — гладкий, унылый, расчлененный квадратиками зарешеченных отверстий.
Крестьяне гадали, за какой из этих сотен дырок сидит их Франц. Но вот заскрипели тюремные ворота, и оттуда вышел сначала служащий с кофейником под мышкой, должно быть, закончивший свою смену, а спустя какое-то время арестант — бледный, истощенный, несший за шнурок картонку, в которой, вероятно, лежали его пожитки.
Опять собралась группа крестьян, опять молча стоят и смотрят на серую стену. И такой у нее могильный вид, даже невозможно представить себе, что там есть жизнь, что за каждым отверстием есть человек, стремящийся на свободу.
Снова громыхнули замки, крестьяне обернулись на шум. Из ворот вышел рослый кряжистый мужчина в вельветовом костюме, навакшенных ботинках и с коричневой картонкой в руке. Он перебросился несколькими словами с полицейским, выпустившим его. Потом ворота закрылись и мужчина с картонкой оказался на улице. Он поглядел на широкую площадь, ярко освещенную июльским послеполуденным солнцем, затем, взяв коробку под мышку, двинулся вперед. Через несколько шагов оглянулся и заметил группу крестьян. Помедлив, он направился прямо к ним.
— Здорово, мужики, — он приподнял шляпу. — Никому работник не требуется?
Крестьяне молча разглядывали его.
— Не подумайте, что я к работе не гож, — сказал он. — Я косил корма у графа Бандекова, шесть пудов на чердак запросто подымаю.
Крестьяне ничего не ответили.
— И не крал я ничего, — продолжал он. — Нет. Я не вор. Сел за девчонку… Она сама меня уговорила. А тут, как на грех, люди. Ну она и в крик. На том и стояла, что я, мол, снасильничать хотел.
— Стало быть, ты долго в кутузке сидел? — спросил крестьянин Банц.
— Порядком, — ответил рослый. — Девять месяцев. Так как, мужики, кому нужны крепкие руки к жатве?
— Стало быть, ты всех там в кутузке знаешь? — снова спросил Банц.
Рослый громко рассмеялся: — Всех? Ну, ты скажешь, дядя. Из моего отделения и то не всех.
— Я в этих вещах не смыслю, — смутился Банц. — Ну а вот Франца Раймерса ты не встречал?
— Раймерса? — переспросил рослый. — Погоди, погоди… Там ведь столько нашего брата. Он вроде недолго был, да?
— Так его больше тут нет?
— Теперь вспомнил! Это такой длинный, без бороды, седой?
Крестьяне дружно закивали.
— У него чего-то с налогами было, он мне сам говорил на прогулке. И чего-то с волами случилось, да?
Крестьяне опять закивали.
— Он самый, — сказал Банц.
— Люди добрые, так его тут больше нет. Увезли его. В Штольпе он.
— Ты точно знаешь? — спросил Банц после некоторой паузы.
— Раз говорю, значит, знаю, — ответил рослый. — Он сидел рядом, в соседней камере, неделю назад. Потом его увезли в Штольпе.
— Он тебе сам говорил, что его везут в Штольпе? — снова спросил Банц.
— «Меня хотят допрашивать в Штольпе, — сказал он, — потому что взрыв был там. Но я-то уже сидел, — сказал он, — когда грохнуло».
Крестьяне переглянулись между собой, посмотрели на рослого, на серую безжизненную стену.
В этот момент оттуда, сверху, послышался какой-то стук. В одном из окон приоткрылась фрамуга. Показалось что-то белое, похожее на руку, ухватившуюся за решетку. Потом еще одно белое пятно, круглое, побольше: не иначе как лицо, прижавшееся в углу к стене.
Отсюда, снизу, хорошо было видно: на белом круглом пятне появилась дырка, маленькая, черная, и до них донесся голос, резкий, задыхающийся: — Крестьяне, на помощь! Убивают! Спасите!
Все невольно сделали шаг к тюремной стене, потом оглянулись на рослого, — голос наверху продолжал звать на помощь, — а рослый растерянно таращил глаза.
— Что это? — крикнул Банц. — Ты, разбойник, тебя спрашиваю, что это такое?
— Это не он. Не может быть, это не Раймерс. Его же увезли на машине!
— Брешешь, это Раймерс!
— А кто же еще?!
— Это Франц!
— Обманщик!
— Шпик! — внезапно крикнул Банц. — Бандюга, я тебе покажу…
Голос сверху, захлебываясь, вопил: — На помощь, крестьяне! На помощь! За вас страдаю! Выручайте меня! Спасите!
И вдруг этот, казавшийся вымершим, дом забушевал. Во всех зарешеченных окнах повернулись фрамуги, повсюду замелькали белые руки, белые лица с черными дырками ртов, и раздался адский рев: — Крестьяне, помогите! На помощь, крестьяне!
Свист, улюлюканье, пронзительные звонки, тревожный гул колокола, все смешалось.
С трудом сдерживая себя, рослый увильнул от рук Банца, кинулся к воротам и забарабанил в них. Два-три крестьянина бросились вслед за ним, схватили его и стали бить.
Двое продолжали смотреть на ревущие тюремные окна, на то белое пятно, которое крикнуло первым.
— Быстрей, в город! Надо всех сюда звать!
— Всех звать! — подхватил Банц. — Страсть, что творится!
— Всех звать сюда! Всех!
— Неужто это был Франц? — спросил он уже на ходу.
— Да разве узнаешь с такой дали? Но, наверное, это он, кто же еще.
И они устремились к городу.
Среди альтхольмских трактиров самый большой зал в «Тухере».
Сотни крестьян сидят, слоняются, пьют, курят или в ожидании подпирают стены.
Человек двадцать тесно обступили Хеннинга с графом, занимающихся сборкой знамени, которое пришлось разобрать для перевозки. Хеннинг, насадив на конец древка жестяной хомутик, сосредоточенно закручивает клещами гайки. Хомутиком прикреплена коса.
— Так. Теперь будет держаться.
— Шатается немного, — заметил Бандеков.
— Да я забыл гаечный ключ. Ничего, сойдет.
— Позвольте, — раздался чей-то голос, — позвольте представиться: земледелец Меггер из Ганноверщины. Я с побережья. Из-под Штаде, ферма Меггеркоог.
Перед Хеннингом стоял коренастый человек в сапогах с отворотами, зеленой сермяге и в шляпе с кисточкой.
Только Хеннинг хотел было назвать себя, как кто-то ткнул его кулаком в спину.
— В чем дело? — Обернувшись, он увидел Падберга.
Тот многозначительно посмотрел на него и беззвучно, одними губами произнес: «Легавый!»
Хеннинг улыбнулся: — У вас нет случайно гаечного ключа? Может, вы попросите Фридриха… Извините уж… Коса, понимаете, не держится.
— О, у вас знамя… — сказал ганноверец, приветливо улыбаясь.
— Да? — удивился Хеннинг. — Вы полагаете? В самом деле, знамя.
— Очень необычное знамя. Символ. Вы не растолкуете мне его? Мы, ганноверские, сильно переживаем за вас.
— Вот как? Я лучше покажу его — и вы всё поймете… Эй, мужики, расступись!
Вокруг Хеннинга образовался свободный круг. Он поднял знамя и взмахнул им.
Полотнище с шелестом развернулось: белый плуг, красный меч на черном поле.
— Становись! Становись! — закричали голоса. — Стройся! Начинается. Стройся!
ГЛАВА VIГРОЗА РАЗРАЗИЛАСЬ
Из всех трактиров повалили крестьяне, заполнив во всю ширь Рыночную площадь; одни суетились, метались еще туда-сюда, другие же начали сбиваться в толпу, затем в колонну, голова которой — по восемь человек в ряд — остановилась перед «Тухером».
Пристраивались с хвоста. Односельчане к односельчанам, деревня за деревней, это регулировалось само собой, и Падбергу, который деловито сновал в толпе, почти ничего не приходилось объяснять людям.
На тротуарах появились любопытные; их не так уж много, но все те из сорокатысячного населения промышленного города, кто оказался в этот жаркий безоблачный день на улице: безработные, дети, женщины, торговцы. Выходящие на Рыночную площадь окна домов распахнуты, из одних высунулись служанки, из других — хозяйки. Обмениваются впечатлениями и наблюдениями:
— Гляди-ка! У них и знамя!
— Господи, да какое черное!
— Ну чисто пиратский флаг!
Все вытягивают шеи.
— Так не годится, Хеннинг, — говорит Падберг, — коса шатается. Упадет — и смех и грех будет.
— Господин Хааз, — обращается Хеннинг к хозяину «Тухера», — где вашего Фридриха черти носят? Ведь клещами гайки не затянешь, нужен гаечный ключ.
— Сию минуту, сию минуту. Пройдите сюда, в коридорчик. У меня есть французский ключ, раздвижной.
Хеннинг со знаменем исчезает в дверях.
— Этот с черной тряпкой, видать, сдрейфил, — заметил какой-то безработный.
— Не всем же трусить вечерами за красной тряпкой, как ты.
— Все лучше, чем ваш черно-дерьмово-желтый лоскут.
— Что ты сказал?..
— Спокойно, господа, — вмешался Пардуцке. — К чему горячиться? И без этого жары хватает.
Все вокруг рассмеялись.
Тем временем Хеннинг возится с косой, укрепленной на древке.
— Слушай-ка, Падберг, а куда девался оркестр?
Падберг крякнул: — Ах, черт, совсем забыл! Эта братия торчит сейчас в кабаке обер-мейстера Безена, у пруда, и пьянствует.
— Пошли какого-нибудь парня за ними!
— Идея. Эй, вы, молодой человек! Будьте так добры, сходите к капельмейстеру штальгельмовского оркестра и скажите ему, чтобы он немедленно шел сюда, со всеми музыкантами. Он сейчас в трактире Безена, у пруда. Знаете, где это? Если можно, побыстрее, хорошо?
Парень пускается бегом.
— Слушай, тот сыскарь твоей фамилией интересовался.
— Когда ты двинул меня по горбу и я увидел его рожу, то сразу смекнул.
— А ты его чуть по морде не смазал, когда взмахнул знаменем.
— Я и хотел… Ну вот, теперь не сорвется, даже если десятерых проткну.
— И думать об этом не смей.
— Не смею. Просто так сказал.
— Во всяком случае, ты дал нам слово.
— Дал. К сожалению. Руки не подыму, не бойся.
Они вернулись на площадь. Колонна вытянулась уже настолько, что конца не было видно, крестьяне стояли даже по всей Штольперштрассе.
— Глянешь, и душа радуется!
— Тысячи три! А сколько еще сидят по трактирам на Буршта!
— Прихватим их по пути… Да, ты был прав, Хеннинг, без знамени было бы не то.
— Оно и дух подымает!
Оба смотрят на знамя, развернувшееся под дуновением летнего ветерка. Кажется, что плуг пришел в движение, а над ним застыл на посту красный меч.
— Давай команду, пора выступать, — торопит Хеннинг.
— Рано. Пусть музыка заиграет сперва!
— Люди терпение теряют.
— Скажешь. Крестьяне терпение не потеряют.
По тротуару, тесня зевак, приближается отряд городской полиции. Во главе — усач в мундире с большими эполетами. Все полицейские в кожаных шлемах, подбородные ремешки застегнуты.
— Куда это они, на нас, что ли?
— Терпение! Зачем на нас? Мы же — мирная демонстрация.
— Еще бы! — восклицает Хеннинг.
Отряд ушел. Проходя мимо знамени, полицейские посмотрели на него, командир их что-то сказал, и подчиненные ухмыльнулись.
— Вот видишь, — сказал Хеннинг, думая, что все дело в знамени.
— Как знать, — сухо возразил Падберг. — Пути Гржезинского[18] неисповедимы.
К Рыночной площади приближается человек в синей форме, в очках на носу и в чуть сдвинутой на затылок фуражке, из-под которой выбилась прядь рыжеватых волос.
Старший инспектор полиции Фрерксен шагает после обеда к месту своей службы. Он спокоен, исполнен решимости следовать указаниям бургомистра — не мешать крестьянской демонстрации, а завтра уехать на летний отдых. Увидев на площади и колонну демонстрантов, и зевак, он останавливается. Скопление людей неслыханное, целая армия, он никогда не думал, что может собраться столько народу.
Старший инспектор заметил знамя. Моргая близорукими глазами, он подошел ближе. Полотнище черное, выглядит мрачновато. На нем что-то красное и белое. Знамя в складках, оно не развевается, легкий ветерок лишь колышет его.
Фрерксен встал на краю тротуара. Посмотрел на знамя, на молодого человека, держащего его, и на стоящего рядом пожилого господина в очках. Посмотрел на окна, полные зрителей. Да, в Альтхольме событие. В Альтхольме сенсация.
В толчее за спиной инспектора кто-то произнес: — Настоящее штёртебекеровское знамя, это же недопустимо!
И Фрерксен почувствовал, что это было сказано специально для него. Другой голос, тоже обращенный к публике, произнес: — Они только на рабочих кидаются!
Неожиданно сердце Фрерксена забилось сильнее. Он почувствовал, что вспотел.
«Жаль, — подумал он, — надо было еще минут пять поспать, и никого бы тут уже не застал».
Он взглянул через площадь на ратушу с ее красными фронтонами, и снова мелькнула мысль: «Да, уже мог бы сидеть у себя в кабинете. Жаль».
Тут же вспомнился другой кабинет, сумрачный, с круглыми оконными стеклами, с массивной дубовой мебелью. «Это ваш Гарайс заварил кашу» — не так ли было сказано?
Так. Или что-то в этом роде.
На мостовой, метрах в восьми от инспектора, стояли Хеннинг с Падбергом.
— Что это за обалдуй? — спросил Падберг.
— Главный полицейский горлопан и ханжа Альтхольма. Олух царя небесного.
— Сразу видно.
— Кажется, он заинтересовался нами.
— А нам он ни к чему.
Старший инспектор медленно двинулся к обоим.
— Господа… это знамя… так не годится, — запыхавшись, проговорил он, хотя разделявшие их восемь метров преодолел неторопливым шагом.
— Что не годится? — спрашивает Хеннинг.
— Понимаете… Не угодно ли вам отнести его обратно в трактир? — Фрерксен говорит тихо, старательно произнося каждое слово.
— Знамя в колонне. И пойдет с колонной, — резко отвечает Падберг.
Инспектор протягивает руку к древку. Хеннинг обеими руками подымает знамя ввысь.
Фрерксен пытается еще раз, еще.
Передний ряд колонны делает первый шаг. Все приходит в движение.
Фрерксен замечает, как расстояние между его рукой и древком все увеличивается и увеличивается. Он чувствует, что его пихают, отталкивают. На него надвигаются большие, суровые лица, его задевают плечами.
