СУДНЫЙ ДЕНЬ
ГЛАВА IШТУФФ МЕНЯЕТ МЕСТО РАБОТЫ
Тридцатого сентября выдался чудесный, золотисто-голубой осенний день, все вокруг сияло и дышало свежестью. Впрочем, был понедельник, такой же рабочий день, как и другие.
Первого октября будет вторник; в этот день начнется судебный процесс против Хеннинга и его соучастников, которые обвиняются в подстрекательстве к мятежу, в нарушении общественной безопасности, оскорблении действием, причинении материального ущерба, нанесении увечья…
Кроме того, первого октября обычно происходят переезды, расчеты, обмен квартир, смена чиновников.
Макс Тредуп вот уже целую неделю пребывает в сильном возбуждении. Господин Гебхардт уже дважды вызывал его к себе и спрашивал, как обстоит дело с обещанным уходом Штуффа. Тредуп заверял, что тот уйдет.
Гебхардт не верит, но Тредуп твердо убежден; в первый раз Гебхардт сомневается, а во второй — сердится, очень сердится.
Тредуп убежден уже не так твердо: по Штуффу ничего не заметно.
Последние дни Тредуп ходит за Штуффом по пятам. Тот — как ни в чем ни бывало. Тредуп караулит вечерами у полдюжины кабаков, Штуфф пьянствует напропалую. Тредуп заглядывает к его квартирной хозяйке: нет, Штуфф не съезжал.
«Может, все-таки переслать письмо в прокуратуру?..
Но ведь он же сказал Элизе!
А вдруг?..»
Тредуп сидит за одним столом, Штуфф за другим. Они смотрят друг на друга, то есть Тредуп часто поглядывает на Штуффа украдкой, для Штуффа же Тредуп — пустое место.
Вторая половина дня, тридцатое сентября, чудесная осенняя погода.
Штуфф стрижет ногти. Через некоторое время он взглядывает на часы и, вздохнув, начинает рыться в письменном столе.
«Неужели собирается?»
Наконец Штуфф находит то, что искал: чистый блокнот для стенографирования. Он сует его в карман, а бумажный хлам запихивает обратно в стол.
— Вечером сходишь к нацистам, — говорит он в пространство.
— Да? — откликается Тредуп, полный надежды, и вкрадчиво спрашивает: — А что, ты занят?
Но Штуффа уже и след простыл, он за дверью.
Тредуп вскакивает с места, догоняет его и, взяв за плечо, умоляюще шепчет: — Слушай, ты меня с ума сведешь!
Штуфф аккуратно, двумя пальцами, снимает его руку с плеча. Рука падает. С отсутствующим видом он насвистывает в лицо сборщику объявлений.
— Штуфф, не мучай меня! Ну, пожалуйста, скажи: ты уходишь?
— Так точно, — говорит Штуфф, — ухожу. В суд. Сию же минуту.
— Штуфф!..
Штуфф продолжает насвистывать.
— Ты ведь сказал моей жене, что уходишь с первого октября?
— Кролик, — громко говорит Штуфф. — Вислоухий кролик! С октября тысяча девятьсот сорокового!
Продолжая насвистывать, он исчезает, хлопнув всеми дверьми подряд и оставив Тредупа в смятении.
Расставшись с Тредупом, Штуфф, однако, направляется не в суд, а к тетушке Лизхен. Там он сидит до вечера, пребывая в состоянии приятного возбуждения, много пьет и чувствует себя как мальчишка, прогулявший школу. Наконец поднимается и идет в редакцию «Нахрихтен». Там уже темно. Штуфф ощупью пробирается по коридору; в полоске света, проникающего из наборного цеха, блестит дверная ручка. Штуфф нажимает на нее, дверь открывается. Он в кабинете господина Гебхардта. Первым делом опускаются шторы, затем включается свет.
Штуфф садится за письменный стол шефа и, болтая ногой, размышляет.
«Ну что ж, — вздыхает он. — Сказать ему „адью“ все-таки надо».
Он снимает телефонную трубку. Аппарат переключен.
— Барышня, шестьдесят девять, — говорит он.
— Господин Гебхардт? Это вы? Говорит Штуфф. Да, Штуфф… Господин Гебхардт, я только что шел мимо «Нахрихтен», вижу, в вашем кабинете горит свет. Захожу, стол открыт, все перевернуто… Нет, в полицию не звонил, без вас не решаюсь… Сами придете? Сейчас? Да, я здесь, буду вас дожидаться. Может, пока приберу немного… Нет? Ничего не трогать? Хорошо, раз не хотите, не буду… Нет, читать не собираюсь, исключено. Я же вообще ничего не читаю! Во всяком случае, добровольно. Господин Гебхардт… «Уже повесил. Жаль».
Он сосредоточенно сопит. Взяв лист бумаги и красный карандаш, огромными буквами выводит: — «Адью, папаша Гебхардт. Штуфф меняет место работы».
Кладет бумагу на чистый стол. Подумав, синим карандашом обводит заглавные буквы. Еще раз обозревает всю картину. Затем вынимает из вазы две астры, красную и белую, и кладет их на бумагу, с левой и с правой стороны.
— Так оно, пожалуй, любезнее, — бормочет он. — Сердечнее.
И покидает покои шефа, озаренные ровным ярким светом.
Он медленно идет к вокзалу, спокойно выпивает в зале ожидания «три пива» и «шесть водок» и залезает в последний поезд на Штольпе.
— Адью, Альтхольм, — говорит он. — До завтра.
Нацисты обычно устраивают свои собрания в «Тухере», что на Рыночной площади; около восьми вечера Тредуп и направляется туда.
На политическое собрание он идет впервые, до сих пор Штуфф посылал его только в кино либо на еженедельные торги. Неторопливо шагая по темным улицам, Тредуп теряется в догадках: умышленно ли отправил его Штуфф к национал-социалистам или же просто поленился пойти сам?
Во всяком случае завтра первое октября, день, в который Штуфф собирался уйти, а также день начала судебного процесса. Если завтра Штуфф не уволится, надо написать донесение в прокуратуру… А может, послать ему еще одно письмо с угрозой?
Мысли неотвязно кружатся вокруг все одного и того же; измученный, изнуренный ими, Тредуп сворачивает с Пропстенштрассе на Рыночную площадь, здесь на него обрушивается гул огромной толпы, крики, хриплый, неистовый голос какого-то оратора.
Тредуп прибавляет шаг, взяв курс на другой конец площади, где расположен «Тухер».
Пробраться через толпу нелегко, вся площадь заполнена альтхольмскими зеваками. Но проезжая часть свободна, полиция ее расчистила. Тредуп устремляется к ближайшему полицейскому:
— Господин вахмистр! Тредуп, из «Хроники». Можно пройти? Я замещаю господина Штуффа.
Через двадцать шагов — второй вахмистр, Тредуп повторяет свой припев и следует дальше.
Дуговые лампы освещают бесконечное множество людей, кажется, полгорода толпится здесь и слушает хриплый рев. Тредуп замечает несколько красных знамен.
Кто-то из толпы окликает его: — Эй! Господин Тредуп!
Это его домовладелец, зеленщик со Штольперштрассе.
— Да? Я спешу, я корреспондент «Хроники».
— Вот и пропесочьте полицию как следует! Это же стыд и срам! Это же невиданный позор!
— Почему позор? Что здесь вообще происходит?
— Да кто его знает. Но вот что коммунистам позволяют открыто выступать на Рыночной площади с поджигательскими речами…
— А-а… Извините, мне надо идти…
— Всыпьте полиции похлеще! — несется ему вслед.
Стоящие поблизости горожане, свидетели разговора, одобрительно гудят.
Еще двадцать шагов, еще один полицейский, и Тредуп почти у цели. Здесь, перед «Тухером», публику оттеснили с тротуара, на нем пусто и светло. В середине проезжей части сгрудилась кучка полицейских; Тредуп видит Фрерксена, нескольких сотрудников уголовного розыска, среди которых узнает Пардуцке.
У входа в «Тухер» стоят двое юнцов в форме гитлерюгенда, у них нарукавные повязки со свастикой. Оба бледные, с красными рубцами на лицах; у одного юнца со лба течет кровь, он поминутно вытирает ее носовым платком.