«Еще бы пять минут…» — опять подумал он. И вот он стоит, запыхавшись, между проходящей колонной и тротуаром.
— Не могли нас позвать? — спрашивает его с упреком обер-вахмистр Маурер, патрулирующий со своим коллегой Шмидтом вдоль площади под деревьями.
— Да, конечно, — машинально отвечает Фрерксен, глядя на удаляющееся знамя. — Вперед! Бегом! — вдруг кричит он. — Взять знамя!
Колонна не прошла и двадцати шагов, как Фрерксен с обоими помощниками рысцой пускается вдогонку. Крестьяне недоуменно смотрят на бегущих полицейских. Лишь самые передние восемь или десять человек были свидетелями инцидента, но и они вряд ли поняли, в чем дело, — так тихо говорил старший инспектор.
Фрерксен на бегу придерживает саблю за эфес, чтобы не болталась. Мундир мешает ему. У него такое чувство, будто все — и крестьяне, и зеваки на тротуарах, и альтхольмцы, высунувшиеся из окон, — смотрят, как он бежит по площади. Ему вдруг показалось, что он побледнел, и он на ходу трогает щеки; они горят, но ему холодно. Он вспоминает, что весь город терпеть его не может, что он держится только благодаря бургомистру.
«А Гарайс-то в отпуске! Сидит себе дома! Видел бы, как мне достается, помог бы».
И, все еще продолжая бежать, он пытается представить себе, как бы Гарайс решил эту задачу: «Толстобрюхий, разве он так побежал бы?.. Жирный боров, ему хорошо сидеть дома… Стал бы выхваляться, людям зубы заговаривать… Нет, подлаживаться — это не по мне. Терпеть не могу…»
Вслед за своим начальником трусит обер-вахмистр Маурер. «Какая глупость! — размышляет он. — И всегда этот Фрерксен дурью мается. Где же остальные? Что мы — втроем справимся, что ли?.. И Шмидта не видать, застрял. А, да ладно, теперь все равно. Ух, болваны… Уж как-нибудь отберем знамя».
А толстый обер-вахмистр Шмидт обливается потом, он здорово отстал. «Ну опять я, именно я должен бежать, как нарочно. Уважаемые коллеги прохаживаются себе по Буршта, а я гони, пока сердце не лопнет. Маурер тощий, шестьдесят пять кило, ему что… а каково мне, — центнер с гаком. Эх, надо бы скинуть вес, лимонную диету, что ли…»
Впереди колонны внезапно выныривает Фрерксен. Не долго думая, он бросается к Хеннингу, хватает древко и, задыхаясь, кричит: — Я конфискую знамя! Слышите, конфискую!
Хеннинг, не слушая его, крепче сжимает древко обеими руками.
— Знамя наше!
Первые два ряда придерживают шаг, но колонна продолжает двигаться, напирает, следующие ряды тоже хотят посмотреть, что там случилось. Знамя покачнулось, толпа все накатывала, образовался затор, сквозь который успевает протиснуться обер-вахмистр Маурер. Он судорожно хватает древко, за которое держится Фрерксен, знамя качается из стороны в сторону и наконец падает. Коса с дребезжащим звоном ударяется о мостовую.
Фрерксена толкают в спину; полуобернувшись, он видит перед собой горящие гневом глаза, два сжатые кулака и слышит угрожающий голос: — Убери свои грязные лапы! Не трожь! Наше знамя!
Опять толчок. Удар. Еще удары по плечам. Вот и Маурер, он тянет к себе древко за один конец, а Хеннинг за другой. Подножка, Маурер падает. Лежа, он не выпускает древка, за которое кроме Хеннинга ухватились еще трое или четверо крестьян. Полотнище накрыло его наполовину.
«Где Шмидт? Где уголовная полиция? Плохо дело», — думает Фрерксен.
Удары опять сыплются на него. Тогда он откидывается спиной на напирающих и, воспользовавшись мгновенной передышкой, выхватывает из ножен саблю… Его руку тут же стиснули чьи-то пальцы, а к глазам, вплотную, приблизилось белое от ярости лицо того крестьянина, который перед этим оттолкнул его от знаменосца. Падберг кричит: — А ну, убери свой секач!
Фрерксен борется, пытаясь высвободить руку. Лица вокруг него полны ненависти, а те, что в окнах, полны любопытства. Противник выворачивает ему руку, хрустят суставы, сабля со звоном падает на мостовую. Фрерксен успел лишь заметить, как она сверкнула среди множества сапог, потом на нее наступили и она исчезла из виду.
Высвободив наконец руку, Фрерксен хватается за пистолет. Маурер уже поднялся, с багровым лицом он смотрит на начальника.
— Пистолеты к бою! — кричит Фрерксен срывающимся голосом. — Дорогу!
Кое-как образуется узкий проход, и Фрерксен, не отдышавшись от борьбы, со сползшими запотевшими очками, почти ничего не видя, кидается в него. Вот он добирается до тротуара по ту сторону площади, публика, глядя на него, расступается со смущенными лицами…
Он прислоняется к стене дома…
К нему спешит Маурер: — Не удалось. Маловато нас.
— Где Шмидт? — спрашивает инспектор, тяжело дыша.
— Ему там досталось. А, вот он, с Пардуцке ведет какого-то крестьянина, наверно, в участок.
— Пустите меня, — возмущенно кричит Ровер. — Вы меня ударили, я жаловаться буду вашему начальству.
— Сперва успокойтесь, — вежливо говорит ему Пардуцке. — Придете в участок, выпьете у нас стакан водички.
— Плевал я на вашу воду. Не имеете права меня задерживать.
— Видал, — обращается толстяк Шмидт к Пардуцке, — как он мне чуть руку не сломал о фонарный столб? Ну и ну, и ведь, наверно, не в первый раз лезешь в драку.
— Думаете, так я и дам вам себя колотить? Вы меня вдарили, я дал сдачи!
— Сколько раз я вам кричал «с дороги!»? — пыхтит, обливаясь потом, вахмистр. — Не хотели отойти, вот и отведали дубинки.
— Куда ж я отойду, когда кругом народ? Вы бы смогли?
— Вы обязаны освободить место, — поучительным тоном замечает Шмидт, — когда полиция командует «с дороги!». Как вы это сделаете — нас не касается.
— В следующий раз, когда поеду в ваш треклятый Альтхольм, — цедит сквозь зубы взбешенный Ровер, — приделаю себе глаза на задницу, чтобы не прозевать тебя.
— Спокойнее, спокойнее, — невозмутимо говорит Пардуцке. — В участке все запишем, как полагается, и все станет на свои места.
— Глянь-ка, — говорит идущий в колонне крестьянин соседу. — Кажись, коммуниста забрали.
— Красным собакам наше знамя покою не дает.
— Видал, только что знамени не было. А теперь оно опять есть.
— Полиция обороняет нас.
— А чего тут особо оборонять-то? Пусть красные попробуют к нам сунуться!
Сквозь толчею энергично пробирается маленький Пинкус из «Фольксцайтунг».
— Слушай-ка, товарищ Эрдман, что тут такое произошло? Я опоздал.
— Не знаю. Что-то у Фрерксена со знаменосцем. Была свалка, драка. А что потом, не знаю. Да вон он стоит, спроси у него самого.
Пинкус проталкивается дальше. У стены, прижавшись в уголок, стоит Фрерксен с пустыми ножнами в руке; он еще не успел отдышаться.
— Что тут было, Фрерксен? Что стряслось?
— А, Пинкус? Я должен конфисковать знамя. Оно подстрекательское, нести его на демонстрации не дозволено.
— Но ведь они уже ушли со знаменем?
— Вот именно. Я его все равно конфискую. Где же подкрепление? Я послал Маурера за людьми.
— Куда?
— На Буршта.
— Погоди, я пошлю курьера на велосипеде… Да, но если ты хочешь взять знамя, торопись, надо обогнать колонну… А что с твоей саблей?
Фрерксен, отстегнув портупею, смотрит на пустые ножны.
— Где сабля?
— Отобрали, собаки!.. Ладно, гони велосипедиста.
Фрерксен оглядывается, он еще не знает, как ему поступить, но от этих никчемных пустых ножен, символа его позора перед всем Альтхольмом, он должен избавиться.
Рядом дверь какого-то магазина. Осторожно приоткрыв ее, он заглядывает внутрь. Кажется, ни души. Лежат вязаные изделия. «Трикотаж», — мысленно отмечает Фрерксен.
Он резко швыряет ножны, они летят в пустоту и с грохотом падают. Прикрыв дверь, Фрерксен облегченно вздыхает.
Затем он пускается рысью. Бежит вдогонку за колонной, по пути мелькают лица — равнодушные, любопытные, знакомые. Он, известный, солидный чиновник, собачьей рысцой трусит по городу! И в голове у него одна мысль: «Знамя… знамя!»
Старший инспектор бежит по городу. Сначала по Рыночной площади, с которой шествием демонстрантов сдуло почти всех горожан, затем по Буршта, вдоль колонны, провожаемый изумленными взглядами и равнодушными усмешками и шушуканьем. С мальчишеских лет он не совершал столь продолжительного забега, сердце бешено колотится, в груди хрипит. Из-за грязных, запотевших очков почти ничего не видно, сослепу он налетает на зевак, те возмущаются, ругают его, однако узнав, замолкают.
Крестьяне, одни крестьяне. Странная демонстрация, шагают не в ногу, музыки все еще нет. Идут по восемь человек в ряду, и тем не менее каждый шагает сам по себе, медленно, тяжело, словно ступая по рыхлой, только что вспаханной земле.
Они на него не смотрят. Ведь он находится где-то между хвостом и серединой шествия — там-то еще не знают, что случилось впереди. А если кто и обратит на него внимание, то разве что скажет: «Гляди-ка, полицейский очкарик чешет. Не иначе, дело какое важное! Ничего, мы сами за себя постоим!»
Вот-вот он поравняется с головой колонны. Но знамя он видит уже давно, оно колышется над демонстрантами, развеваемое ветром и движением: черное поле, белый плуг, красный меч. А поверх тускло поблескивает коса, и хотя она дважды изогнута, конец ее все равно указывает вверх и вперед, — бунтовщический сигнал.
«Безобразие, — возмущенно думает на бегу Фрерксен, — косой размахивают… не позволю… Гарайс не мог этого одобрить… Ведь есть предписание полиции: в черте города не разрешается ходить с обнаженными косами… Надо будет заглянуть в это распоряжение перед разговором с Гарайсом… Ага, вот и они…»
Через просвет в рядах он видит знаменосца и возле него человека в очках. Фрерксену вдруг показалось, будто оба, переглянувшись, ухмыльнулись.
«Они меня заметили… Насмехаются надо мной. Потому что не сумел отобрать знамя. Ну, погодите!»
Нет, не заметили его те двое, что во главе колонны. Хеннинг целиком сосредоточен на знамени, которое несет без бандульеры, прижимая древко к груди. Он справляется с порывами ветра, и древко иногда лишь слегка покачивается.
Хеннинг посматривает вверх на изогнутую косу и думает: «А так она, пожалуй, еще лучше выглядит. Побывала в бою… Холуй полицейский! Вообразил, что может отобрать такое знамя, словно какой-нибудь там флажок кегельного клуба или плакат КПГ. Руки коротки».
Падберг обдумывает речь, которую он произнесет в Аукционном павильоне: «Факт превышения полицией своих полномочий можно будет использовать… Это весьма характерно для нынешнего правительства… Ультракрасные и нацисты делают что хотят, а мы, крестьяне, исключение».
Там, где Грюнхоферштрассе пересекает Буршта, стоит регулировщик уличного движения. Он дежурит с девяти утра до восьми вечера. В этом месте Буршта расширяется, образуя площадь Штольпер-Торплатц и сквер с традиционным памятником героям.
Обычно регулировщики и обнаженные изваяния героев созерцают друг друга. Сегодня же взгляд постового, гауптвахмистра Харта, устремлен вдоль Буршта, навстречу надвигающейся демонстрации. Четверть часа назад мимо Харта прошагали двадцать его коллег под командованием полицмейстера Калленэ: им надлежало занять вокзал и ведущие оттуда к Аукционному павильону улицы, на которых расположены фабрики. А десять минут спустя промчался в запарке какой-то велосипедист и, чуть сбавив ход, крикнул ему:
— Твои там подрались с крестьянами, их побили. Я поехал за остальными. — И он нажал на педали.
Харт пытается сообразить, что же случилось: кого побили — крестьян или полицию? А может, этот велосипедист просто рабочий и разыграл его? Надо бы бежать на помощь, вдруг им приходится туго… Кто же сегодня дежурит на Рыночной площади? Харт автоматически делает отмашки проезжающим автомашинам, стараясь почаще становиться так, чтобы видеть Буршта и то, что оттуда надвигается.
А там, еще вдалеке, смутно виднеется огромная толпа.
К регулировщику стремительно направляется господин в маленькой суконной шляпе с кисточкой. Его сапоги с отворотами громко стучат подковками по мостовой.
— Вахмистр, как тут пройти к Аукционному павильону?.. Так, благодарю. Понял, спасибо. Найду… А вы смывайтесь-ка отсюда побыстрее, как ваши коллеги. — И, отойдя шагов десять, добавил: — Не то получите по морде, как они получили. — И уже в двадцати шагах горланит: — От нас получили! Нас, крестьян!
— Стой! — кричит Харт. — Стой! Приказываю вам остановиться!
Он хотел было рвануться в погоню, но тут к перекрестку приблизились две автомашины, Харт дал отмашку, а когда обернулся, то господин с кисточкой уже исчез.
«К вокзалу он пойти не мог. Иначе я бы его видел. Ну, попадись мне только! Чертов навозник! Еще грозится… Погоди, как бы вам самим морды не разукрасили! Навозники вонючие!»
По улице бежит какой-то человек, пыхтя, спотыкаясь, бежит прямо к нему. Харт с изумлением узнает своего начальника, Фрерксена.
— Где люди? — хрипит тот. — Пусть Калленэ с людьми немедленно!.. Крестьяне… — Он обессиленно умолкает.
— Слушаюсь, господин старший инспектор! Докладываю: нахожусь на посту регулировщика. Один велосипедист, кажется, уже поехал за подкреплением.
— Зовите людей, Харт! — кричит Фрерксен, срывая голос. — Бегите. Скорее! Крестьяне… Знамя…
Гауптвахмистр Харт, бросив последний взгляд на бледное, искаженное лицо своего начальника, припускает рысью к вокзалу. «Морду набить… — мелькает у него в голове. — Кому же сегодня набьют морду?..»
Фрерксен, оставшись на «островке безопасности», размахивает руками, дает сигналы. «Людей, скорей, — думает он. — Крестьяне совсем близко. Еще минуты три, и…»
По Буршта, от Рыночной площади, приближается велосипедист. У «островка» он резко тормозит и слезает. Фрерксен узнает его: это Маттиз, деятель местной организации КПГ, смутьян, каких мало.
— Господин инспектор, — говорит он, приветливо улыбаясь, — господин старший инспектор, я ее все-таки нашел. И привез вам. Вот она… — И он протягивает Фрерксену его саблю, согнутую, перепачканную, без ножен.
Фрерксен не сводит с нее глаз. Однако он находится на регулировочном посту. Вокруг уже собираются люди, и крестьяне близко. А Маттиз стоит перед ним с этой грязной железякой, подобострастно осклабившись.
— Куда я ее дену? — растерянно спрашивает Фрерксен. — У меня же нет ножен, — и шепчет: — Спрячьте ее, немедленно спрячьте. Вон туда, у памятника, за пьедестал…
И его глаза, полные муки, следят за Маттизом, который с нарочитой медлительностью, вскинув саблю на плечо, будто ружье, с ухмылкой оглядываясь на собравшихся зевак, перешагивает через ограду, не спеша, со вкусом, ступает на клумбу с геранью, идет дальше, добросовестно вытаптывая цветы, и, еще раз хитро ухмыльнувшись, с видом заговорщика скрывается за пьедесталом, словно вознамерился прямо на глазах у полиции справить там нужду.
«Нет, это невыносимо, — в отчаянии думает Фрерксен. — Я больше не выдержу. Это бесчеловечно. Свыше всяких сил. Ну почему я не вышел из дому на пять минут позже! Где люди?»
Они уже идут.
Более двадцати синих бегом спешат от вокзала сюда, к перекрестку. После первых же путаных сообщений полицмейстер Калленэ собрал всех, кто находился на дежурстве в северной части города.
Но и крестьяне уже близко. До них всего сто метров… восемьдесят метров… идут по восемь в ряд, надвигаются. Впереди черный флаг, музыки пока еще нет.
Полицмейстер Калленэ рапортует, но Фрерксену некогда выслушивать.
— Крестьяне напали на нас. Ваших товарищей избили. Надо отобрать знамя, оно подлежит конфискации. Зольдин, Майерфельд, Гайер, — приказываю вам изъять знамя! Остальные на подмогу.
Еще раз смерив взглядом небольшое свободное пространство между ними и головой колонны, Фрерксен спрыгивает со своего возвышения на мостовую и командует: — Давай! Вперед!
Он вскидывает руку и — безоружный — устремляется на противника. Полицейские бегут рядом с ним, обгоняют его; поднятую вверх руку командира одни восприняли как сигнал «сабли вон!» и пытаются на ходу — непривычная работа — вытащить клинки из ножен; другие, отцепив от поясов дубинки, размахивают ими. Грозно надвинуты на брови кожаные шлемы, закрепленные под подбородком.
Атаку заметили только в первых рядах. Крестьяне невольно сдерживают шаг, но идущие сзади напирают.
Хеннинг резко останавливается и с внезапно нахлынувшим чувством упрямства еще выше вздымает знамя. Наталкиваясь на знаменосца, демонстранты обтекают его.
Полицейские видят, как он ускользает от них, вот уже за ним сомкнулся один ряд, второй, третий…
— Знамя! — кричит Фрерксен. — Знамя!
Первым бросается на крестьян Гайер. Он налетает на стену угрожающих, бесстрастных, мрачных, светлых, загорелых лиц. Против его руки с поднятой дубинкой поднимаются руки с палками, то ли для защиты, то ли для нападения, — кто знает.
— Дорогу! — рявкает он.
А знамя совсем близко, десять метров, двадцать, он должен взять его. Но где же коллеги? Все равно ждать некогда. Крестьяне расступаются, Гайер дубинкой бьет по поднятым рукам, перед ним возникает подобие коридора, он прыгает вперед, отталкивает одного, второй отступает сам, знамя все ближе и ближе.
Раздается глухой треск — сзади кто-то стукнул его по шлему, и тут же следует удар по левому плечу.
Гайер еще яростнее набрасывается на тех, кто перед ним. Получайте, навозники, вот так вас, чурбаны, нате, собаки! Знамя…
Изо всей силы он бьет локтем в живот какого-то толстяка. Тот валится навзничь, люди отшатываются, жмутся друг к другу. Гауптвахмистр полиции Гайер уже у знамени, последний рывок, и он, споткнувшись, почти в падении хватается за древко. Сойдясь на секунду грудь с грудью со знаменосцем, Гайер дергает к себе древко.
— Давай сюда! — орет он.
Хеннинг горящими глазами смотрит на полицейского.
— Прочь, знамя наше, — говорит он и обеими руками дергает древко к себе.
Стиснув левой рукой древко, Гайер бьет резиновой дубинкой по рукам Хеннинга. Тот не отпускает. Гайер снова замахивается, но его руку перехватывают сзади. Короткая схватка, резкая боль в суставе, и полувывихнутая рука выпускает дубинку. В невероятной давке борьба за знамя продолжается. Хеннинг и Гайер, втянутые круговоротом тел, колотят друг друга, пока не падают, сцепившись, на мостовую.
— Саблей их, Оскар! саблей, — раздается голос над Гайером. — Эти подлецы иного не заслуживают!
Гигант Зольдин и проворный Майерфельд подоспели на выручку. Обнаженными саблями они плашмя раздают звонкие удары направо и налево по спинам, лицам, рукам. Толпа подается в стороны, освобождая небольшой круг, Гайер тяжело поднимается и с силой рвет к себе древко.
За другой конец ухватился Хеннинг, он лежит на мостовой, но по его побелевшему лицу, стиснутым челюстям видно: держит намертво.
— А ну отпусти! — крикнул Майерфельд и ударил лежащего саблей плашмя.
Зольдин и Гайер вдвоем рванули древко, протащив повисшего на нем Хеннинга по мостовой. Второй удар пришелся лезвием по плечу знаменосца. Вспоротый рукав темного пиджака открылся словно зев, забелела рубашка, — и вокруг постепенно растекалось яркое пурпурное пятно.
Еще крепче сжав древко, Хеннинг с бешеной силой лягнул полицейского. Майерфельд снова взмахнул саблей.
— Отпускай, сволочь! — и ударил по вцепившейся в знамя руке, которая тотчас окрасилась в алый цвет.
Теперь и Зольдин и Гайер, отпустив знамя, замолотили саблями. Хеннинг, перекатившись на бок, телом прикрывает руку, еще способную держать древко, по другой руке сыплются удары. Полицейские бьют и бьют, задыхаясь, бледные от ярости, а вокруг этой маленькой цирковой арены, обтекая ее, завихряясь, с неослабевающим напором течет поток крестьян. Шествие продолжается.
По длинной дороге, от центральной тюрьмы к городу, бежит человек. Он только что стоял перед серой мертвой стеной, которая вдруг обрела голос, появилось чье-то белое лицо, раздался крик о помощи: они истязают Раймерса, тюремщики губернаторские, республиканские живодеры, да будьте вы прокляты все!
Банц спешит, словно на карту поставлена не жизнь другого человека, а его собственная. Знакомые крестьяне давно остались где-то позади. Куда они пропали?
Но ни двое, ни десять, ни сотни крестьян ничего тут не сделают. Ему видятся тысячи крестьян, которые стоят перед мертвой бетонной стеной с ее зарешеченными дырами. И если эти тысячи откроют рот и гаркнут, то это не будет крик о помощи, от бессилия, нет, тут сразу распахнутся ворота, падут стены и на волю выйдут осужденные Республикой.
Он бежит, а в его голове проносится мысль о трех ящиках из-под маргарина, с взрывчаткой, которые заперты в сарае, дома. У этих ящиков силы не меньше, чем у десяти тысяч крестьян, они открывают ворота, поворачивают мысли в головах, делают из бонз трусливых пресмыкающихся, эти ящики проложат любой путь.
Сейчас он кликнет крестьян. Он им скажет, какую шутку сыграли с ними, как их опять надули, — Раймерс-то сидит здесь!
Когда он, задыхаясь, прибежал на Рыночную площадь, она оказалась опустевшей. Безлюдными были тротуары, свободными — стулья за окнами пивных. Банц понял, что демонстрация уже в пути, и побежал дальше.
Миновав поворот на Буршта, он увидел, что вся улица запружена нескончаемой бурлящей толпой.
— Что случилось? — спросил он, переводя дух. — Почему не идете?
— Впереди чего-то застряли.
— Кажись, там драка с красными вышла.
— А где Ровер? Падберг? Хеннинг?
— Кто их знает, наверно, в голове.
Банцу надо к ним. С минуту он размышляет. По Буршта не пройдешь. Это ущелье забито от стены до стены, прохожие, автомашины, повозки, — безнадежно. Но есть параллельная улица, Банц через проходной двор выбирается на нее. И вот путь свободен. Банц пускается бегом, его рука невольно крепче сжимает палку: ух, эти красные, он им сейчас всыплет!
Свернув на Грюнхоферштрассе, он выбегает на Штольпер-Торплатц, перед ним, теперь уже с другого конца, узкая Буршта. Бросив взгляд на голову колонны, Банц застывает, у него перехватывает дыхание.
Из-за стычки с полицией первые ряды остановились, идущие следом под напором колонны подались в сторону; улица во всю ширину заполнилась плотной, как стена, массой крестьян. А перед этой стеной, через два-три метра друг от друга, цепью стоят полицейские и бьют резиновыми дубинками и саблями демонстрантов, стремясь оттеснить передних, которых вновь и вновь подталкивают задние. Руками и палками крестьяне защищаются от ударов, пробираются вдоль стен, чтобы дворами выйти на Грюнхоферштрассе, но их оттесняют назад и дубинками гонят под дубинки.
У Банца вырывается яростный вопль. Вот оно, государство! Вот оно какое, да иным он себе и не представлял его.
«Кровопийцы! — думает Банц. — Кровопийцы! Избивать беззащитных, ни за что!»
Продвигаясь по краю улицы, он еще издали нацеливается на верзилу-полицейского, который саблей молотит людей по головам и бессмысленно кричит при этом: «Дорогу!»
Банц подкрался к нему сзади, перехватил палку с другого конца, но не замахнулся. Ему вдруг показалось недостойным ударить человека сзади, и он лишь сильно пнул его по голени.
Резко обернувшись, полицейский дико взглянул на Банца и промычал:
— Дорогу!
— Дорогу! — передразнил его Банц. — Ах ты живодер! Дорогу… — И рукояткой палки огрел его по виску так, что верзила, крутанувшись вокруг собственной оси, рухнул на мостовую.
Словно вдруг протрезвев, Банц посмотрел на упавшего, потом на лица стоящих рядом крестьян и будто сквозь пелену заметил, что они глядят на него вроде осуждающе.
— Уж больно он саблей размахался, негоже это, — пробурчал Банц и тихонько пошел прочь в сторону трактира тетушки Лизхен.
«Не стоит мне тут больше встревать, — подумал он удрученно. — Зайду-ка выпью пива».
Не успел он ступить на нижнюю ступеньку трактирной лестницы, как за его спиной раздался шум, топот.
Что-то с невероятной силой обрушилось на него, раскаленным железом пронзило мозг. Вспыхнули огненные искры, и он упал.
Почтамт Альтхольма находится на Буршта возле Штольпер-Торплатц. К операционному залу почтамта, расположенному на высоком первом этаже, ведет наружная лестница с двумя площадками.
На этой лестнице сейчас, в разгар битвы, столпились зеваки, не сводящие глаз с волнующего зрелища. В операционном зале тоже полно народу, все сгрудились у раскрытых окон, — и служащие почты, и публика, — смотрят на улицу, переживают, спорят, галдят.
Среди публики замешался и сельского вида мужчина в шляпе с кисточкой, которую он, впрочем, сейчас снял. Тайный посланец губернатора захватил самое удобное место; полулежа на подоконнике, он высунулся из окна, и ему видно то, что происходит сбоку, метрах в ста отсюда, и чего остальные в зале не видят: драку за знамя.
Она уже почти окончена. Хеннинга, так и не отпустившего знамя, проволокли за древко по мостовой к тротуару и вновь принялись молотить, пока его искалеченные руки не ослабели окончательно.
Знамя у него вырвали, полицмейстер Калленэ, несколько полицейских и следователь Гебель стоят с трофеем на тротуаре, а вокруг приливают и отливают волны растерянно толкущихся крестьян.
Со стороны вокзала появился маленький бородатый человечек в сером костюме с чемоданчиком в руке. Уголовный комиссар Тунк приметил его и стал наблюдать, забавляясь его поведением: человечек этот, явно озадаченный огромным скоплением людей, энергично прокладывал себе путь; то втискивался в толпу, то выскакивал из нее, то застревал. С неутомимостью муравья он снова и снова пытался пробиться сквозь запрудившую улицу толпу; на сей раз его вынесло неподалеку от группы со знаменем.
Следя за передвижениями мягкой широкополой фетровой шляпы, уголовный комиссар Тунк заметил, что она вдруг взяла курс прямо на эту группу, вокруг которой образовалась свободная зона. Крестьяне приостанавливаются там, молча глазеют, но неудержимый поток влечет их дальше.
Человек, вынырнув в свободной зоне, уже приподнимает шляпу, что-то говорит — это видно по движению его губ… Тунку подумалось, что он задает какой-то вежливый вопрос и что голос у него, наверное, писклявый. Однако никто не обратил внимания на человечка, полицейские стоят спиной к народу, сгрудившись вокруг трофея.
Тогда маленький усач, решившись, протянул руку и потеребил полицейского сзади за мундир.
И тут произошло нечто, подобное грому среди ясного неба. Полицейский вскинулся, будто его пырнули ножом. В его руке сверкнуло белое, блестящее. Описав дугу, сабля врезалась в лицо человечка. Тунку на мгновение показалось, что он увидел зияющую рану, пересекшую нос и обе щеки. Раненый закрыл лицо руками, его утробный вопль, перекрыв шум толпы, долетел до окон почтамта, человечек рухнул ничком и исчез в людском водовороте.
А полицейские со своим трофеем тем временем переместились поближе к стене дома, вдали зазвучала музыка, и по рядам демонстрантов пронесся гул голосов.
Тунк упирается спиной в стоящих позади него зрителей.
— Дайте пройти! — кричит он, расталкивая публику. — Здесь что, почтамт или театр? Дайте пройти! Мне надо позвонить!
В глубине зала пусто, все у окон. Комиссар спешит к ближайшей переговорной кабине. «Теперь пора», — бормочет он.
Дверь кабины за ним захлопывается, он достает приготовленную монету и снимает трубку.
— Триста семьдесят два, — говорит он, услышав голос телефонистки. — Только побыстрее. Срочно.
— Опустите монету, пожалуйста.
Раздается гудок, к телефону подходит горничная бургомистра Гарайса.