Часть площади напротив «Тухера», у деревьев, заполнена коммунистами. На перевернутой тачке стоит Маттиз и держит речь.
— Что тут происходит? Что случилось? — накидывается Тредуп на одного из молодых нацистов.
— А кто вы такой? — пренебрежительно спрашивает тот.
— Тредуп из «Хроники». Пресса. Господин Штуфф не смог…
При имени Штуффа лица у обоих светлеют.
— Да, если б это видел господин Штуфф, уж он-то задал бы полиции! Позор…
— Почему позор? Все говорят «позор, позор», а в чем дело?..
— Слушайте: сбор назначили на восемь. Наши, человек двадцать, явились уже без четверти. Вдруг видим, подходят коммунисты, человек триста, с фанфарами. Останавливаются возле «Тухера». Их вожак, Маттиз, чего-то говорит…
— Он крикнул: бей нацистов! — перебивает второй юнец.
— Они, значит, кинулись все по коридору, к залу. Слышим, вдруг страшный топот, ничего не понимаем. Мы-то с товарищем, — вот с ним, — стояли у двери в зал, собирали входную плату… Ну, подходит первый, я ему говорю: «Двадцать пять пфеннигов», а он как даст кулаком по тарелке, снизу, все деньги и разлетелись. Я ему — в челюсть. Ну, тут на меня десяток их навалилось. Когда я очухался, вся их банда уже в зале горланила…
— Мне тоже досталось…
— Ну? А дальше?
— Всех наших, кто был в зале, побили. Троим или четверым удалось удрать через сцену, они и позвонили в ратушу. Явилась полиция. Как только она вошла в зал, коммунисты вышли через другую дверь, собрались вон там, у деревьев, и вот — проводят свое собрание. — Юнец глотает комок.
— Под защитой полиции! — с яростью восклицает он.
— А вы где заседаете? В зале? — спрашивает Тредуп.
— Кому же там заседать? Сами видите, полиция все оцепила, никому к нам не пройти! Да и бургомистр запретил наше собрание.
— Запретил?!
— Да. Уму непостижимо, не правда ли? Тем бандитам можно. Им ничего не будет. А нам…
— Извините, одну минутку, — перебивает его Тредуп. — Сейчас все выясню, свяжусь и с бургомистром… Ваше собрание обязаны разрешить…
Тредуп подбегает к ассистенту сыскной полиции Пардуцке: — Господин Пардуцке, вы не скажете, где сейчас бургомистр?
— А где ему быть? Конечно, в ратуше, в караулке. Ему там хорошо, не стыдно, стыдиться должен наш брат.
— Но почему?
— Почему, почему… Вот Штуфф, молодой человек, не стал бы спрашивать почему! Все и так понятно. Этот склочник Маттиз, которого немедля следовало бы арестовать за нападение и кражу, горлопанит вовсю, а мы тут патрулируй, чтобы ему никто не мешал.
— Но почему все так? Господин Пардуцке, я ничего не понимаю…
— Охотно верю. Спросите лучше вашего приятеля Фрерксена. Вон он, выступает как пава, а толку никакого.
Тредуп кидается к Фрерксену: — Господин старший инспектор, не объясните ли мне… Я представляю «Хронику», вместо господина Штуффа. Ничего не могу понять…
Старший инспектор Фрерксен учтиво прикладывает два пальца к козырьку: — Добрый вечер, господин Тредуп. Вы представляете «Хронику»? Это кстати, значит, можем надеяться на беспристрастное освещение… Ситуация ясна. Там… национал-социалисты. Здесь… коммунисты. Посередке мы, полиция. Не даем им сойтись и передраться.
— Но коммунисты совершили налет, как я слышал?
— Это еще не выяснено. А производить расследование мы сейчас, естественно, не можем.
— Однако собрание нацистов запрещено?
— Только временно. Может, еще на четверть часа. В общем, мы слишком слабы, господин Тредуп. У меня здесь тридцать человек. Что я могу сделать? С минуты на минуту прибудет шупо из Штольпе. Тогда мы распустим коммунистов и разрешим собрание нацистов.
Он любезно смотрит на Тредупа.
Тот повержен: — Думаю, это совершенно правильно. Конечно, с тридцатью человеками вы не можете…
— Исключено.
— Вы не скажете, где сейчас господин бургомистр? Возможно, он даст мне какие-либо указания?
— Господин бургомистр в караульном помещении, в ратуше, — четко отвечает Фрерксен.
— Как вы полагаете, стоит мне к нему сходить?
— О, почему бы нет? — сдержанно говорит Фрерксен. — Конечно, сходите. А сейчас прошу меня извинить: служба.
И старший инспектор опять начинает мерно прохаживаться точно по середине проезжей части между двух враждующих партий.
В вестибюле ратуши тускло светится единственная лампочка.
Тредуп, напрягая зрение, находит дверь со знакомой дощечкой: «Полицейский участок. Вход воспрещен».
Он стучит. Никто не отзывается.
Стучит второй раз. Опять тишина.
Он осторожно открывает дверь.
В помещении тоже тускло, пыльно, пусто. Но Гарайс здесь. Он сидит на столе, упершись ногами в койку, в сером драповом пальто и низко надвинутой на лоб шляпе.
Перед ним стоит какой-то человек, по виду рабочий, и, энергично жестикулируя, быстро говорит.
Гарайс поднял голову, мельком оглядывает газетчика.
— А, господин Тредуп, чем обязан? Я занят. — И, возвращаясь к прерванному разговору, продолжает: — Пойми, товарищ, ну что я могу поделать? Не бросаться же мне с горсточкой моих людишек на коммунистов.
«Рабочий» сердится: — Партия тебе этого не простит, товарищ Гарайс, недовольство тобой в партии растет. Куда это годится? Ты позволяешь просоветским элементам устраивать митинг на Рыночной площади, да еще под нашей защитой.
— Нашей защитой… У нас мало сил. Как только прибудет шупо, их разгонят.
— На три тысячи крестьян ты, однако, со своей горсточкой полез. А сейчас вдруг слишком слабый стал. Ни один социал-демократ не поймет тебя никогда.
— Разумный поймет. Желаете, чтобы за двадцать шестым июля последовало тридцатое сентября?
— Ты хотя бы Маттиза арестуешь сегодня?
— Сначала надо хотя бы послушать, что говорят эти коммунисты. То, что рассказывают нацисты, еще не все правда.
— Ты всегда думаешь о других, товарищ Гарайс, только не о партии.
— Я думаю, — отвечает Гарайс, — о других и о партии.
— Вот-вот! Хочешь угодить и тем и этим.
— Хочу поступать правильно. Поэтому обязан думать и о тех и об этих.
— Во всяком случае, собрание нацистов останется под запретом?
— Нет-нет. — И еще раз, подчеркивая: — Нет. Как только прибудет шупо, я отменю запрет.
— Товарищ Гарайс…
— Так что у вас, господин Тредуп?
— Я хотел спросить… Я замещаю господина Штуффа… Нет ли у вас указаний для меня?
— Штуффа? — со злым видом спрашивает «рабочий». — Что, этот из «Хроники»?
— Господин Тредуп, из «Хроники»? Господин Гайер, член муниципалитета, — представляет их друг другу Гарайс.
— И ты допустил, чтобы он слушал нас?!
— Он наш. Член нашей партии. Очень хорошо, что он присутствовал при разговоре.
— Так точно. Вот только я, право, не знаю, господин бургомистр, но… люди считают, что полиция должна принять меры…
— Вот слышишь! — говорит Гайер.
— Какие меры? — спрашивает бургомистр, но тут звонит телефон.
Он снимает трубку, слушает, отвечает, благодарит:
— Через две минуты будет шупо. Они уже въезжают в Альтхольм. Прошу меня извинить…
Все трое покидают помещение.
Едва они вышли на высокое крыльцо, как до их слуха донеслись далекие гудки автомашин и шум моторов.
Народу на площади заметно прибавилось, толпа кипит.
Шум автомашин приближается.
— Откуда? — восклицает вдруг Гарайс. — Оттуда?! Черт возьми, так ведь это не шупо, это нацисты!