— Срочно бургомистра! Вопрос жизни и смерти!
— Господин бургомистр в отпуске.
— Дура! Идиотка! — кричит комиссар. — Вы что, не слышите, что речь идет о жизни и смерти? Давайте мне бургомистра, дура набитая!
— Извините! Одну минутку, сейчас позову, — пролепетали в трубку.
— Живо, живо!
Комиссар криво усмехнулся и, не отпуская трубки, вдруг начал делать приседания, — вниз, вверх, вниз, вверх, — все ускоряя и ускоряя темп, пока у него часто не заколотилось сердце и не перехватило дыхание.
И когда в трубке послышался густой, сонный, с нотками раздражения голос бургомистра, Тунк, запыхавшись, глотая воздух и слова, — притом совершенно естественным образом, — доложил: — Господин бургомистр! Господин бургомистр! Товарищ Гарайс! Крестьяне дерутся с полицией! Инспектора избили, двое вахмистров убиты. Крестьяне уже пистолеты вытаскивают, человек десять-двенадцать… Спасите…
Он умолк. И в то время как на другом конце провода бушует Гарайс, Тунк осторожно кладет трубку сверху, на аппарат, но не вешает, выскальзывает из кабины, тихо прикрывает дверь и, зайдя в соседнюю кабину, своим обычным голосом вызывает номер семьсот восемьдесят пять.
К телефону в Грюнхофе подходит хозяин трактира Мендель.
— Говорит уголовная полиция. Срочно позовите к аппарату старшего лейтенанта Врэдэ. Он сидит у вас в зале. — И после паузы: — Врэдэ, это я… да… обойдемся без фамилий. У меня все удалось. Пусть ваши люди будут наготове. Минут через пять вам позвонит Гарайс. Вы, разумеется, ничего не знаете.
И уголовный комиссар Тунк спокойно покидает кабину. Между тем из соседней кабины, откуда он звонил три минуты назад, выныривает служащий почтамта и нерешительно смотрит на комиссара.
— В чем дело? — Тунк ободряюще кивает ему.
— Вы случайно не звонили из этой кабинки? — неуверенно спрашивает служащий.
— Я? Разве вы не видели, откуда я вышел?
— Конечно, видел. Извините, пожалуйста. Но, может, вы заметили, кто там был только что?
— Кто? Погодите-ка. Да, кабина была занята, когда я подошел. Я еще по рассеянности влез туда. Кто же там стоял? По-моему, какой-то рабочий, да, рабочий в синей куртке. И, кажется, был страшно взволнован.
— Значит, рабочий? В синей куртке? Благодарю вас. Я так и доложу. Спасибо. — Служащий ныряет обратно в кабину, а уголовный комиссар скрывается в толпе.
Аптека «Айнхорн» не пользуется в Альтхольме хорошей репутацией. Люди предпочитают ходить — пусть это и втрое дальше — в аптеку Заломона или в Вассермановскую.
Причиной сему «айнхорновский» аптекарь Хайльборн, страдающий той мягкой формой сумасшествия, которая в народе зовется дурью. Хайльборн никогда не дает покупателям того, что они хотят, а предлагает им лишь то, что считает нужным сам. Если фрау Марбеде, например, просит дать ей от страшнейших, убийственных головных болей пирамидон, то аптекарь отпускает ей клизму, «чтобы вы наконец избавили свой кишечник от всякой дряни». А девушкам и молодым мужчинам он с удовольствием прилагает к покупкам презервативы: «По крайней мере, не будете вечно бегать ко мне за „гонозаном“ и уколами от триппера».
В последнее время аптека «Айнхорн» почти безлюдна. Ибо свою воспитательную деятельность Хайльборн распространил и на альтхольмских врачей: одобряя далеко не всякий выписанный ими рецепт, он увеличивал или уменьшал дозу по своему усмотрению, в связи с чем на него подали в суд.
Его «бойне», как говорят злопамятные альтхольмцы, существовать осталось недолго. Но пока у него не отобрали патента, он еще хозяйничает в своей лавочке, заполняя время тем, что все увеличивает и увеличивает самому себе дозы морфия. Занят он по горло, — ведь приходится то и дело кипятить иглы для инъекций, а после них наступает долгое блаженное забытье…
Но он не всегда в одиночестве. Нередко в провизорской, рядом с ним, часами сидит фрау Шаббельт. Эти двое нашли друг друга. Оба старые, неопрятные, с седыми нечесаными космами, грязными руками, бескровными серо-желтыми лицами, дрожащими губами. Иногда фрау Шаббельт, уронив голову на стол, спит беспробудным мертвецким сном после крепких снадобий, которые варит ей Хайльборн. Порой он сидит, свесив голову на грудь, и слюна тянется у него изо рта на жилет и сорочку; оба оторвались от Альтхольма, у обоих нет больше ни семьи, ни друзей, ни привычной ненавистной постели, ни места на кладбище, уже купленного и огороженного…
— Нет, еще рано, не уходите, — говорит он ей сегодня. — Выпейте-ка еще одну, а я пойду приму хороший четырехпроцентный. — И он уходит в торговый зал.
Она смотрит неподвижным взглядом во двор, на серые пучки гниющей упаковочной соломы, на разбитые ящики, ощетинившиеся ржавыми гвоздями. Спустя некоторое время, обнаружив, что аптекарь все еще не вернулся, она принимается звать его: — Господин Хайльборн! Господин Хайльборн!
Но вскоре ей это надоедает, она сливает остаток из бутылки в рюмку и делает большой глоток, потом встает и с трудом ковыляет к двери, держась за стол, стулья, шкаф и стену, в торговое помещение.
Там, прильнув к стене, стоит Хайльборн и прислушивается к шуму на улице. Через окна, из-за внутренних полуставен ничего не видно. Снаружи доносится дикий, угрожающий рев.
— Т-сс! — шепчет Хайльборн, приложив палец к губам. — Т-сс! Это за мной, хотят упечь в дурдом, но меня они не найдут.
Женщина тоже прислушивается.
— Вздор, — говорит она, тяжело ворочая языком. — Их много. Там что-то случилось. — Она идет к входной двери и открывает ее.
У самой витрины аптеки стоит группа полицейских с захваченным знаменем. Толпа чуть дальше, на проезжей части улицы, так что фрау Шаббельт видит лежащего у водостока Хеннинга, окровавленного, бледного, с закрытыми глазами.
В пяти шагах от него на бордюрном камне сидит какой-то маленький человечек; лицо он закрыл руками, меж пальцев течет кровь. Кругом люди, но они стоят поодаль, так как вдоль тротуара патрулируют полицейские с обнаженными саблями и кричат:
— Проходите!.. Не останавливаться!.. Проходите!
Фрау Шаббельт, шатаясь, спускается по ступенькам на тротуар к лежащему Хеннингу. Она склоняется над раненым, зовет его, в ее мозгу все перепуталось: ей кажется, что это ее умерший сын.
— Что с тобой, Герберт? Почему ты тут лег? Не надо здесь лежать! — Она сердито взглядывает на аптекаря, который пытается приподнять серого человечка. — Идите сюда. Бросьте его, зачем он. Тут мой мальчик. Герберт поранился.
Видя это, несколько крестьян, осмелившись, подходят к пьяной женщине и помогают поднять Хеннинга. Фрау Шаббельт поддерживает его голову.
— Туда, — командует она, — туда, в аптеку!
Хеннинга понесли. Двое с помощью аптекаря повели маленького бородача.
Через толпу пробился старший инспектор полиции.
— Стой! — закричал он. — Эти люди арестованы. Разговаривать с ними запрещается. Стой, говорю вам я!
Старая женщина обернулась. На сером лице с тысячью морщин засветились серые глаза.
— Убирайся ты, сопляк, — сказала она. — Твой отец надувал крестьян, и тебе быть до гробовой доски обманщиком!
С площади Штольпер-Торплатц донеслась веселая музыка. Оркестр наконец-то окольными путями добрался до головы демонстрации, которая вновь построилась и была готова следовать дальше.
— Вперед! Шагом марш! К Аукционному павильону! — кричит Падберг. — Со всем прочим потом разберемся! Главное — вперед!
Раненых вносят в аптеку.
ГЛАВА VIIВЛАСТИ ПРИНИМАЮТ РЕШИТЕЛЬНЫЕ МЕРЫ
Оркестр во главе шествия играет после «Фридерикус рекс» «Германия превыше всего», потом песню «О еврейской республике, которая нам не нужна».
Крестьяне молча топают по Буршта, мимо вокзала, и далее по редко застроенным улицам предместий, где виллы и сады чередуются с крупными фабриками.
Полиция эскортирует шествие слева, справа, спереди и сзади. Глядя со стороны, можно подумать, будто эти тридцать — сорок полицейских конвоируют три-четыре тысячи крестьян в тюрьму.
В первой шеренге вновь идет Падберг, рядом с ним граф Бандеков, Редер и папаша Бентин.
«Какой позор! — с горечью думает Падберг. — Стоило бы нам, крестьянам, поднять руку, от этой кучки полицейских мокрое место бы осталось. Ведь вся провинция над нами смеяться будет! Попробовала бы полиция поступить так с красным фронтом, гитлеровцами, или даже с рейхсбаннеровцами, да ее смели бы в один миг! А мы… эх, с крестьянами каши не сваришь». И вслух произнес: — О господи! Хотел бы знать, как завтра я напишу об этом в газете?!
— Посоветуйтесь здесь же с вашими коллегами, — осторожно подсказал Бандеков.
— Коллегами?.. У того, кто пишет для «Крестьянства», нет коллег. Тут я влип один, других это не интересует, у них свой материал, получше! Неужели я напишу о том, как трое фараончиков увели у нас знамя? Позор!
— Люди добрые, — заскулил папаша Бентин, — ну как мне после этого в Альтхольме показываться?
— А вы не пытались спасти знамя? — спросил граф Бандеков Падберга. — И отнести его хотя бы в трактир? Почему вы дали втянуть себя в драку?
— Разве не я возражал с первой же минуты против знамени? — огрызнулся Падберг. — Теперь, конечно, виноват я. Впрочем, когда это случилось, меня не было там, впереди.
— А где ж вы были? — спросил Редер. — Ведь уговаривались, что вы присмотрите за Хеннингом.
— Присмотришь тут! Кто мог подумать, что фараоны бросятся в эту безумную атаку? Я ходил назад — узнать, что с Ровером.
— Ну, разумеется, — язвительно сказал граф. — Сбегали кое-что выяснить. В самую критическую минуту. Лишь бы самому не влипнуть, не так ли?
— Вот что, любезные, — разозлился Падберг. — Кто здесь вожаки? Я или Ровер с Редером? А может, вы, господин граф? Вы-то все где были, позвольте вас спросить? Да, да! Гоните вперед всяких чужаков, чтобы вам каштаны из огня таскали, не так ли?
— Ну не надо спорить, люди! — воскликнул растерявшийся папаша Бентин. — Граф был со мной, мы ходили за оркестром.
— Граф верно говорит, — вмешался Редер. — Тебе было поручено смотреть за Хеннингом, ты один и в ответе.
— Я в ответе? Ишь куда повернули! Да плевать я на вас хотел! Думаете, буду убирать за вами дерьмо? Сначала просите напечатать письмо вашего Раймерса, — не письмо, а срамота какая-то…
— Письмо подложное!
— А кто это обнаружил? Я!.. Затем назначаете демонстрацию, даже не зная, что предводителя давным-давно увезли…
— А вы знали?
— Тащите какое-то идиотское знамя, хотя любому дураку ясно, что это пахнет скандалом…
— Вы же сами помогали крепить косу.
— Наконец, вы допустили, чтобы весь народ согнали в кучу, а виноватым оказался я, именно я. Нет уж, увольте, поищите себе другого козла! Мечетесь, как куры, ну и черт с вами, я — пас! Обязанности редактора с себя слагаю. Не желаю больше с вами связываться. На немецких землях есть еще немало дел, и места есть, где полный порядок, где вшивой городской полиции не дают бить себя по морде… Благодарю покорно! Всего хорошего, господа! Мое почтение. Собирайтесь и любуйтесь друг другом без меня, навозники!
И Падберг, кипя от ярости, начал протискиваться вправо, к тротуару.
— Стой! — крикнул ему полицейский. — Вернитесь обратно. Выходить из рядов здесь нельзя.
— Что? — взревел Падберг. — Мне нельзя уйти отсюда? Мне, свободному гражданину вашей благословенной республики? Или не уплатил налогов? Или эта улица не для общественного пользования? Извольте пропустить меня, господин!!!
— Вернитесь, — сказал полицейский. — Есть распоряжение: никому из строя не выходить. Ступайте дальше.
— Кто это здесь дает такие распоряжения? Кто? Покажите-ка его!.. Мне надо на вокзал! Я опоздаю на поезд. И вообще я — пресса! Вот мое удостоверение! Извольте…
— Погодите, погодите! Всего две минуты. Дойдете до павильона, а там пожалуйста…
— Падберг, иди сюда, — позвал его Редер. — Поговорить надо.
Падберг вконец разозлился: — Вы слышали? Нас конвоируют как арестантов. Такого срама…
— Вот господин, который все видел, — сообщил Редер, — и драку за знамя тоже. Он возмущен полицией. И хочет обо всем рассказать крестьянам, на собрании…
Падберг обернулся к человеку, который хотел избавить его от печального доклада в Аукционном павильоне. Но едва он взглянул на этого господина, как гнев его внезапно исчез. Падберг язвительно усмехнулся.
— Ах, господин комиссар политического отдела шокирован? Господа, позвольте вас представить друг другу. Господин уголовный комиссар Тунк из Штольпе. Господин Мюллер, господин Майер, господин Шмидт, господин Шульце. Значит, вы возмутились, господин комиссар? Вы поступили чертовски правильно.
— Моя фамилия Меггер. Я из Ганноверщины. Вы меня с кем-то спутали.
— О нет, я вас не спутал. Вас невозможно спутать, господин комиссар.
— Я тоже борюсь за крестьянское дело!
— Еще бы! — сказал Падберг. — Только на другой стороне… Убирайтесь прочь! — заорал он, внезапно рассвирепев. — Шпик! Дешевка легавая! Прочь!
— Вы меня с кем-то… — начал было тот, не моргнув глазом.
— Падберг, гляди-ка, — воскликнул Редер, — это Гарайс!
Мимо в открытой машине ехал бургомистр Альтхольма. Возле него сидел бледный Фрерксен и что-то горячо говорил ему.
— Ну вот они и снова рядышком, красные бонзы, — заметил Падберг.
Непрерывно гудя, машина пробиралась вперед.
— Видать, голубки замышляют еще какой-нибудь сюрпризик, — предположил Падберг. — Да, а куда девался наш простачок с Ганноверщины?