Подлетают три мотоцикла, на каждом по два штурмовика.
У ратуши они сбавляют скорость и, беспрерывно гудя, врезаются в расступающуюся толпу.
За ними появляются грузовики, в каждом по пятьдесят — шестьдесят нацистов, и над каждым кузовом развевается знамя со свастикой.
Молодые люди в грузовиках стоят навытяжку, по-военному зорко всматриваясь в толпу…
— Если сейчас не подоспеет шупо, — говорит Гарайс, — то через три минуты начнется бойня, будут трупы.
Тем временем в другом конце площади, напротив «Тухера», оратор закончил свою речь призывом, встретившим шумное одобрение. Но тут раздается чей-то пронзительный голос. И вся масса коммунистов лавиной устремляется на свободную проезжую часть. Сбитые с ног полицейские исчезают в водовороте. В общем реве смешиваются крики «ура», «долой», «хайль Гитлер», звуки фанфар, красные знамена, флаги со свастикой.
Гарайс, схватив Тредупа за руку, стискивает ее словно клещами.
— Шупо! — стонет он. — Шупо!!
Но вот фанфары заиграли маршевую мелодию, звучит песня.
Коммунисты построились по четверо в ряд, взметнулись красные знамена, колонна двинулась…
Нацисты соскакивают с грузовиков. Там тоже раздаются команды, там тоже выстраиваются в четыре ряда перед «Тухером», лицом к коммунистам…
— Ну вот и шупо! — восклицает Гарайс с облегчением.
Те, как видно, выгрузились, не доезжая до площади; двумя длинными цепями шуповцы вклиниваются между гитлеровцами и коммунистами, между коммунистами и публикой, разделяют врагов…
Но колонна КПГ уже на марше.
Они отходят в полнейшем порядке, с сияющими лицами: их собранию не успели помешать.
— Что это? — восклицает Тредуп, указывая на какое-то чучело, которое мотается между двух знамен.
Это соломенная кукла, наряженная в синий мундир с блестящими пуговицами, с фуражкой на круглой соломенной голове и роговыми очками на носу-морковке.
— Фрерксен, — комментирует член муниципалитета Гайер. — Наш дорогой товарищ Фрерксен…
Сомнений нет, это ясно любому, ибо чучело держит в руке вместо метлы вознесенную к небесам знаменитую саблю. Пропавшее оружие щеголяет во всей красе.
— Фрерксен в качестве пугала у коммунистов, — говорит Гайер. — Очень выгодно для нашей партии, товарищ Гарайс. Ты не находишь?
— Смотри! — говорит Гарайс.
У головы колонны вдруг появляются несколько шуповцев. Резиновыми дубинками они прокладывают себе путь к средним рядам, где мотается соломенное чучело.
Нет, уже не мотается. Стоящим на крыльце это хорошо видно: чучело вдруг падает под ноги идущих, те, спотыкаясь, пинают его и наконец отшвыривают с дороги.
А сабля…
Острием к вечернему небу, поблескивая в свете фонарей, она кочует по рядам из рук в руки. Шуповцы прорываются к ней, кажется, вот-вот схватят, уже схватили, но… Она выныривает в десяти метрах дальше, сверкающая, насмешливая, грозящая.
И тут рядом с колонной появляется бегущая фигура, — мундир помят, фуражка съехала набок, очки прыгают: старший инспектор Фрерксен.
— Идиот! — восклицает Гарайс. — Нет чтобы не лезть на глаза. Болван проклятый!.. Фрерксен, ко мне! — рявкает он.
Но Фрерксен мечется в погоне за своей саблей, как за сигнальным огоньком. Он то сверкнет перед ним, то исчезнет, то опять вспыхнет…
Маршевая песня сменяется другой мелодией.
Колонна скрывается за углом. И вместе с ней старший инспектор.
— Пожалуй, — говорит Тредуп с дрожью в голосе, — он еще чего-нибудь натворит сегодня.
Около десяти вечера поезд из Альтхольма прибывает в Штольпе. Охмелевший Штуфф успел вздремнуть в дороге. И вот он, хмурый, еще не очнувшись от сна, стоит на перроне и размышляет, где же тут искать Хеннинга. Родной Альтхольм он знает вдоль и поперек, другими городами не интересуется, а в Штольпе за всю свою жизнь бывал раз десять, не больше.
«Что ж, попробуем через „Бауэрншафт“. Какой же я осел, поехал на авось».
Но сначала он должен подкрепиться. После того как официант в станционном буфете приносит ему третью рюмку «тройной», все основания для наведения справок созданы.
— Хеннинг? Нет, такой у нас не бывает.
— Он из «Бауэрншафт», ну слыхали, газета Падберга.
— Господина Падберга мы знаем, но ведь он…
— Засыпался, — перебивает его Штуфф. — В каталажке. Это старо.
— Теперь за него какой-то молодой человек… — продолжает официант.
— Милый ты мой! Друг сердечный! — радостно восклицает Штуфф. — Вот его я и ищу. Его фамилия — Хеннинг.
— Да? Хеннинг? Не знал. Такой молодой, блондин, глаза голубые? Ходит обычно в спортивном костюме?
— Точно. Он самый. Значит, бывает здесь?
— Нет, тут его не бывает.
— А где же тогда?
— Вот этого не скажу. Я ведь только тут обслуживаю. Правда, он, кажется, все больше по девочкам. Его завсегда видят с девками.
— А куда у вас с девками ходят?
— В кафе, господин, в какое-нибудь кафе.
— Сколько в городе кафе?
— Значит, во-первых, кафе Коопмана…
— Где это?
— У рынка.
— Так. Рынок знаю. Еще?
— Да, но в кафе Коопмана девок не водят. Фрау Коопман этого не допускает.
— О боже, — стонет Штуфф. — Так куда же их водят?
— В кафе «Фихте» или в кафе «Гранд».
— Где они? Найти смогу?
— Да, но раз господин не знают наших мест…
— Нет! Не знаю! Такси здесь имеется?
— Имеется.
— У вокзала?
— Да.
— Тогда я…
— Нынче не удастся, — говорит официант. — Такси нынче нанято на весь день.
— Кто нанял?
— Адвокат Штрайтер.
— Что поделаешь, значит, не повезло. — Штуфф покорно вздыхает. — Ладно, попробую отыскать эти кафе сам.
— В темноте будет затруднительно, — говорит официант. — Господин желают еще пива?
— Нет, пора идти. Но еще рюмочку «тройной» дайте.
Официант приносит водку.
— Вы хотите искать того господина по кафе? — спрашивает он.
— Да, — говорит Штуфф.
— Но его в кафе нет.
— Нет? А где он? Вы знаете?
— Так ведь он в гостинице «Крона», — обиженно поясняет официант, — с адвокатом Штрайтером.
— И вы это только сейчас вспомнили?
— Нет, но я ведь не знал, что господин ищут того господина.
— Так я же говорил об этом с самого начала!
— А я подумал, что господин желают погулять с девочкой. Обычно господа заводят об этом разговор издалека.
— Чепуха. Но вы сказали, что господин Штрайтер нанимал машину?
— Адвокат с господином Хеннингом уже вернулись.
— Уф, слава богу. А где эта гостиница «Крона»?
— Напротив, господин. Прямо напротив.
В «Кроне», похоже, собрался штаб крестьян, за столиками ни одного свободного места, зал гудит от речей и выкриков.
Штуфф медленно пробирается по залу, вглядываясь в сидящих сквозь табачный чад.
В углу, за маленьким столиком он обнаруживает Хеннинга с каким-то господином явно не крестьянского обличья. «Адвокат, — думает Штуфф. — Буду величать его советником юстиции, это всегда нравится».
Он кладет руку Хеннингу на плечо.
— Добрый вечер. Хеннинг. Добрый вечер, господин советник юстиции. Позвольте представиться. Штуфф, редактор. Можно к вам присесть? — Штуфф усаживается. — Вот и я, сын мой.
— Вижу, — говорит Хеннинг. И поясняет: — Господин Штуфф работает в альтхольмской «Хронике», господин советник юстиции.
«Угадал!» — думает Штуфф. И говорит: — Рабо-тал. Работал в «Хронике».