Но простачка уже и след простыл.
Бургомистра Гарайса можно убить, но парализовать его активность немыслимо.
Сидя в кресле у телефона, он размышлял несколько секунд: «Крестьяне атакуют с пистолетами полицию? Не может этого быть». Но тут же родилась следующая мысль: «Кто же там напортачил?»
И далее: «Прежде всего — предотвратить худшее».
Он позвонил в полицейский участок на вокзале.
— Кто это? Зольдин? Говорит Гарайс. Изложите, что произошло. Коротко.
— Господин бургомистр, это ужасно. Только что внесли Харта, ранен тяжело… Крестьяне…
— Благодарю, — сказал бургомистр и нажал на рычаг. — Фройляйн, фройляйн, теперь Пикбуша! И сделайте вот что: как только закончу, сразу соединяйте меня с гостиницей Менделя в Грюнхофе… И еще: пусть ваша коллега тем временем позвонит в полицейский участок на вокзале и скажет, чтобы Фрерксен или Калленэ ждали меня там через десять минут. А вы дознайтесь, кто мне только что звонил… Все поняли? Действуйте!.. Пикбуш? Вы здесь? Хорошо. Пошлите кого-нибудь из приемной, — первого попавшегося! — к шоферу. Чтобы через три минуты машина была у моего подъезда… Без болтовни, выполняйте! Жду у аппарата… Послали? Слушайте дальше: в левом верхнем ящике моего стола лежит желтый конверт, это — письмо от губернатора, тащите его к телефону… Нашли? Хорошо. Читайте вслух. Читайте, говорю! Алло, куда вы пропали? Фройляйн, что за безобразие?! Кто это?.. Старший лейтенант Врэдэ? Так вот, мой дорогой старший лейтенант, поднимайте-ка людей и через десять минут будьте на Югендшпильплатц. Никаких действий, пока не обсудим все на месте… Секретный приказ?.. Да, я прочту его… Да, конечно. Ну, отправляйтесь! Фройляйн! Фройляйн!.. Ну вот, уже машина сигналит… Ладно, пора. Секретному приказу, кажется, суждено оставаться секретным. — Гарайс встает, оглядывается. — Да, — тяжело вздыхает он. — Нордкап. Нордкап… Поживем — увидим.
Он медленно протискивает свое массивное тело сквозь дверной проем и сопя спускается по лестнице.
— Давай-ка, Вертхайм, на вокзал, к участку.
Улицы пусты. Машина набирает скорость.
— Стой!
Гарайс вылезает и взмахом руки останавливает идущую навстречу санитарную машину пожарников.
— Кого везете?
— Двух крестьян, тяжелораненые.
— Что за ранения?
— Саблей. В руки и лицо.
— Много там раненых?
— Еще один крестьянин. И вахмистр.
— Тяжело?
— У вахмистра, видимо, сотрясение мозга, доктор Ценкер сказал. А у крестьянина рассекли руку саблей.
— А еще есть?
— Насколько нам известно, нет, господин бургомистр.
— Огнестрельные ранения?
— О таких мы не слышали.
— Хорошо, поезжайте.
Гарайс, отдуваясь, забирается опять в машину. Опустив веки и сложив на животе руки, он вертит большими пальцами.
Люди на улице говорят: «Гляди-ка, наш бургомистр. Жирен он больно, сморило его. Оно и понятно, жарища-то какая».
Гарайс думает: «Три крестьянина ранены тяжело, один полицейский легко… Никаким бунтом и не пахнет… Надо было оставить Врэдэ в Грюнхофе. Да, кажется, я тоже напортачил».
В полицейском участке на вокзале он увидел старшего инспектора Фрерксена; тот сидел в полутемном углу за столом, втянув голову в плечи и закрыв лицо руками.
«Вот тебе на!» — подумал Гарайс и, рассияв улыбкой: — Ну-с, ребятки, выкладывайте. Желательно по порядку. Начнем с вас, Калленэ.
Но старший инспектор уже вскочил с места: — Честь имею доложить, господин бургомистр, знамя у нас! Конфисковано и отправлено в главный участок.
— Какое еще знамя?
— Крестьянское. Черный флаг с косой наверху.
— С косой?
— Приделана к древку, на конце. Мятежный знак. Я конфисковал его.
— Хорошо, Фрерксен, докладывайте по порядку.
И Фрерксен сообщил, как все происходило.
— Знамя вызвало подозрения. Публика нашла его неприличным. А коса была просто опасной.
Он изложил, как действовал: сначала попросил, затем потребовал. Его оттолкнули, избили, вырвали саблю.
— Что мне было делать? Уступить? Оставить знамя крестьянам? Я распорядился отобрать его. Крестьяне оказали ожесточенное сопротивление. Харт тяжело ранен…
— Знаю.
— Теперь расскажите вы, полицмейстер. Вы знамя видели? То есть еще до стычки.
— Да.
— Оно вам тоже показалось подозрительным?
— Откровенно говоря, не обратил на него внимания. Когда я с патрулем проходил мимо «Тухера», был там какой-то флаг. Да их столько висит вокруг!..
— Ясно. Ну, а вы, Пинкус? Что говорит публика, господин журналист?
— Рабочие возмущены. Чего крестьянам тут надо? Эти бомбометчики вели себя так агрессивно! Товарищ Гарайс, имейте в виду, рабочие этого не потерпят. У нас в Альтхольме все левые, и здесь не место для праворадикальных демонстраций…
— Хорошо, хорошо. Спасибо. Значит… — Толстяк погружается в размышления. В наступившей тишине слышно, как громко тикают стенные часы.
Тик-так… тик-так…
«Они заварили кашу, — думает бургомистр. — Расхлебывать должны мы. И до самого донышка. — Он нахмурился. — Что мне расследовать: поступила ли полиция правильно? Все мы ошибаемся. Что в конце концов произошло? Небольшой инцидент во время демонстрации, потасовка. В Берлине такое каждый день случается. Главное, чтобы пресса не подняла шум, и через неделю все забудется. Но начатое следует довести до конца. Отозвать шупо я уже не могу».
— Где сейчас крестьяне? — спрашивает он.
— Подходят к Аукционному павильону. Там у них будет митинг. Я приказал полицейским эскортировать шествие.
— Хорошо. Хорошо.
Тик-так… тик-так…
«Разинули рты, будто я рождественский дед, — думает Гарайс. — И Фрерксен таращится, аки агнец закланный. А ведь все так просто. Надо всегда идти дальше. Кто стоит на месте, тот уже не прав».
— Я распущу их собрание, — говорит он вслух, — поскольку оно приняло немирный характер. Крестьян пошлем по домам. Сию минуту на Югендшпильплатц прибывает шупо… Вы, Калленэ, немедленно поезжайте туда, установите связь со старшим лейтенантом Врэдэ и оцепите Аукционный павильон… Мы тоже едем. Пошли, Фрерксен.
Территория скотного двора Общества по разведению черно-пестрой породы обнесена высокой кирпичной оградой с широкими воротами. У ворот собралась полиция и наблюдает за вливающейся во двор колонной демонстрантов во главе с оркестром. Хозяевами Аукционного павильона и всего двора являются крестьяне, это их собственность. Полицейские стоят у ворот справа и слева, группами и поодиночке. По мере того как демонстранты заполняют двор, полицейских становится все больше.
Крестьяне входят в ворота, кто опустил голову, а кто с вызовом глядит на полицейских и крепче сжимает палку. Все уже слыхали, что была стычка и что конфисковали знамя. Все видели кучку полицейских, стоявших на Буршта с отобранным знаменем. Говорят, что есть тяжело раненные, даже убитые; у всех на устах имя Хеннинга, о существовании которого час назад почти никто и не знал.
Изредка в адрес полицейских летят крепкие словечки: «кровавые псы», «убийцы», «разбойники», однако большинство помалкивает.
Но вот темный, сумрачный павильон заполнен до отказа. В этих четырех стенах крестьяне чувствуют себя как дома. Зал гудит вавилонским многоголосьем.
Вспыхивают дуговые лампы, освещая собравшихся.
Этот павильон, предназначенный для выводки на показ коров и быков, похож скорее на цирк, чем на зал; в середине посыпанный песком круг, по бокам барьеры, галерейки, лесенки, проходы, а у торцовой стены эстрада, где восседает отборочная комиссия или аукционаторы.
На эту эстраду, перед которой расположился оркестр «Стального шлема», и поглядывают крестьяне. Но сцена пока пустует.
В комнате за сценой собралась группа мужчин; они никак не могут решить, что делать: какой выдвинуть лозунг, что сказать о случившемся.
Все говорят наперебой, осыпая друг друга упреками.
— А я ни слова не скажу! — восклицает Падберг. — Что прикажете говорить об этом кавардаке? Все сделано шиворот-навыворот, с начала до конца! И я это должен покрывать? Благодарю покорно.
— Суть дела в том, чтобы доложить крестьянам, что и как случилось, — говорит граф Бандеков. — Для этого вы самый подходящий. Ведь завтра в газету все равно придется писать.
— Докладывать здесь? Подливать масла в огонь? Нет уж, спасибо. Да вы соображаете, что начнется, когда три тысячи мужиков узнают, как на нас налетели, расколошматили и обобрали? Покорнейше благодарю. Меня уже один раз привлекали как зачинщика, хватит, сыт по горло. — Повернувшись, он вдруг замечает перед собой человека в шляпе с кисточкой, который внимательно прислушивается к их перепалке.
— Черт бы нас всех побрал! — взрывается Падберг. — Неужели ни у кого не хватит духу выгнать отсюда легаша? Файнбубе, вы здесь хозяин, укажите этому господину на дверь.
Аграрный советник Файнбубе несколько смущен: — Э-э, послушайте, вам тут нельзя находиться. Вы ведь из уголовной полиции? Прошу вас, идемте со мной… или у вас есть какое-то особое поручение, в письменном виде?
— Чего с ним церемониться! — рычит Падберг. — Вон отсюда, св…
— Вы сказали «сволочь», — констатирует Шляпа с кисточкой. — Все присутствующие слышали.
— Я сказал «св…», это не оскорбление. А теперь убирайтесь, чтоб мы вас больше не видели, вы, св… св… св…!
— Ага. Оскорбительный намек безусловно налицо. С меня этого достаточно. Более чем. Идемте, господин аграрный советник.
Тощий Файнбубе и лжекрестьянин направляются рядышком по коридору, спускаются по лестнице, идут опять по коридору.
— Тут я уже знаю дорогу, — говорит непрошеный гость, — в конце вниз по лестнице, а там длинный коридор… не смею вас больше обременять…
— Я провожу вас, — сухо роняет Файнбубе.
— Да, прекрасное здание построили земледельцы. С дотацией от министерства?
— Ах, вот что вас интересует, — замечает аграрный советник.
— Нет, я просто так… Да, а где здесь туалет? Сюда…
— Стой! — кричит Файнбубе. — Эта дверь в зал.
Но сопровождаемый уже ускользнул. Аграрный советник бросается вдогонку, однако криминалист успевает нырнуть в толпу, переполняющую зал. Файнбубе окликнул было его, но крестьяне зашумели, требуя тишины.
Оказывается, с эстрады кто-то говорит…
Да это же папаша Бентин, «Плешивый», как его прозвали, это он держит речь. Голова с плешинами, замызганная куртка, холщовые штаны, грязные сапоги. Старый человек. Люди посмеиваются над ним: его молодая жена недавно родила еще одного младенца, и наверняка не от мужа.
Но речь держит именно он.
Только он единственный отважился выступить перед тремя тысячами крестьян. Он говорит медленно, с трудом; в паузах между короткими фразами прикрывает глаза — то ли думает, то ли дремлет. Но для этой аудитории так и надо говорить, она не любит спешки.
— Он пожал мне руку, — произносит оратор в ту минуту, когда Файнбубе входит в павильон, — и сказал: «Давайте пообещаем друг другу, как старые альтхольмцы, что ничего не случится». А поступил-то он вот как.
Молодого мужика искалечили. Других тоже в кровь измордовали. А за что? За знамя.
Дорогие сельчане, сам я всю жизнь живу в Альтхольме, и Альтхольм еще до войны был красным. Пусть их, думал я, всяк сам выбирает, куда пристать…
За эти годы, опосля революции, много я повидал знамен. И красных… и других…
А вот коммунисты, те таскали соломенные чучела на виселице. Одно чучело — наш обер-бургомистр, другое — фельдмаршал Гинденбург. Так и болтались вместе, на одной перекладине.
У нас было черное знамя. Черное, потому что мы печалимся по нашему дорогому германскому отечеству. А белый плуг на нем, потому что мы — крестьяне, мы пашем землю, и плуг — лучшее, что есть на свете. Ну и красный меч, потому что победа приходит только в борьбе…
Те, с чучелом на виселице, свободно ходили по городу, а у нас-то знамя отобрали.
Вот вы спро́сите меня, дорогие сельчане: а почему мы не защитили свое знамя? Ведь нас-то вон сколько, а полиции — чуть, да и парней крепких у нас хватает.
Крестьяне Померании, вот что я вам отвечу: мы позволили отобрать у нас знамя, потому что мы покорны нашему любезному правительству. Потому что позволяем ему отбирать у нас все.
Они забрали нашего брата Раймерса, а нынче отвели в кутузку и Ровера.
Они забирают из хлевов скот, лошадей. Конфискуют хлеб на корню, а крестьянина выгоняют с его собственного двора.
Вот вы опять спросите: почему ж мы все это допускаем? Разве нет у нас своих представителей? Депутатов крайстага? Ландтага? Рейхстага? Сельскохозяйственной палаты и Германского земледельческого совета? Почему они не обороняются? Почему не подымают крик?
Кричат они, мужики. Но кричат, только когда они тут, среди нас. А потом они едут в Берлин. И когда обратно сюда вертаются, то все у них переиначено, все вдруг наоборот становится. И мы, мол, должны понять, что не выходит так, как думали. Что, мол, без налогообложения нельзя, что придется платить еще больше налогов.
И мы соглашаемся…
А что делать, спросите вы, дорогие сельчане. Отвечу: платите налоги, больше платите! Вы должны радоваться, что вам разрешают платить столько налогов, что у вас отбирают скотину и дворы…
Чем меньше будет добра, тем легче бремя налогов. И когда у вас уже ничего не останется, вот тогда любезное правительство позаботится о вас, как оно позаботилось о ваших родителях, которые скопили себе на старость несколько тысчонок: они идут в отдел социального обеспечения и получают там знатный чин: государственный пенсионер!
Так что платите налоги, говорю вам, платите, пока руки и ноги шевелятся. До тех пор платите, пока уже сил не будет, пока все соки из вас не высосут, пока не начнете подыхать с голоду. Вот тогда вы больше не будете огорчать разлюбезное правительство в Берлине, тогда вы станете кроткими агнцами…
И потому правильно сделала полиция в Альтхольме, что отобрала у вас знамя. Рабочим-то можно иметь знамена.