— Что значит, «рабо-тал»? Вы ушли?
— А что делать? Кто же вам будет завтра готовить для «Бауэрншафт» судебную стряпню?
— Но дорогой господин Штуфф! Мы ведь давно нашли замену. Я взял бы вас с превеликим удовольствием, но мне и в голову не приходило, что вы освободитесь. Ведь о таких вещах заранее сообщают письменно или хотя бы по телефону.
— Бросьте! Неужели вы собираетесь поручить репортаж о процессе какому-то зеленому юнцу, который ни о чем понятия не имеет?
— Он вовсе не зеленый, приехал из Берлина, с опытом.
— Но он ничего не знает о крестьянах. Репортаж о процессе дам я. Мальчик пусть занимается провинцией и местной рубрикой, с этим у вас в «Бауэрншафт» из рук вон плохо.
— Но это обойдется нам слишком дорого! — волнуется Хеннинг.
— Дорого! Понятно, не дешево. Я стою шестьсот в месяц и заключаю с вами договор на пять лет, — добродушно заявляет Штуфф.
— Вы рехнулись, — говорит Хеннинг. — Какой нам смысл это делать?
— Сделаете, — убежден Штуфф. — И с удовольствием.
— Конечно, было бы желательнее, чтобы репортаж о процессе писал человек местный, — высказывает свое мнение адвокат.
— Тогда все в порядке. В ближайшие дни заключим договор с представителями «Крестьянства», мой мальчик. А на сегодня мне достаточно вашего обещания.
Хеннинг задумывается.
— Ну хорошо, — соглашается он наконец, — пиши репортаж. Об остальном после потолкуем.
— Правильно, мой мальчик, — невозмутимо говорит Штуфф. — Через три недели вы будете мечтать о таком журналисте, как я. Мне-то спешить некуда… Ну, а что касается процесса, вы думаете на нем присутствовать или смоетесь?
Вопрос был задан, пожалуй, слишком в лоб. Адвокат поморщился, а Хеннинг промолчал.
— Вот что я вам скажу, Хеннинг, — продолжает Штуфф. — Оставайтесь-ка здесь. Так лучше для обвиняемых, да и вы ничем не рискуете.
— Вы так думаете? — сомневается Хеннинг.
— Не думаю, а знаю. Один асессор из «Стального шлема» дал мне заглянуть в ваше «дело».
— Прошу прощения, господа, — перебивает их адвокат, поднимаясь, — туалет, кажется, в той стороне?
Он удаляется. Оба оставшихся смотрят друг на друга.
— Не валяйте дурака, Штуфф, — нарушает молчание Хеннинг. — Что там написано?
Штуфф сияет: — Что вы хороший, чистый, славный мальчик. Ненаглядное дитятко. Еще не родилась та муха, которую вы обидите.
— Черным по белому?
— Черным по белому: ни о прошлом, ни о прежних судимостях ничего уличающего. И о бомбах там тоже ни гугу.
— Что ж, пожалуй, так и должно быть, — с неожиданной наглостью заявляет Хеннинг.
— И что бы вы делали без вашего старого пропойцы Штуффа, мой мальчик, — отвечает тот, скептически глядя на Хеннинга.
Тредуп работает сверхурочно.
Уже двенадцатый час ночи, а он еще торчит в редакции, сочиняет статью о сегодняшнем вечере.
«За полицию? Против полиции? За полицию? Против полиции?
Хоть на пальцах гадай.
Конечно, лучше всего золотая середина: совершенно правы национал-социалисты, крепкие, славные ребята. Они вызывают симпатии. К тому же у них стащили кассу, а самих в кровь избили.
Совершенно неправы коммунисты, они всегда громко орут, глядят на тебя так, будто сейчас ударят, хвастаются саблей и, словно первохристиане, все время проповедуют вещи, до которых никому нет дела.
Полиция права только наполовину. Во-первых, ей следовало прибыть туда раньше. Но, с другой стороны, она не могла знать заранее, что коммунисты совершат нападение. Во-вторых, ей надо было действовать смелее, но, с другой стороны, у нее в самом деле мало сил. И в-третьих, скандала с саблей вообще нельзя было допускать, но может быть, ее и вправду только что нашли?
Итак, в целом это был черный день в истории Альтхольма, не совсем, но почти такой же плохой, как двадцать шестое июля».
Тут его рассуждения прерывает телефонный звонок. Ночью, чуть ли не в двенадцать.
Тредуп снимает трубку: — Редакция «Хроники».
— Говорит Гебхардт. Чем вы там сейчас занимаетесь? Ждете, наверное, господина Штуффа?.. Почему? Так вам же должно быть известно, что господин Штуфф сегодня ушел. Ведь вы мне уже полтора месяца об этом твердите… Вы ничего не знаете? Ну конечно, мои служащие считают, что я глупее их. Нет уж, благодарю, господин Тредуп, можете не объяснять, мне все ясно… Ну что ж, пока придется покориться печальной необходимости. С завтрашнего дня вы начнете для «Хроники» репортаж о процессе. О местной рубрике не беспокойтесь, получите ее от нас… Но повторяю вам: это лишь проба. Испытание. Все зависит от того, как вы справитесь… Договаривались иначе? Ни о чем мы не договаривались! Речь шла о проверке, и только. И раз господин Штуфф распростился столь недостойным образом… Жалованье? Повысить жалованье? Сначала покажите, на что вы способны! Ведь я не знаю, умеете ли вы вообще писать. Зарабатывать деньги — дело трудное. Требовать легко, но добывать-то их должен я, я… Нет, не может быть и речи. Не стоит, пожалуйста… Всего хорошего.
Тредуп сидит, уставившись в одну точку, — точно так же, как иногда это делал его предшественник Штуфф, сидя на том же самом месте.
ГЛАВА IIТРИ ДНЯ СЧАСТЬЯ
Наутро у Тредупа блестящее настроение. Он выспался, брюзжащий голос Гебхардта больше не звенит в ушах. Тредуп радуется, Тредуп снова полон надежд.
Прижавшись к лежащей рядом Элизе, он даже защищает шефа, потому что не хочет лишиться надежды.
— Вообще-то он прав. Ну что он обо мне знает? Он же не представляет, как я пишу. Вот если увидит, что у меня получается, как у Штуффа, а может, и лучше… Мне сразу повезло. Такая удача… Во-первых, статья о вчерашнем вечере, знаешь, Элиза, она у меня получилась. Я подал все драматично, показал, что только по счастью тридцатое сентября не обернулось двадцать шестым июля. И вот теперь каждый день пойдет репортаж о процессе. Уж я постараюсь, Элиза. Должно получиться хорошо, буду описывать в точности то, что происходит в зале. Надо заказать у Венка пропуск, ведь служители там не знают меня. Ну а когда выяснится, что все в порядке, я как-нибудь возьму тебя с собой. Обвиняемые, судьи, прокуроры, защитники, ведь ты этого ни разу не видела, тебе же интересно будет, а, Элиза?
— Конечно, схожу с удовольствием, — отвечает она. — Если не буду тебя смущать своим видом, — у меня уже заметно. Быстро растет, так и прежде было.
— Подумаешь. Ну что тут стыдного, если ты ждешь ребенка, ты замужняя женщина. Может, это даже к лучшему. Вдруг там Гебхардт увидит тебя и, глядишь, сам предложит прибавку.
— Не хочу, чтобы он видел, что я в положении. Я жутко зла на него.
— За что? Гебхардт совсем не плохой, вот посмотришь, явлюсь к нему в десятый раз, он не устоит и даст прибавку. Я не стесняюсь. Все время напоминаю.
— Нет, терпеть его не могу. И знаешь, с каких пор? Когда он отказал фройляйн Хайнце в прибавке, заявил, что он и так ей платит слишком много, вот с тех пор я его возненавидела. И как ему не совестно! Ведь девушке тоже жить надо.
— Господи, Элиза, таковы все начальники. Они же ничего не смыслят, как жить на заработную плату и сводить концы с концами. Такой вот прочтет в газете, что какой-нибудь безработный на двенадцать марок сорок пфеннигов должен с семьей прожить целую неделю, ну и думает, раз целая семья может, то одинокая девица и подавно.
— Вот именно. Пускай разок сам попробует. Целую неделю, с женой и детьми, так, как мы живем…
— Не поможет, Элиза. Неделю мало. Неделю все смогут. Самое страшное — жить так всегда, без надежды на лучшее. И это Гебхардту никогда не понять. Ничего, деньги у нас будут. Все идет к лучшему, Элиза. Три месяца назад я получал только комиссионные, а сейчас у меня твердое жалованье, и я уже редактор.
— И тысяча марок… — вставляет Элиза.
Но он делает вид, что не слышит.
— Сейчас встанем, попьем кофе. Потом сбегаю к «Балтийскому кино», посмотрю картинки. Хоть мне и пришлют все по местному разделу, но то, что умею, лучше напишу сам.
И на рынок тоже схожу. Вообще-то о еженедельных торгах писать еще рано, но я хочу кое-что набросать, так, картинку для настроения, — как въезжают фургоны, как ставят лавки, как дежурный по рынку полицейский расхаживает вокруг и распоряжается, кому где торговать. И как, например, два торговца спорят из-за места… Такое любят читать. Интересную газету сделаю.
Глаза у него широко открыты, взгляд отсутствующий, мечтательный. Элизе хочется еще раз напомнить о тысяче марок, но ей вдруг становится жалко его. Он сейчас такой счастливый, радуется как ребенок.
— Ну, я пойду сварю кофе, — говорит она, приподнимаясь.
— Свари. Надо идти. О, Элиза, Элиза! — Он крепко прижимает ее к себе, встряхивает. — Элиза, я редактор! Неужели ты не рада? Я редактор!
Перед большим школьным гимнастическим залом выстроились шуповцы. На улице кучками стоят любопытные.
Тредуп подлетает только в четверть десятого и, несмотря на опоздание, надеется занять удобное место за столом прессы.
Он устремляется к ближайшему шуповцу: — Тредуп, редактор из «Хроники». Вот мое удостоверение. Уже началось? Почему здесь шупо, что-нибудь случилось, господин вахмистр? Вероятно, вы остались в городе со вчерашнего вечера?
— Вон стоит старший лейтенант, пожалуйста, к нему.
Тредуп знакомится со старшим лейтенантом Врэдэ. Нет, еще не начиналось… Нет, здесь полсотни, затребованные судом… Нет, разумеется, по согласованию с управлением полиции… Да, останутся до конца процесса… Люди размещены в гостиницах. Да, он просил бы господина редактора об этом не упоминать. Желательно.
Тредуп морщит лоб.
Иначе сразу пойдут разговоры о роскоши, расточительности, а ведь других квартир в Альтхольме не нашлось.
Тредуп обещает не упоминать. Однако про себя решает действовать по собственному усмотрению. Полсотни шуповцев в гостиницах? Вот это да!
Он поспешно направляется в зал.
После того как убрали гимнастические снаряды, получилось вполне пригодное для заседаний помещение. В городском суде, разумеется, было бы слишком тесно, а снимать зал в каком-нибудь ресторане, по-видимому, не захотели. Реденький частокол из шестов для лазанья позади судейского стола, и подвязанные повыше к потолку канаты выглядят странно, создавая какой-то зловещий фон.
Подойдя к столу прессы, установленному прямо напротив скамьи подсудимых, Тредуп высматривает свободное место. Человек десять уже сидят; на спинках стульев прикреплены таблички с именами тех, кто их занял.
Так, значит, это и есть важные господа из Берлина… Они переговариваются, видно, что знакомы друг с другом. Тредуп не знает ни одного. Альтхольмских здесь еще никого нет. Хоть бы пришел Блёккер или, на худой конец, Пинкус из «Фольксцайтунг», было бы с кем перемолвиться, похвастать, в какой он сегодня роли выступает.
Неожиданно распахиваются двери. В одну впускают публику. В другую, в сопровождении судебных приставов, вводят двух подсудимых: Падберга и крестьянина Ровера. Тредуп ищет глазами третьего, единственного, кого он знает, — Хеннинга, который однажды заходил к нему насчет фотоснимков, однако его еще нет.
Но вот через дверь справа робко входит какой-то человечек и нерешительно оглядывается; судейский служитель что-то ему говорит, человечек делает пять шагов и тут же отступает назад. Выглядит он страшно: поперек лица, через нос, тянется широкий багровый шрам. А сам нос бледно-серый и похож на бесформенную картофелину. Боязливо оглянувшись, человечек прячет лицо в ладони.
Из разговоров представителей прессы Тредуп узнает, что человечек этот — дантист из Штольпе, которого, оказывается, в чем-то обвиняют. (Это непостижимо, какой позор!)
Наконец занимает свое место четвертый подсудимый, Хеннинг. Рука у него в черной повязке. Люди в зале даже привстают, вытягивают шеи, чтобы разглядеть его. Какой-то репортер, через два стула от Тредупа, принимается строчить, очевидно решив, что из четверых только этот и заслуживает внимания.
Хеннинг держится непринужденно. Здоровается за руку с остальными подсудимыми, представляется дантисту, разговаривает с ним, улыбается.
Тредуп торопливо записывает.
Рядом слышится чей-то пискливый голос:
— Ого, газетенка «Хроника» представлена сегодня двумя корреспондентами?
Возле Тредупа уселся Пинкус из «Фольксцайтунг».
— Почему двумя? — сердито спрашивает Тредуп. — «Хронику» представляю я.
Пинкус ухмыляется: — А Штуфф? Что делает он?
— Штуфф? А что ему тут… — внезапно у Тредупа отнимается язык.
Наискосок напротив сидит Штуфф и хмуро смотрит на него сквозь пенсне. Обескураженный Тредуп здоровается. Штуфф строго кивает в ответ.
И в то время как в зал торжественно входит суд и все встают, Тредуп пребывает в полной растерянности. Что здесь Штуффу надо? Помирился с Гебхардтом? Или зашел просто так? Что они задумали? Неужели не дадут ему спокойно жить? Лишат последней радости?
Пока устанавливают личности подсудимых и зачитывают постановление об открытии процесса, Тредуп не перестает ломать себе над этим голову. Лишь иногда он наспех заносит в блокнот несколько фраз.
Стоит ли стараться? Все равно все впустую.
Допрос подсудимых тянется бесконечно. У председателя суда манера дружески вести разговор с ними. Он величает каждого «господин такой-то», никого не торопит, старается до мелочей уточнить каждый шаг подсудимого во время демонстрации. Позади председателя установлена большая черная доска, на которой обозначен каждый дом на Рыночной площади и на Буршта.
— Где вы тут стояли?.. Может быть, уже подошли к дому Бимма? Вы знаете, это лавка…
Представители прокуратуры молчат. Защитник лишь изредка дает пояснения, помогая неразговорчивому Роверу.
В зале возникает движение, когда председатель велит принести знамя «Крестьянства». Перед судейским столом, на котором лежит разобранное на части знамя, образуется группа: Падберг с Хеннингом прикрепляют к древку косу, затем полотнище, а председатель с интересом наблюдает за их работой. Старший прокурор и товарищ прокурора заняли наблюдательную позицию метрах в двух, защитник стоит возле Хеннинга.
Падберг поднимает знамя.
Перепачканное полотнище жалко свисает с древка; у косы, погнувшейся в трех местах, весьма плачевный вид.
— Не покажете ли, господин Хеннинг, как вы несли знамя? Ах да, ваша рука, извините. Может быть, господин Падберг будет столь любезен?
Но Падбергу не хватает ловкости. Он мал ростом и наверняка ни разу не носил знамени. Качнувшись в его руках, знамя наклоняется вперед, и председатель со служителем едва успевают подхватить его.
Хеннинг нетерпеливо высвобождает руку из повязки. Забрав у Падберга знамя, он прижимает древко к груди и внезапно поднимает.
Поддавшись какому-то порыву, он поднимает знамя все выше и выше, придерживая за уголок, наклоняет в одну сторону, в другую, полотнище расправляется: черное поле, белый плуг, красный меч.
Знамя с хлопанием развевается вправо, влево.
— Слава «Крестьянству»! — раздаются выкрики в зале.