А вам, крестьянам, ничего нельзя.
Вас можно только избивать до крови, и власти так и делают.
Папаша Бентин умолк. Он вытирает лоб и, кажется, не собирается больше говорить. Позади него стоят «вожаки»; одни потупили глаза, другие вглядываются в зал, где загудевшая толпа уже бурлит и клокочет…
В эту минуту в проеме левой двери на эстраде появляется гинденбурговская фигура полицмейстера Калленэ в синем мундире с красными обшлагами…
Пройдя вдоль сцены, он останавливается возле папаши Бентина и движением руки призывает бушующий зал к вниманию.
У стоящих на сцене замирает сердце:
Либо этот полицейский глуп, либо храбр до безумия.
Во всяком случае…
Внезапно сотни палок поднимаются вверх, слышатся угрожающие возгласы, вот-вот первые палки полетят на сцену…
Капельмейстер оркестра «Стального шлема» повидал на своем веку немало бурных сборищ. Он мгновенно взмахивает дирижерской палочкой, давая знак музыкантам, и под крышей павильона звучит гимн Республики.
По толпе прошло движение. Все крестьяне, став плечом к плечу, вдруг начинают петь; они с воодушевлением бросают в лицо этому представителю германского правительства, этому полицейскому, слова гимна:
— Германия, Германия превыше всего…
Полицмейстер Калленэ стоит опустив голову, не глядя по сторонам. Возможно, он не чувствует контраста двух фигур: маленький, замызганный, изнуренный крестьянин рядом с ним — стокилограммовым, упитанным, розовощеким, в чистой добротной одежде.
Первый куплет окончен, небольшая пауза. Калленэ опять делает знак рукой, призывая к вниманию, но тут начинается второй куплет.
Калленэ снова ждет.
После второго куплета то же самое.
После третьего куплета то же самое.
После четвертого куплета, когда начали повторять первый, Калленэ не спеша, с достоинством покидает сцену. Он понял, что ему все равно не дадут слова.
Крестьяне провожают его взглядом.
Наступает тишина. Оркестр больше не играет. Крестьяне смотрят на папашу Бентина — будет ли он еще говорить.
Опять открывается дверь слева на эстраде, но на этот раз появляется какой-то высокий, статный крестьянин в низко надвинутой на лоб шляпе.
Остановившись, он устремляет затененный шляпой взгляд вниз, на толпу, словно не ожидал здесь такого сборища. Затем направляется к середине эстрады, странно пошатываясь, точно пьяный.
Толпа пристально разглядывает незнакомца, но едва ли кто знает крестьянина Банца с выселка Штольпермюнде. Вид этого рослого человека, нетвердо держащегося на ногах, порождает у публики тревожное чувство, будто сейчас что-то произойдет.
Возле папаши Бентина человек останавливается и начинает говорить — видно, как шевелятся его губы, но слов не слышно.
Тогда он внезапно срывает свою шляпу и бросает ее в толпу. Обнаженная голова его представляет собой жуткое зрелище — не голова, а кровавое месиво.
По залу прокатывается рык.
Этот рык словно возвращает человеку на сцене дар речи. Он кричит: — Крестьяне! Вот как встречает гостей Альтхольм! Глядите, мужики, что делают с нами власти!
Толпа взревела тысячеголосым зверем.
Окровавленный человек, пронзительно вскрикнув, рухнул в изнеможении.
Все двери распахиваются настежь, в зал, размахивая резиновыми дубинками, устремляются шупо и городские полицейские.
Раздаются команды:
— Очистить зал!
— Собрание распускается!
— Всем покинуть зал, соблюдая порядок!
— Ну, пошли, — говорит Штуфф Блёккеру.
— Да, идем, — соглашается тот. — Смотреть тошно.
Шупо и городская полиция одержали над крестьянами решительную победу. Людей поодиночке вытолкали во двор, обшарили каждого в поисках оружия и отобрали палки. Все это они позволили проделать с собой, как с манекенами. Затем их вытеснили со двора на улицу, построили было в колонну, но тут же опять распустили. Их направляли то в одну улицу, то в другую, гоняли то туда, то сюда, в зависимости от прихоти какого-нибудь вахмистра. То запрещали идти по тротуару, то разрешали, освобождая проезжую часть для транспорта.
Оглянувшись, Штуфф замечает среди полицейских мундиров черный сюртук бургомистра. Вахмистры снуют взад и вперед, последние крестьяне с поникшими головами робко пробираются к выходу.
— Ну и пыжится этот красный боров, — с горечью вздыхает Штуфф. — Ты только посмотри, Блёккер, как увивается вокруг него наш коллега Пинкус.
И в самом деле: штеттинский корреспондент «Фольксцайтунг», органа классово сознательных социал-демократов, чувствует себя на месте. Вот он с подобострастной улыбкой что-то говорит офицеру шупо, вот перебрасывается замечаниями с однопартийцами из магистрата, а вот, вспыхнув благородным гневом, показывает пальцем на какого-то крестьянина.
— Жалкий списатель! — цедит сквозь зубы Штуфф.
— Сволочи, — обобщает Блёккер. — Погодите, что еще завтра будет.
Оба представителя буржуазной прессы Альтхольма подходят к воротам. Услышав за спиной чьи-то быстрые шаги, они оборачиваются.
К ним спешит старший инспектор полиции Фрерксен:
— Извините, господа! Бургомистр просил передать, что ждет вас завтра в девять часов на пресс-конференцию.
— Вот как? — удивляется Блёккер.
— Теперь мы вам понадобились? — ехидно спрашивает Штуфф.
— Я вручу вам текст официального сообщения о прискорбных событиях.
— Прискорбных для тебя! — усмехается Штуфф.
— Не понимаю, Штуфф. За мной стоят и бургомистр, и губернатор, и полиция.
— Но не я, — говорит Штуфф.
— Ты не должен прислушиваться к недобросовестным свидетелям.
— Уж твои-то добросовестные.
Фрерксен с любезной улыбкой обращается к Блёккеру: — Полагаю, что «Нахрихтен», как всегда, найдет благоприятный для нашего города выход.
Блёккер с сомнением пожимает плечами.
— Но господа! — с неожиданной горячностью восклицает старший инспектор. — Полиция была вынуждена вмешаться. Мятежники издевались над авторитетом государства. Проявили неуважение к конституции. Преступили законы! Неужели полиция должна была капитулировать перед ними? Без боя?
Минутное молчание. Фрерксен ждет ответа.
— Ну, ты идешь? — спрашивает Штуфф. — У меня больше нет времени. Много дел.
— Иду, иду, погоди. Всего хорошего, господин старший инспектор.
— До утра, — кричит им вслед Фрерксен. — В девять пресс-конференция.
Они плетутся по улице.
— К черту! — восклицает вдруг Штуфф. — Не хочу сейчас в город. За мной, Блёккер.
Они поворачивают назад, снова проходят мимо ворот скотного двора, идут немного по шоссе, через калитку в изгороди входят на какой-то выгон, идут вдоль ржаного поля, затем по лугу и останавливаются у ручья.
— Давай присядем, — говорит Штуфф. — До чего ж хорошо! Воздух-то какой свежий!
— Кажется, это луг Бентина. Раньше здесь по берегу тополя стояли.
— Нет, луг грюнхофский, — поправляет коллегу Штуфф. — А ручей — граница между Альтхольмом и Грюнхофом. Так что мы уже не на альтхольмской земле.
— Хорошо бы туда совсем не возвращаться. Какая же теперь поднимется склока!
— Сигары у тебя остались? — спрашивает Штуфф. — Спасибо, возьму одну. Пожалуй, я здесь вздремну малость. Еще хмель не вышел.
— И надо было нам надраться именно тогда, когда происходило такое. Мы же ничего не увидели из всей заварухи.
— С меня хватит, насмотрелся в павильоне. Главное знаю. А для остального есть очевидцы, и немало.
— А Фрерксена ты лихо отшил, молодец.
— По заслугам. Мне сказали, что всю кашу заварил он. Уж я его распишу, засранца, подлюгу.
— Не хочешь обождать до пресс-конференции?
— Обождать? А чего от них дождешься? Три короба вранья? Я сам достаточно видел. Знаю. Избивать безоружных крестьян, ну погодите, дружочки! «Хроника» вам покажет!
— А Шаббельт разрешит?
— Шаббельт? Ему и разрешать нечего… Слушай, Блёккер, только тебе, по секрету: Шаббельт продал «Хронику».
Молчание.
Блёккер: — Слушай, Штуфф, секрет за секрет: купил ее Гебхардт.
— Что?! — взвился Штуфф. — Ты это знаешь? Значит, вся бражка уже знает, а мне ни слова?
— Никто не знает, кроме нас троих из редакции: Траутмана, Хайнсиуса и меня. Для остальных это тайна.
— Блёккер, это — конец. Я погиб… Ущипни меня, я труп… Почему это должно оставаться в тайне?
— Повредим делу, если читатели пронюхают, что конкуренция-то липовая.
— Вот оно что. Между двух стульев. Как всегда. Бедная «Хроника»… Гебхардт вмешивается в твою работу?
— Ни черта он в ней не смыслит! Если материал даст барыш, можешь спокойно перепутать падежи.
— Ага! Значит, он разрешит мне подгадить красным?
— Думаю, что да. Твои же читатели правые. Потолкуй с ним вечерком об этом.
— Сегодня?
— Конечно. Можешь зайти к нему? Часов в восемь. С черного хода, чтоб никто не видел.
— О, Блёккер, Блёккер! — восклицает Штуфф. — Вот почему ты угощал меня пивом с утра! Так я и знал… И если бы ты управился чуть пораньше, мы бы не прозевали грандиозной заварушки.
— Значит, до вечера!
— В восемь. В темноте. С черного хода. Отныне это будет моим девизом… Часика полтора я еще могу соснуть. А я вздремну, Блёккер, ей-богу, вздремну. И будь проклят этот мир.
Он ложится на траву, накрывает лицо шляпой и засыпает. Тихо плещется и журчит ручей.
Блёккер отправляется в город. Послушать.
Вечер. Около восьми часов.
Многие альтхольмцы еще на улице. Им очень хочется поскорее прочитать в печати чье-нибудь веское мнение о том, что случилось и что они видели сами. Поэтому и толпится народ у здания редакции «Нахрихтен» на Штольпер-Торплатц. Но в газетной витрине висят фото со всех концов мира и больше ничего. В окнах редакции темно. Освещены только четыре окна типографии, выходящие во двор; там идет набор завтрашнего номера.
Гебхардт в своем кабинете, сюда доносится шум типографских машин. Окна плотно зашторены, и лишь на письменном столе горит лампа, бросающая свет на лист бумаги с цифрами.
Гебхардт считает, проверяет, еще раз считает и снова проверяет. Перелистывает квитанции, делает статистические выкладки. Его интересуют только цифры. И здание, и машины, и подчиненные ему тридцать рабочих и служащих — все предназначено лишь для того, чтобы увеличивать эти цифры.
Цифры — это гарантия. Большие цифры — значит, большая власть. Правда, есть еще люди, которые не проявляют к нему должного почтения, несмотря на то, что он самый богатый человек в Альтхольме; но это лишь оттого, что цифра еще недостаточно велика.
За дверью слышится шум. Кто-то, спотыкаясь, бредет по темному коридору.
Гебхардт открывает дверь — в коридоре становится светлее — и тихо спрашивает:
— Кто там?
— Это я, Штуфф. — Штуфф появляется из темноты.
— Я ждал вас, — говорит Гебхардт и с поклоном протягивает ему руку.
На какое-то мгновение удивленному взору Штуффа предстает курчавый затылок его нового хозяина с темными завитками и вытянувшаяся из воротника шея.
«Господи, ну и поклончик он мне отвесил!» — озадаченно подумал Штуфф.
Гебхардт приглашает его сесть: — Вы курите? Сигару? Вот эта полегче, а вот — покрепче. На ваш вкус. Пожалуйста, спички. Нет, спасибо, я некурящий.
Штуфф удобно расположился в глубоком кресле у письменного стола, сигара хорошо раскурилась. По ту сторону стола, на своем стульчике примостился газетный король, поглядывая на бумаги.
— Я пригласил вас, господин Штуфф, — говорит Гебхардт, поигрывая карандашом, — чтобы кое-что с вами обсудить. О том, что я купил «Хронику», господин Шаббельт вам, наверное, сообщил.
— Нет, — говорит Штуфф.
— Вот как. Странно. Но во всяком случае вы это знаете.
— Да. Слышал.
— Я купил «Хронику» потому, что взаимный антагонизм двух буржуазных газет в Альтхольме бессмыслен. Мы должны действовать сообща.
— Да, должны, — ответил Штуфф, чтобы заполнить возникшую паузу.
— Я хотел вас спросить, готовы ли вы — под моим руководством — посвятить свои силы «Хронике»? — Быстро: — Поймите меня правильно, мое руководство ограничивается коммерческой стороной дела, так что вас это едва ли коснется. В редакционном же плане вы свободны. Мы, понятно, обсуждаем время от времени основные направления. Но в остальном вы совершенно свободны, да и свой круг читателей вы знаете лучше, чем кто-либо.
— Значит, о сегодняшних волнениях я могу написать, как сочту нужным?
— Волнениях? Ах да, было несколько стычек. С крестьянами, кажется? Вы заинтересованы в крестьянах?
— Конечно.
— Я имею в виду финансовый интерес. Много ли среди крестьян подписчиков «Хроники»?
— Много? Нет.
— Тогда зачем? Хотите выступить против крестьян?
— Я хочу сообщить о неслыханном образе действий полиции.
— Дорогой господин Штуфф! С полицией газете никак нельзя ссориться.
— Но это касается лишь руководства полиции. А оно красное.
— Да, верно. Но это городская полиция, не так ли? Городское учреждение. Кстати, вам известно, почему обер-бургомистр Нидердаль уехал именно сейчас?
— Он каждый год уезжает в это время. У родителей его жены годовщина свадьбы.
— Вот как. Значит, вы не думаете, что ему просто хотелось устраниться от этих стычек?
— Да нет же. Ведь он об этом и понятия не имел.
— Ну хорошо. Раз вы уверены… Значит, вы полагаете, что виноваты только красные?
— Всю эту историю спровоцировали красные. А осенью у нас муниципальные выборы.
— Хорошо, господин Штуфф, действуйте. Не слишком резко, ну, вы сами знаете. В «Нахрихтен» мы, пожалуй, займем выжидательную позицию. У нас многовато читателей среди рабочих.
— Основная масса.
— Ну, не основная, положим, но много.
Они смотрят друг на друга, приветливо улыбаясь. Затем толстый Штуфф, чуть покряхтывая, выбирается из кожаного кресла.