К Хеннингу подскакивает защитник: — Ваша рука! — напоминает он.
Рука Хеннинга внезапно повисает, лицо искажается от боли, он с трудом удерживает древко здоровой рукой. Падберг и Ровер берут у него знамя.
Все окончено.
Карандаш Тредупа летает по бумаге.
«Раненый Хеннинг размахивает знаменем. Защитник стоит на страховке… Чудотворное воздействие знамени на искалеченную руку».
«Вот бургомистр Гарайс порадуется, когда прочитает это, — думает Тредуп. — Конечно, по правде говоря, подсудимые все славные ребята, особенно Хеннинг, он в самом деле вызывает симпатию, но разве можно упустить такое, читатель это посмакует».
Позади стола прессы движется служитель и шепчет в спины сидящих: — «Хроника»… «Хроника»… «Хроника»…
Тредуп испуганно оборачивается: — Да. Здесь.
— Вас просят выйти.
Значит, его отзывают. Штуфф победил. Опять бегать за объявлениями, — после того как он сидел в этом зале, за этим столом…
Собрав свои записи, Тредуп выбирается из зала. Бросает последний взгляд на все, что больше никогда не увидит: судейский стол с заседателями, столик в углу, за которым вместе с городским советником Рёстелем сидит представитель губернатора, асессор Майер… Сейчас как раз говорит Падберг…
Изгнание из рая.
Однако в вестибюле он видит всего лишь ученика Фрица в синей спецовке.
— Господин Тредуп, материал, скоро двенадцать.
Переведя дух, Тредуп отдает листки.
— Господин Штуфф тоже здесь, — говорит он как можно равнодушнее.
— А он утром заходил к нам. Попрощался. Он теперь в «Бауэрншафт», — сообщает Фриц.
— Вот как, в «Бауэрншафт», — Тредуп смотрит на окна, которые вдруг делаются все светлее и светлее. — А как сейчас погода на улице? — спрашивает он.
— Проясняется, господин Тредуп.
— Значит, проясняется, — и Тредуп твердой походкой, минуя шуповца, направляется к дверям, в зал заседаний.
К концу дня допрашивают последнего подсудимого, дантиста Франца Цибуллу из Штольпе. Усатый человечек, дрожа как в лихорадке, подходит к судейскому столу, ладонями он то и дело прикрывает изуродованное лицо.
— Вы возбуждали иск против города Альтхольма? — спрашивает председатель.
— Да, господин начальник окружного суда, ведь меня как искалечили! Мне же с людьми встречаться, такая моя работа. А как я могу показаться людям с этим… — его рука опять прижимается к лицу.
— Значит, вы шли от вокзала? — продолжает допрос председатель.
— Да, с вокзала. Шел на Пропстенштрассе, к моему клиенту Хессу, которому сделал зубной протез. Господин Хесс всегда занят, поэтому я езжу к нему.
— Господина Хесса мы тоже выслушаем, — говорит председатель. — Итак, вы шли по Буршта. Много там было народу?
— Нет. Сначала никого. Было совсем пусто и совершенно тихо. Мне это еще показалось удивительным.
— Значит, что-то вас уже удивило?
— Ну как это обычно бывает. Сначала подумал: что-то тихо. Потом поглядел на витрины. Потом опять подумал: что-то тихо сегодня в Альтхольме.
— А в дальнейшем больше не задумывались над этим?
— Нет. Если б знал, что со мною случится, то задумался бы. Но ведь заранее этого никто не знает.
— А вы разве не знали, что в Альтхольме должна состояться крестьянская демонстрация? Об этом же писали газеты.
— Может быть, и читал. Но наверняка не думал об этом.
— Значит, вы не сторонник «Крестьянства»? А ведь ваши клиенты, преимущественно, из сельской местности?
— Я деловой человек, господин начальник окружного суда.
— Но вы, кажется, высказывались одобрительно о движении «Крестьянство»?
— Я деловой человек, господин начальник окружного суда. Когда я у крестьянина, то говорю «да» тому, что говорит крестьянин, а когда я у социал-демократа, то ему тоже говорю «да».
— Значит, вы приехали в Альтхольм не ради демонстрации?
— Я приехал ради зубов господина Хесса.
— Ну а когда вы пошли дальше по Буршта, что там видели?
— Там вдруг оказалась масса людей, давка, повсюду полицейские.
— И вы не остановились?
— Мне же надо было прийти к господину Хессу в назначенное время. Господин Хесс очень пунктуален.
— Ну хорошо, расскажите, что вы увидели? Крестьяне били полицию или полиция — крестьян? Что там было?
— Вообще никто не бил никого. Была толчея, давка, полицейские все время кричали: «Дорогу!» Я прошел еще шагов десять и вижу: этот господин лежит в крови, на мостовой.
— Господин Хеннинг, — уточняет председатель.
— Да, я знаю, что это господин Хеннинг. Я знаком с ним.
Поднимается старший прокурор: — Разрешите спросить подсудимого, откуда он знает господина Хеннинга.
Председатель: — Может быть, отложим вопросы?.. Ну хорошо, откуда вы знаете подсудимого?
— Познакомились мы как следует только сегодня утром, но до этого я несколько раз видел его в больнице.
— А подсудимый Цибулла не разговаривал в больнице с подсудимым Хеннингом?
Хеннинг вскакивает с места:
— Господин старший прокурор, если бы вам разбили лицо так же, как господину Цибулле, вы потеряли бы охоту разговаривать!
Прокурор возмущенно: — Прошу указать подсудимому Хеннингу на неподобающую манеру выражаться. Подсудимый…
— Господин Хеннинг, так не годится, — делает замечание председатель. — Видите ли, если каждый будет вскакивать и кричать, когда ему что-то не понравится… Вы меня поняли, не правда ли? Так что в следующий раз прошу, — улыбаясь, — держать себя в узде… Надеюсь, вопрос исчерпан?
— Напротив, — продолжает прокурор, — я прошу выяснить, не договорились ли между собой оба подсудимых каким-либо путем в больнице. Существуют и другие способы общения, кроме речи.
— Господин начальник окружного суда, поверьте, мне было не до этого господина. Я его видел всего два или три раза, когда он проходил в туалет мимо моей палаты, и дверь в коридор была открыта.
— Так, — говорит председатель. — Значит, вы увидели, что господин Хеннинг лежит на мостовой. Он лежал один или кто-нибудь был возле него?
— Лежал совершенно один. Меня ужасно взволновало, что никто не оказывает ему помощи.
— Так, значит, вы были очень взволнованы? И, стало быть, очень разгневаны на полицию?
— Нет, я ведь тогда не знал, что его избила полиция!
— Но вы же видели, что это сабельные ранения? А сабель ни у кого, кроме полицейских, нет.
— Ну кто же об этом думает в такую минуту? Я думал о том, как бы пробраться через толпу, увидел раненого человека, разволновался. Но больше ни о чем не думал. Мне надо было успеть к господину Хессу.
— А почему вы направились прямо к группе со знаменем? Ведь это был не ближайший путь на Пропстенштрассе?
— На ближайшем пути стояла толпа, а около той группы было посвободнее.
— Знамя вам бросилось в глаза?
— Я его вообще не заметил.
— Ну как же, такое большое знамя! Посмотрите-ка на него, вон в углу стоит. Не заметить такого знамени просто невозможно.
— Господин начальник окружного суда, там было столько всего, на что смотреть, что я действительно его не заметил.
— Ну хорошо, знамени вы не заметили. Но что побудило вас двинуться прямо на полицейских? Вы же видели, что это полицейские?
— Да, несколько человек были в форме.
— Так что вам, собственно, было надо от них?
— Трудно сказать, не знаю… хотел спросить, как пройти, что вообще случилось… Сейчас уж не помню, господин начальник окружного суда, как-то само собой получилось, пошел к полиции, и все. Я был очень взволнован.
Председатель: — Да. — Помедлив, еще раз: — Да. Видите ли, господин Цибулла, мне кажется, этот пункт не совсем выяснен. Вы говорите, что хотели спросить, что происходит. Неужели вы полагали, что у полицейских будет время давать вам объяснения?