— Тогда я, пожалуй, пойду. Напишу полосу на завтра.
— Что ж… Да, вот что еще, господин Штуфф: официально мы с вами, разумеется, не сотрудничаем. Это должно оставаться в секрете. В строгом секрете.
— А если мне понадобится поговорить с вами…
— …то заходите вечером, как сегодня. Нет, никаких телефонных звонков. Могут пойти слухи.
— Ладно, — соглашается Штуфф. У дверей он протягивает руку своему шефу.
— Вот и хорошо, — говорит тот. — Да, еще одно. Мы же не обсудили вопрос о жалованье. Ну как можно забывать подобные вещи! — И он чуть натянуто засмеялся.
— О жалованье? — удивляется Штуфф. — У Шаббельта я получал пятьсот плюс на доверительные издержки.
— Дорогой господин Штуфф! — Гебхардт улыбается. — Поймите, что так не выйдет. Именно по этой причине Шаббельт и разорился.
— То есть? Из-за моего жалованья? Это же смешно.
— Не только из-за вашего жалованья, — не волнуйтесь, пожалуйста, — а из-за непомерно раздутых расходов вообще. Пятьсот марок плюс доверительные издержки? Нет, нет, об этом не может быть и речи!
Штуфф помрачнел:
— А о чем может быть речь?
— Ну что вам на это сказать? Поверьте, я отнюдь не намерен прижимать вас. В разумных пределах, и даже сверх того, — скажем, триста.
— Вздор! — говорит Штуфф. — Ерунда. И не подумаю.
— Дорогой господин Штуфф. Я, как понимаете, готов уволить вас в законном порядке по истечении срока вашего договора. То есть с первого октября.
— У меня вообще нет никакого договора с вами. Я могу уйти в любую минуту.
— А ведь есть столько молодых людей, обладающих бойким пером. В конце концов любой сумеет так писать. Ведь большая часть материалов поступает от корреспондентов.
— Ладно, без долгих разговоров: ваше последнее слово?
— Пойду вам навстречу. И хотя мой управляющий, господин Траутман, будет возмущен, предлагаю триста двадцать.
— Пятьсот! — настаивает Штуфф. — И на расходы.
— Но вы не так уж молоды, — осторожно замечает Гебхардт. — Да и «Хроника» под вашей редакцией тоже не расцвела, между прочим.
— Говорят, вы не зря носите фамилию Gebhardt, — мечтательно произносит Штуфф. — Игра слов «geben» и «hart sein»[19] напрашивается сама собой.
— Триста тридцать.
— Неужели вам будет приятно, господин Гебхардт, если я сейчас сойду с круга? Ведь тогда покупка «Хроники», возможно, перестанет быть секретом?
— Но это уже на грани вымогательства! — восклицает Гебхардт. — Вы требуете взятку за молчание?
— Прошу прощения, господа, — раздается чей-то сочный голос у двери. — Вьючное животное сбилось в тумане с дороги. Никого не встретил, кто бы доложил о моем визите. Добрый вечер.
— Добрый вечер, господин бургомистр, — говорит Штуфф.
Гарайс, начальственно улыбаясь, сует свою жирную длань присутствующим, и Штуфф убеждается, что его новый шеф отвешивает низкий поклон также и новому гостю с резвостью школьника, словно на уроке танцев. И опять его взору предстает затылок с темными курчавыми волосами.
— Враждующие братья наконец под одной крышей? — спрашивает бургомистр, переводя взгляд со смущенно-гневного издателя на угрюмого Штуффа. — В вечерний час сошлись наши пути? О, знала бы любезнейшая публика…
— У нас была малоинтересная беседа, ничего важного, — сухо отвечает Гебхардт.
— Она была очень громкой, а малоинтересной я ее не нашел. Ну, как бы то ни было… — Выражение лица бургомистра меняется, становится серьезным. Из складок жира смотрят умные глаза. — Вижу, что явился вовремя, ибо застал представителей влиятельной прессы вместе. А пришел я к вам, чтобы лично увериться в вашей объективности. Вы, господин Штуфф, показались сегодня моему старшему инспектору весьма предубежденным.
— Предубежденным? Нет.
— Называйте это как хотите. Он вам не нравится — дело ваше. Но, господа, хорошенько подумайте, что вы делаете, прежде чем что-то сделать. Полиция в полной мере отвечает за то, что произошло. За ней стоит правительство. Ее также поддерживают и рабочие, а рабочие — это Альтхольм. Выступать против полиции — значит выступать против своего города, родного города, как любят говорить в этих стенах, — выступать против собственных интересов.
— Я полагаю, господин бургомистр, вы переоцениваете сегодняшние события. Завтра это центральная тема в местной печати, потом еще две-три заметки, через полгода судебный процесс — и все будет забыто.
— Не думаю, — возражает Штуфф своему хозяину. — Борьба только начинается.
— А на чьей стороне мы вас увидим, господин Штуфф? — интересуется Гарайс.
— Я обыкновенный редактор.
— Редактор, что верно, то верно, — неодобрительно произносит бургомистр и обращается к владельцу газеты. — Между прочим, вам известно, что магистрат постановил отказать «Хронике» в публикации официальных объявлений?
— Не может быть! — кричит Гебхардт. — Шаббельт при продаже не сказал мне об этом ни слова!
— Это решение не магистрата! — спустя две-три секунды ответил Штуфф.
Бургомистр улыбается, ему все понятно. Он обращается исключительно к Гебхардту, оставив в тени Штуффа: — Так вот, Гебхардт, ваша газета именует себя «нашей городской газетой», и ее читатели — рабочие. Я думаю, вы все же проинформируете их в интересах родного города?
— В интересах Альтхольма, да, — осторожно говорит Гебхардт.
— То есть… вы же понимаете, что в данный момент так легко поддаться определенному настроению. Утром вы получите наше официальное сообщение. Придерживайтесь его.
— Официальное сообщение мы, разумеется, опубликуем.
— Я не люблю оказывать нажим, — продолжает бургомистр. — Но это дело будет доведено до конца. Я надеюсь, — правда, без особой уверенности, — что на сей раз увижу вас на своей стороне. Это не сторона СДПГ, сторона красных, сторона бонз, как вы сейчас, наверное, думаете. Это сторона порядка, организации и работы. Сделать выбор нетрудно…
Гебхардт и Штуфф молча смотрят прямо перед собой. Бургомистр озабоченно поглядывает то на одного, то на другого. Затем поднимается и совершенно иным тоном произносит: — Итак, спокойной ночи, господа. Спокойной ночи… По поводу жалованья, в конце концов, всегда можно столковаться, если есть такое единодушие по вопросам принципиальным, как у вас обоих. — И уже на ходу: — Пожалуйста, не утруждайте себя, господин Штуфф. Не заблужусь и без света. А вот вас могут увидеть. В самом деле. Спокойной ночи!
Штуфф, обращаясь к Гебхардту: — Ну и свинья! Боже мой, какая же он свинья!
И Гебхардт с кисло-сладкой улыбкой: — Что, колюч красный господин, а?
Тредуп кричал в тюремное окно до тех пор, пока его не схватили сзади и не стащили вниз.
Его убрали из камеры и водворили в помещение, которое здесь называлось то карцером, то «смирилкой», смотря по обстоятельствам.
В каждой тюрьме бывает два рода надзирателей; таких, которые сейчас вели Тредупа, уже, собственно, и не должно быть по правилам тюремного режима, утвержденным прусским министерством юстиции.
Подхватив крикуна под руки, они с шумом волокли его по коридорам и лестницам через всю ревущую тюрьму. При этом они старались, чтобы голени арестанта почаще и побольнее ударялись о железные ступеньки и стойки перил. Когда до конца последней лестницы оставалось подняться на десять — двенадцать ступеней, они внезапно отпустили бунтовщика, и он, кубарем скатившись вниз, распластался на цементном полу.
Ему приказали встать, предупредили о последствиях, которые его ожидают, если он не перестанет симулировать; когда же все это не помогло, его сволокли в карцер, бросили на нары, отняли подтяжки, чтобы он не вздумал выкинуть какую-нибудь глупость, и оставили в одиночестве.
Несколько часов Тредуп лежал в полуобморочном состоянии. Казалось, он только что еще сидел в своей камере, где было все же мало-мальски сносно, хотя он и потерял всякое терпение. Потом пришел этот странный надзиратель с козлиной бородкой и уговорил его взывать о помощи к крестьянам, обещав немедленное освобождение. Потом вся тюрьма бушевала, как взбесившийся зверь, а потом его обработали… живого места не осталось… вот она какая, тюрьма…
Говорили про мятеж, сопротивление государственной власти, бунт… Что за это будет? Тюрьма? Каторжные работы? Надолго?
Полутемное помещение, где лежит Тредуп, напоминает птичью клетку с на удивление толстыми железными прутьями и голыми стенами, от которых веет ледяным холодом. Лишь деревянные нары, закрепленные на каменном фундаменте, ни одеяла, ни табуретки, ничего.
«Если я пробуду здесь хотя бы сутки, — думает он, — то сойду с ума».
В дверь дважды ударили. Тредуп вздрогнул. Какой-то голос что-то произнес.
— Да, да, пожалуйста? — растерявшись, говорит Тредуп.
— Парашу надо? — рявкают за дверью.
— Что? Как вы сказали? А… Нет, не нужно.
Из коридора доносится разговор. Звякают ключи, входит надзиратель и останавливается в первой половине помещения, перегороженного толстой решеткой.
— Вам не хочется по нужде? — приветливо спрашивает надзиратель. И, обращаясь к заключенному в синей одежде, который вошел вслед за ним с парашей в руках: — Вот так надо об этом спрашивать. А как вы — не годится.
— Ну и паскуда, — шипит арестант в синем, глядя со злостью на арестанта Тредупа. — Всю тюрягу взбаламутил!
— Вас это совершенно не касается, — решительно заявляет надзиратель. — Ну так как вы? Нет? Может, попытаетесь? Имейте в виду, что в следующий раз мы придем только утром. А оставлять вам ведро не имеем права — вы вели себя шумно.
— Нет, мне действительно не надо, благодарю вас. Вот если можно, то одеяло… Здесь очень холодно.
— Конечно. Вам полагается два одеяла. Бёге, принесите. — И когда заключенный удалился, пояснил: — Вон там в стене есть одна штука, она у нас называется флажком. Если вам что-нибудь понадобится, ночью, потяните за него. — Понизив голос: — Но только если будет крайняя нужда. Ночные дежурные не очень любят, когда их беспокоят. Ну вот и ваши одеяла.
В камере снова тихо, постепенно темнеет. Тредупу хочется помечтать о закопанных им деньгах, о том, как бы скорее вырваться отсюда, о новой жизни, которую он начнет. Выпустит ли его этот симпатичный надзиратель, если предложить ему пятьсот марок?
Внезапно на потолке камеры вспыхивает свет. Опять звякают ключи. Входит толстый человек с бульдожьим лицом в сопровождении надзирателя, оба в белых халатах.
— Вот тот самый тип, который поднял шум, — говорит толстяк. — Видите, Трошке, перед вами симулянт, как и записано в журнале. Ну-ка, дайте вашу руку, — прикрикивает он. — Сюда, через решетку!.. Пульс вполне спокойный, сейчас, понятно, сердце екает. Что, боимся, а? Натворили делов, а теперь надо расхлебывать, ну?.. Зачем вы орали из окна?
— Не знаю… не мог больше выдержать…
— Не мог больше выдержать! — насмешливо говорит врач главному надзирателю тюремного лазарета. — Бедняжка! Не нравится, а? Ничего, голубчик, таких, как вы, здесь быстро усмиряют… — Повысив голос: — Уж мы вам покажем! Только попробуйте мне заявить, что вы больны! Да я вам, как симулянту, пропишу карцер! Вы у меня из этой дыры не вылезете. — И совершенно спокойным тоном к главному надзирателю: — Нет, только полюбуйтесь на него. И это убожество взбудоражило всю тюрьму. У него глаза на мокром месте. Позор! И это нечто еще считает себя немцем! Тьфу, глядеть тошно!
Дверь запирается, свет гаснет.
Тредуп лежит в темноте, зарывшись лицом в одеяла. К горлу подступают слезы, и лишь страх мешает громко разрыдаться.
«Как они со мной обращаются? Как я смогу теперь смотреть людям в глаза? Я этого не выдержу, хочу домой, в свою каморку, к Элизе, к детям… Вилли протягивал мне свою ручонку, держался за мой палец. Он доверял мне. Кто же теперь будет мне доверять? Все кончено… Жаль, что отобрали подтяжки. Придется разорвать одеяло…»
Наверное, он заснул, потому что сейчас около него стоит человек в серо-зеленой форме и трясет его за плечо.
— Эй, вы! Как ваша фамилия?
— Тредуп.
— Пошли к начальнику. Стоп, идите в носках, а обувку возьмите в руку. Нечего народ беспокоить, сегодня и без того шуму хватало.
Они тихо идут по спящей тюрьме, мимо сотен дверей, где за каждой кто-то спит или молча лежит с открытыми глазами.
Надзиратель шагает сзади, чуть шаркая домашними туфлями.
— По той лестнице наверх, — тихо говорит он. — По коридору вперед.
«Что мне будет? — со страхом думает Тредуп. — Неужели сейчас вынесут наказание? Дали бы поспать до завтра».
— Так, сюда.
Надзиратель стучит в дверь. Яркий свет.
— Входите, входите. Сперва наденьте обувь.
За письменным столом сидит крупный мужчина со сверкающей лысиной. Гладковыбритое лицо его излучает здоровье и приветливость. Комната очень светлая и чистая. Даже цветы…
Тредуп кажется себе стариком, бесконечно усталым и очень грязным.
— Так. Стало быть, вы Тредуп. — Человек за столом долго его разглядывает. — Скажите, господин Тредуп, что с вами случилось днем?
Тредуп мельком взглядывает на спрашивающего. «Этот не такой», — думает он. И отвечает: — Ко мне в камеру вошел какой-то человек и сказал, что на улице собрались крестьяне. И что, если я позову на помощь, они придут и освободят меня.
Начальник тюрьмы Греве внимательно смотрит на Тредупа, и ясное лицо его как-то тускнеет.
— Вы спали? — спрашивает он. — Вам что-то снилось?
— Я не спал… То есть, верно, спал, — говорит Тредуп. — Но это был надзиратель, с такой желтой козлиной бородкой.
— Человек с бородкой, — медленно повторяет начальник. — Сколько вам лет, господин Тредуп? Вы женаты, не так ли? Дети есть? Ах, двое. Они здоровы?
— Мне это не приснилось, — настаивает Тредуп. — Тот, с бородкой, был в камере и все это сказал мне.