— Да… Нет… Право, не знаю…
— Вы же заметили, что там было очень неспокойно. Разве вы не слышали, как вокруг ругались?
— Да, конечно, ругались, но я не мог понять, в чем дело.
— И полиция взялась бы вам объяснять? В то время, как на мостовой лежал тяжелораненый?
— Я хотел только узнать…
— И еще вы намеревались спросить, как вам пройти? Сквозь массу людей? Не проще было бы просто повернуть обратно?
— Но тогда я не попал бы к господину Хессу!
— Могли бы обойти по Грюнхоферштрассе.
— Об этом я не подумал.
— Ну-с, вам хотелось спросить, как пройти. Скопилась масса людей, несколько тысяч. Полиция, как вы нам говорили, приказывала очистить улицу. Ну и как, очистили?
— Нет, народу было слишком много.
— Так как же полицейские могли вам помочь? Вероятно, у вас была какая-то мысль?
— Нет… не помню… я только хотел спросить, в чем дело.
— Нет, господин Цибулла, мне кажется, что ваше объяснение всего не исчерпывает. Вы были очень взволнованы. Вы увидели на мостовой окровавленного человека. Полицейские стояли к вам спиной. Не возникло ли у вас тут желания ударить кого-нибудь из них?
— Господин начальник окружного суда, клянусь вам… Ведь я же дантист, ну что мне за дело до таких вещей?
— Что вам за дело? Вот этот господин — коммивояжер по сельскохозяйственным машинам, его тоже ничего не касалось, если смотреть с вашей точки зрения, и тем не менее он лежал на мостовой.
— Я не могу этого объяснить, — шепчет человечек, — мне только хотелось спросить. Там стояли полицейские… — умолкнув, он беспомощно озирается.
Поднимается адвокат: — Я считаю, что господин Цибулла дал нам вполне убедительное и исчерпывающее объяснение. Господин Цибулла был взволнован, озабочен, встревожен: на мостовой истекал кровью человек. Господин Цибулла оробел. Вокруг него раздавалась ругань, люди были возбуждены. В такой ситуации робкий человек невольно ищет защиты. Там были полицейские. И он направился к ним, — что может быть естественнее? Ведь полиция для этого и существует. И ни о чем другом он больше не помышлял, он действовал чисто интуитивно. Вполне допускаю, что у него мелькнула мысль спросить их, как пройти и что тут происходит. Но главное для него было — найти защиту.
Председатель спрашивает: — Было ли это так, господин Цибулла, как здесь объяснил господин советник юстиции Штрайтер, будто вы ощутили потребность в защите и решили искать таковую у полиции?
Человечек робко бормочет: — Не знаю… не помню… мне надо было к господину Хессу…
— Хорошо, пока оставим это… Что же произошло дальше? Минутку, стойте. Что было у вас в руках, когда вы подошли к полицейским?
— В руках? Моя сумка.
— В одной руке. Кстати, в какой? В левой или правой?
— В левой. Нет, в правой. Нет, не помню.
— А что было в другой руке?
— В другой? Ничего.
— Господин Цибулла, подумайте хорошенько, прежде чем отвечать. Что было у вас в другой руке?
— Ничего, господин начальник окружного суда. Определенного ничего.
— А палки у вас не было?
— Палки? Я никогда не хожу с палкой.
— Или зонтика?
— Господин начальник окружного суда, вот уже двадцать пять лет я хожу без зонтика. С тех пор как в первый год после свадьбы я где-то его оставил, я больше не покупал зонтика.
Хохот в зале.
— Прошу прекратить смех.
Служитель спешит к скамьям для публики: — Прекратить смех!.. Прекратить смех!.. Прек…
Председатель: — Благодарю вас, господин… Спасибо, спасибо, достаточно… Господин Цибулла, один свидетель, которого мы выслушаем позднее, показывает, что в руке вы держали не то зонтик, не то палку.
— Господин начальник окружного суда, этого быть не может. Я никогда не хожу ни с зонтиком, ни с палкой. Спросите мою жену, спросите всех моих родственников и знакомых, меня никто никогда не видел с палкой.
— Свидетель показывает, что вы ударили гауптвахмистра полиции Майерфельда в поясницу палкой либо ручкой зонтика.
— Ну как может он говорить такое! Господин начальник окружного суда, я его только потеребил сзади за мундир, вот так, чуть-чуть.
— Но гауптвахмистр показал, что он ощутил сильный удар.
— Господин начальник суда, я сначала обратился к нему: «господин вахмистр…», раза три или четыре сказал, а потом за мундир потянул, легонько, как мышь.
— Ну да, наверно, весьма энергично дернули, иначе полицейский так бы не испугался.
— Как мышь, господин начальник, совсем легонечко. А он меня сразу как хватит саблей!
На второй день процесса, с утра, первым допрашивают в качестве свидетеля старшего инспектора Фрерксена.
Среди публики вряд ли кто не знает его, тем не менее все вытягивают головы, когда он входит в зал. В задних рядах даже встают. Стройный, бледный, чуть наклонившись вперед, Фрерксен подходит к судейскому столу: в одной руке он держит кивер и перчатки, другая покоится на сабельном эфесе.
— Не иначе, как перед зеркалом репетировал, поганец, — ворчит Штуфф. — Ведь он никогда не умел носить саблю как положено офицеру.
«Значит, все-таки не застрелился, — думает Тредуп. — И как он может смотреть людям в глаза, ведь только позавчера гонялся по улицам за своей саблей…»
Вначале Фрерксен говорит очень тихо, лишь постепенно его голос крепнет.
Сразу же после установления личности свидетеля берет слово защитник: — Прошу суд воздержаться от привода этого свидетеля к присяге до допроса. По мнению защиты, свидетель превысил свою власть, и на него, как стало известно, должны были наложить дисциплинарное взыскание.
Слово берет прокурор: — Дисциплинарное взыскание отменено. У прокуратуры нет никаких возражений против привода к присяге.
Председатель: — Суд удаляется на совещание для принятия решения.
Все устремляются на небольшой школьный двор, где можно покурить. Фрерксен еще некоторое время стоит у судейского стола, но, не выдержав множества обращенных на него взглядов, тоже проталкивается вместе с публикой через узкую дверь во двор. Там, нырнув в толпу и спрятавшись от всеобщего любопытства, он вдруг оказывается бок о бок с Хеннингом.
Взгляд Хеннинга — вот что привлекло его внимание. Взгляд, горящий холодным огнем.
Перед глазами обоих снова та давняя сцена: рука одного, в перчатке, рвется к древку знамени, а рука другого торжествующе поднимает его все выше, выше.
И весь фильм прокручивается в их сознании до той минуты, когда Хеннинга понесли в аптеку, а Фрерксен, подбежав, крикнул: «Стойте! Он арестован!»
Они смотрят в упор друг на друга, стиснутые плечом к плечу толпой. Только смотрят. Затем Фрерксен делает движение вправо и с усилием отводит взгляд в сторону, только чтобы не опустить глаза.
Хеннинг закуривает сигарету.
Фрерксен обнаруживает асессора Штайна с Тредупом. Штайн прицепился к газетчику.
— Не думаю, — говорит в эту минуту асессор, — что мы будем долго терпеть подобное от «Хроники». В статье о нацистском собрании все подано с сенсационным душком и искажениями. Словно нацисты бедные ягнята. Передайте это вашему господину Штуффу!
— Но почему! — пытается протестовать Тредуп. — Ведь все так и было. Напали-то коммунисты! А полиция действительно была слишком слаба.
— Черный день! — иронизирует асессор. — После двадцать шестого июля — тридцатое сентября… Какая сенсация! А что, собственно, стряслось? Да ничего! Но полицию непременно надо ошельмовать. Знаем мы вашего Штуффа.
— Ошельмовать? Господин бургомистр сам же сказал…
— Бросьте! Если хотите получать от нас объявления, то нельзя при каждом удобном случае давать нам пинка. Господину Штуффу это следовало бы знать.
— Все слышу: Штуфф да Штуфф, — вмешивается в беседу старший инспектор полиции. — Но ведь господин Штуфф больше не в «Хронике».
— Да? — Асессор, по-видимому, крайне изумлен. — Так кто же состряпал эту чушь?