— Ну, хорошо. Пусть не приснилось. Значит, стоит кому-нибудь сказать вам нечто подобное, как вы тут же сделаете это, не раздумывая?
Тредуп молчит.
— Послушайте, ведь вы, в конце концов, находитесь в тюрьме. Уже несколько дней, не так ли? Вы видели здесь тюремные стены, замки, вооруженную охрану?
Тредуп молчит.
— Допустим, что желтобородый и в самом деле говорил вам о крестьянах. Как вы себе это представляли? Думали, что крестьяне нападут на тюрьму и освободят вас? Сколько крестьян стояло под вашим окном, когда вы кричали?
— Я никого не видел. Я только звал их.
— Только звали. Без всякой надежды. Лишь потому, что кто-то вам так сказал.
— Он говорил, что меня освободят.
— Да, да, разумеется. — Опустив взгляд на стол, начальник берет какие-то бумаги и уже другим тоном говорит: — Вызвал я вас вот зачем. Прокуратура постановила освободить вас из-под стражи.
— Да? — робко спрашивает Тредуп.
— Да. Постановление пришло сегодня вечером. А поскольку пребывание под стражей на вас, кажется, плохо действует, я решил сразу же сообщить вам об этом.
— И мне можно… — запинаясь, спрашивает Тредуп. — Когда я могу уйти?
— Завтра утром. Сейчас. Когда хотите.
— Это правда? Несмотря на то что я кричал?
— Несмотря. Думаю, что он останется без последствий, ваш крик. — Начальник берет какую-то бумагу, разглядывает ее, подняв брови, потом, скомкав, швыряет в корзину. — Хотите домой сейчас?
— Если можно.
— Вполне. Если у вас остались здесь личные вещи, можете забрать их завтра.
— Спасибо… я вам так благодарен… никогда не забуду, — шепчет Тредуп.
— Я позвоню ночному дежурному, он вас проводит.
Откуда-то издалека доносится еле слышный звонок. Потом на некоторое время наступает тишина.
Начальник прерывает молчание:
— Между прочим, несколько дней назад вас хотел посетить бургомистр Гарайс.
— Да?
— Тогда я не имел права разрешить свидание, но теперь-то вы можете зайти к нему. Он, кажется, был очень заинтересован в вас. Вахмистр, проводите этого человека на оформление. Ценкер, наверное, еще здесь… Спокойной ночи, господин Тредуп. — Он пожимает ему руку.
Наступила ночь, ясная июльская ночь, тихая и безлунная. Над небольшим поселением Альтхольм, растянувшимся на два километра вдоль и два — поперек, в небе высыпали все звезды.
Их хорошо видно, эти яркие, мерцающие точки, и Гарайс, прогуливающийся с асессором Штайном, глядит на небо:
— Запоминайте, Штайн: вон телега, протяните прямую через задние колеса и найдете Полярную звезду. А вот те три вместе — пояс Ориона. Вы всю жизнь в городе, а меня отец часто брал с собой в села, когда ходил подрабатывать — забивал скот по домам. Профессия цирюльника в деревнях не очень-то доходная… Ну, а домой возвращались по полям и лугам.
— Все спит, — говорит асессор. — А завтра борьба возобновится.
— Разве это плохо? По-моему, хорошо, что надо бороться.
— А стоит ли?
Бургомистр останавливается. Сдвинув шляпу на затылок, он всей своей огромной массой нависает из темноты над приятелем-асессорчиком: — Порой я задаю себе вопрос: зачем вы вообще в партии? Стоит ли это?.. Конечно, стоит.
— Наши товарищи такие же ограниченные, как и все остальные.
— Ну и что?.. Впрочем, это тоже неверно. Вот вы недовольны, а недовольство куда ценнее, чем удовлетворенность.
— Я думаю, что в предстоящей борьбе вы останетесь один.
— Да ну? Вы не знаете рабочих, Штайн. Рабочие поймут, что я борюсь за их дело.
— Их дело? А Фрерксен все-таки напортачил.
— Нет. Не согласен с вами, ничуть. Он поступил правильно. — И вдруг, внезапно оживившись: — Смотрите! Да смотрите же!.. Звезда упала. Что-нибудь загадали? Эх, да вы же не видели ее. А я загадал.
— Что же? — спрашивает асессор.
— Скажу вам через три недели. Или через месяц. А может, через полгода.
— Обязательно скажете?
— Да. Непременно.
Тредуп, бредя домой, тоже посматривает на небо. Но созвездия его не интересуют. Ему хочется лишь увидеть ту местность, где он тогда зарыл деньги на обратном пути из Штольпе в Альтхольм. Так хочется прямо сейчас, ночью, оказаться там и выкопать их — в сосновом леске, неподалеку от песчаных дюн. Тогда бы он покинул Альтхольм, Померанию, Германию и отправился бы далеко-далеко. В какой-нибудь уголок, лучше всего туда, где не говорят по-немецки, не знакомы с его страной, где никто никогда не узнает, что с ним случилось…
Но вот жена и дети…
Озабоченно вздернув плечи, пугливо оглядываясь — не преследует ли кто, он пробирается к пахнущей домашним теплом квартирке в знакомом дворике.
Штуфф идет опустив голову. Если он и видит звезды, то разве лишь отраженными в воде, в пруду, вдоль которого он направляется к пивной. Но звезды не занимают его, он думает о своем новом шефе, об урезанном на сто марок жалованье (они лояльно поделили разницу, а от доверительных расходов Штуфф отказался). Думает о наморднике, который на него теперь надели. Чтобы не кусался! О том, что трусливый шеф запрещает ему открыто нападать на красную шайку. А ведь для него, потрепанного, циничного газетного волка, было бы лучшей наградой на закате жизни — вести борьбу за хорошее дело с уверенностью в своей правоте.
Но ему этого не разрешают. Он должен быть покорным, как всегда. Мелкие уколы — допустим, но не забывать, что в муниципалитете красное большинство…
«И все-таки я тебе подгажу! А там будь что будет!»
Сквозь листву Штуфф замечает ярко освещенное окно. «Больница, — вспоминает он. — Подыхают, рожают, и чем дальше, тем больше. А для чего…»
Человек, лежащий в ярко освещенной палате, и не думает подыхать. Слегка опьяненный уколом морфия, Хеннинг грезит наяву. Он вновь размахивает знаменем. Как оно красиво в этот солнечный день на фоне голубого неба.
Откуда вдруг нашло столько людей, комната словно переполнилась тенями. Ах да, его стерегут, они же сказали, что он здесь находится в качестве арестованного. Никакой одежды в комнате не видно, на нем ничего, кроме ночной сорочки.
«Пока я не тороплюсь. Придет время, все равно удеру, даже из центральной тюрьмы. Надо сказать надзирателю Груну, чтобы последил за Тредупом. Будет плохо, если пронюхают вдобавок, что я замешан и в истории с бомбой».
А Грун ищет. Он бродит по городским свалкам в поисках трех вещей. Этот полоумный оборотень ищет консервную банку, картонную коробку и сломанный будильник. Он гримасничает, он обезьяна, бородка его дрожит и приплясывает.
«Вы готовы утверждать это под присягой?»
«Конечно, готов, господин начальник».
«А подследственный заключенный Тредуп категорически утверждает, будто вы уговорили его призвать на помощь крестьян».
«Да он бредит. Я же был внизу, в отделении „С-1“, раздавал воду».
«Служебная присяга. Поистине! Как они носятся со своей присягой этой республике, а про бога начисто забыли. Конституция… ну да, чего только не называют конституцией… Эх, консервную банку бы…»
В супружеской постели старший инспектор полиции Фрерксен обнимает свою жену.
— Ужасный был день, Анхен. Но я правильно действовал. Все за меня.
— А Гарайс? Что сказал Гарайс?
— Гарайс не в счет. Один человек из Штольпе — он здесь совершенно секретно — сказал мне, что все дело сделал я.
— Ну а раненые? Их очень покалечили?
— Все арестованы. Бунтовщики, чего им сочувствовать?.. Ганс, ты что вертишься? Почему не спишь?
— Пап, мне очень хочется.
— Посреди ночи не должно быть никаких «хочется». Надо сдерживаться. Ну ладно, беги в уборную. Только тихо, чтоб никто не слышал.
Тиль тоже старается действовать тихо, перепиливая последний прут решетки в своей камере следственной тюрьмы Штольпе. Если из пасти копченой сельди, которую здесь дают раз в неделю в качестве добавки, на тебя смотрят концы стальных напильников, то намек ясен. Только вот путь к цели оказался дольше, чем хотелось бы.
Но сегодня ночью все будет завершено. Одеяла разорваны, полосы связаны, жгут лежит на койке. Только бы спуститься во двор, там он уже на свободе. А судить его по делу бомбометчиков будут еще нескоро.
Он осторожно вынимает перепиленную часть решетки и кладет на койку. Отверстие рассчитано точно на его фигуру. Привязав жгут к оставшемуся в стене концу прута, Тиль вылезает через отверстие.
Он прислушивается. Сердце бьется не так сильно, как он опасался, руки не утратили твердости.
Ночь темная-темная. На улицах полная тишина. А над головой сверкают звезды.
«Да, я был мелким служащим и ничего не знал, кроме цифр. И вдруг я стал чем-то совсем другим, и мне это по душе. Но Хеннинг поплатится за то, что бросил меня… Если только напильники не от него… ну, вперед!»
Он хватается за жгут и скользит в темноту.
Прячется в темноте и Падберг. Из темного подъезда напротив редакции «Бауэрншафт» он следит за окнами своего кабинета. Там тоже как будто бы темно. Но своими глазами он видел сейчас, как за окном вспыхнул свет, тонкий лучик. Нет, ему не показалось.
«Этот стервец опять шарит. Как же он туда попал? Через парадное наверняка не мог, через черный ход тоже. Остается?.. Крыша или подвал! Значит, он живет в этом квартале, вероятно, где-то по соседству… Ну погоди!»
Но он не может вспомнить, где живут его наборщики.
«Ага!»
Взломщик только что допустил неосторожность: белый луч света скользнул по потолку и мгновенно погас. «Черт возьми, а он не очень-то стесняется. Хорошо, что рукопись для завтрашнего номера у меня в кармане, иначе тоже куда-нибудь сплыла бы. Интересно, польстится он на стомарковую бумажку или нет? Была бы зацепка».
Падберг пожимает плечами.
«Торчать здесь больше нет смысла. Начну отпирать внизу — он услышит и смоется. Но завтра, дружочек, завтра ночью я заберусь под письменный стол».
Этой ночью тайная возня происходит еще у одного письменного стола. В давно опустевшей, безмолвной ратуше Альтхольма открывается дверь в кабинет бургомистра.
Силуэт низенького человека застывает на мгновение в дверном проеме и прислушивается. Затем, прошмыгнув с юношеской резвостью к письменному столу, человек принимается за дело. Выдвигает левый верхний ящик, шарит. Сверху лежит какое-то письмо, формат бумаги в поллиста. Бумага плотная, посередине сгиб, значит, лежала в большом конверте. Руки шарят дальше. Ага, вот и конверт, надорван, — вероятно, в спешке, — но чуткие пальцы нащупывают на нем сургучную печать.
«Секретный приказ, — бормочет он. — Нашелся наконец. Ну погоди, товарищ Гарайс, теперь ты у нас в руках».
По спящей равнине медленно катит автомобиль. Его бросает из стороны в сторону, колеса вязнут в песке. Когда он останавливается и Бандеков с Редером держат совет о дороге, слева ясно доносится шум морского прибоя.
Утром отсюда выехали впятером: Падберг, Хеннинг, Ровер, Редер, Бандеков. Где они сейчас?
Хеннинга искалечили и арестовали, Ровер в тюрьме, Падберг, разругавшись со всеми, ушел.
Осталось только двое, но они прихватили с собой третьего, он лежит на заднем сиденье. Это крестьянин Банц, которого они спрятали от шупо в подвале Аукционного павильона. Он лежит тихо, но иногда начинает говорить; а то, что он говорит… короче: хорошо, что он не попался полиции.
— Надо бы забрать из сарая взрывчатку. Оставлять его здесь в таком состоянии не годится.
— Могу отвезти к себе, — говорит Бандеков.
— Да, пожалуй. Только не сейчас, на ночь глядя. Нынче кругом не везет.
— Это вы так считаете.
В свете фар показывается крестьянский домишко.
— Хоть бы не пришлось ее долго будить.
— Хоть бы она не перепугалась.
Банциха не перепугалась:
— Приехали за этим иль привезли его?
— Он в машине, только…
— Живой?
— Да, но ранен.
— Дома можно оставить или ждать полицию?
— Полиция ничего о нем не знает. Может, потом… Но пока — нет.
— Давай, мужики, несите. — Она твердыми руками поддерживает изувеченную голову мужа.
Банца укладывают на кровать.
— Может, чем помочь? Деньги вам нужны?
— Ступайте уж. Сама управлюсь.
— Врача лучше не вызывайте.
— Врача?.. — спрашивает она презрительно. — Да я всех детей родила и вырастила без врача. Подумаешь, чуть поранило. Промою коровьей мочой. А от жара примочки есть. Через неделю картошку окучивать будет.
— Но…
— Ничего не надо, ступайте.
По Буршта, где сейчас горит только каждый третий фонарь, не спеша идет человек. Кругом ни души, вся улица принадлежит ему одному. Засунув руки в карманы и насвистывая, он шагает по середине мостовой.
У островка безопасности на Грюнхоферштрассе человек останавливается. Не такой уж он спокойный и беззаботный, каким притворяется. Он внимательно оглядывает улицу, дома, площадь и сквер у памятника героям.
Позади памятника он замечает влюбленную парочку, укрывшуюся на скамейке в тени кустарника.
Поразмыслив, он все же направляется к памятнику.
«Им сейчас не до меня, — решил он. — Ослепли».
В этот раз Маттиз не спеша, аккуратно обходит клумбу с геранью, стараясь ступать только на твердый газон. Вот он и в тени памятника, за пьедесталом. Рука его сразу нащупывает эфес сабли.
«Так я и знал! Заработался, бедняга Фрерксен, совсем про саблю забыл».
Вытащив ее из земли, он осторожно просовывает клинок сверху в штанину, а эфес закрепляет подтяжками.
«Так. Теперь можно и домой. Хотел бы я посмотреть на твою физиономию, господин старший инспектор, когда мы на демонстрации понесем эту сабельку под плакатом: „Кровавый пес Фрерксен“.»
Фланирующей походкой Маттиз проходит мимо парочки.
— Оставь и на мою долю, малышка!
Слившаяся в объятии пара не отзывается.
— Старайтесь, старайтесь, пролетариев еще маловато!
За углом редакции «Нахрихтен» он исчезает. Влюбленные еще крепче обнимают друг друга, укрытые звездным шатром.