Фрерксен показывает глазами, и Штайн очень смущается: — Ну, тогда извините, господин Тредуп. Если б я знал! Но господин бургомистр очень удивится, узнав, что именно вы так пишете.
— Я писал вполне объективно, — защищается Тредуп.
— Такими «объективными» репортажами много друзей вы не приобретете… Так что же, Фрерксен, будут вас приводить к присяге или нет?
— Предварительно, а потом подтвердительно. Но это же вздор, — обвинить меня в нарушении закона!
— Конечно. Вот увидите, какие свидетели выступят за вас. «Союз имперского флага», СДПГ, короче — все рабочее большинство на вашей стороне.
Фрерксен бледнеет.
В ста шагах от них, у школьных ворот, идет разговор на ту же тему. Гарайс, накинув на плечи серое драповое пальто, расхаживает взад и вперед с партийным секретарем Нотманом и членом муниципалитета Гайером.
— Хотелось бы знать, бургомистр, — говорит Нотман, — на кого можно возлагать надежду? Ведь этот процесс — огромнейший провал для нас.
— Дождитесь свидетелей. Допрос обвиняемых еще ничего не говорит. Конечно, все идиоты сочувствуют такому красавчику, как Хеннинг. Славный мальчик!
— Свидетели тоже народишко разный, — говорит Гайер. — И тоже поддаются настроению. А председатель со всеми — ну как отец родной, вот стервец. Ладно, кое-что и мы знаем про него.
— Что именно? — раздраженно спрашивает Гарайс.
— А то, например, что господин председатель не ездит каждое утро из Штольпе поездом, как другие, а поселился здесь у своего зятя Тильзе, владельца фабрики. Судья и фабрикант — одна корпорация! Так они тебе и выступят против крестьян, дожидайся! Но я шепну Пинкусу, пусть тиснет в «Фольксцайтунг».
— Не вздумай этого делать! — испуганно восклицает бургомистр. — Ну почему бы человеку и не остановиться у своего зятя? Это еще не значит, что они — «корпорация».
— А вы сдали, бургомистр, — говорит Нотман. — Выдохлись. Прежде другим были… Ну конечно же, надо их пропечатать. Пусть каждый рабочий, выступающий свидетелем, знает, что за человек его допрашивает. Что человек этот — друг эксплуататоров.
— Если только Пинкус поместит это, — решительно заявляет Гарайс, — я ему так двину по шее, что он полчаса не поднимется. — Мягче: — Ведь вы все дело провалите, ослы вы эдакие. Но тут уже вам ничем не поможешь.
Гайер оскорблен: — Слушай-ка, товарищ Гарайс, ты мнишь себя великим хитрецом, но пока мы что-то не замечали, чтобы ты многого добился для партии. Вечно приходится выяснять отношения с рабочими, извиняться, обнадеживать их… Проводи хотя бы курс, который понятен рабочему, а не выдумывай бог знает что.
— Когда крестьян осудят, вы опять признаете, что я был прав.
— Если осудят. А если нет?
— Ну и что тогда?
— Тогда, товарищ Гарайс, тебе придется упаковывать вещички. Мы не можем себе позволить такой роскоши, как разные убеждения.
— Еще бы, — отвечает Гарайс, — это я уже давно заметил.
Тягостное молчание.
Через улицу к ним устремляется Пинкус. Он очень спешит, чуть ли не скачет галопом.
— Я прямо из партийного бюро, бургомистр, — выпаливает он, тяжело дыша. — Ни за что не угадаете, какая у меня новость.
— Ладно уж, выкладывайте.
— Пришло заказное письмо. От Фрерксена…
— Что ему надо? Почему письмо?
— Прислал заявление о своем выходе из партии, — визжит Пинкус.
Четверо собеседников остолбенело смотрят друг на друга.
— Ну и свидетели у тебя, Гарайс… — язвит Гайер.
Бургомистр делает глубокий вдох: — Все равно! — И с твердостью: — Так вот, имейте в виду: чемоданы я буду складывать не скоро! Ученого учить — только портить. Я еще поработаю.
Он быстро удаляется.
— Сегодня же! — говорит Нотман Гайеру и Пинкусу.
Тем временем Фрерксен снова стоит перед судейским столом.
Говорит он теперь еще осторожнее, еще нерешительнее, еще тише. Может быть, он угнетен тем, что суд воздержался от приведения его к присяге, а может, все еще видит перед собой взгляд Хеннинга…
Во всяком случае, Тредуп отмечает, что этот свидетель, главный свидетель, в сущности, ничего не видел, ничего не помнит, никого не узнает…
— Значит, у вас создалось впечатление, что вам мешали встретиться с господином Бентином? Что вас умышленно направляли в те трактиры, где его не было?
— Трудно сказать, сейчас уже не помню. Если на предварительном следствии я так показал, то, возможно, ошибался. Просто у меня было тогда подобное ощущение.
Председатель: — Ну, а что же побудило вас конфисковать знамя?
— Раздавались крики недовольства. Это мне показалось опасным. Провокационным.
— Вы помните, кто именно кричал?
— Нет, не помню.
— Создалось ли у вас впечатление, что при этой конфискации Хеннинг оказывал вам сопротивление действием?
Свидетель, колеблясь: — Действием? Нет. Пожалуй, нет.
— Прежде вы показали, что господин Падберг оттолкнул вас от знамени?
— Нет, этого я не могу утверждать. Был ли это Падберг или кто-нибудь другой, не уверен, не помню.
— Вас били?
— Да. Сильно.
— А кто?
— Не помню. Фамилий не знаю.
— Да, неприятно, когда человек изворачивается, боится кого-то уличать, хочет всем угодить.
— Ваш главный свидетель, — сообщает Тредуп с некоторым злорадством только что возвратившемуся Пинкусу, — полностью спасовал.
— Наш главный свидетель? Какое отношение Фрерксен имеет к нам?
— Он же социал-демократ.
— Фрерксен?.. Кто вам сказал такую чушь? Фрерксен не член СДПГ!
— Нет? Вот это новость!
— Думаете, такие люди нужны нашей партии?
— Значит, его исключили?
— Этого я вам не говорил.
— Разумеется, не говорили. Но все равно очень интересно.
Со скамьи подсудимых поднялся Падберг: — Господин старший инспектор, у меня к вам вопрос: двадцать шестого июля нервы у вас были в порядке?
Фрерксен напряженно смотрит на Падберга. Любезная улыбка на его лице сменяется кривой усмешкой:
— Так точно, в полном порядке. У меня тоже есть вопрос, господин Падберг: вы пьяница?
— Нет.
— Разве вы не лечились в больнице для алкоголиков?
— Гнусная ложь!
— Господа, — вмешивается председатель, — позвольте, ну что это такое? Призываю вас к благоразумию. Итак, господин Фрерксен…
Настроение в зале все падает. Это заметно и по журналистам. Пинкус совсем не пишет, его уже ничто не интересует. Зато Штуфф строчит как бешеный.
Во время перерыва старший инспектор прохаживается в полном одиночестве среди толпы, никто им не интересуется.
Вокруг Штуффа собралась группа, и оттуда до инспектора донесся голос давнишнего врага инспектора.
— Фрерксен? Ему конец! Месяца не пройдет, его выгонят.
Старший инспектор с предусмотрительно робкой улыбкой подходит к Тредупу: — Господин Тредуп, позвольте спросить, каково, по вашему мнению, настроение публики? Что говорят о моих показаниях?
Но даже Тредуп не видит оснований для пощады: — Как-то все у вас нерешительно, вяло, господин старший инспектор. Не узнаю… Не помню… Не знаю… Если уж что сделали, так имейте мужество признаться. — И поворачивается к Фрерксену спиной.
Манцов, в своей компании, заявляет: — Фрерксен всегда был мокрой курицей, но Гарайса это устраивало. Теперь-то видно, кто дал маху.
— Ты что же, — ехидно говорит Майзель, — опять собираешься подмазываться к своему Гарайсу? Зря, мой мальчик. Гарайсу конец.
— Подмазываться? — протестует Манцов. — Кажется, я еще имею право высказать свое мнение. Ошибок-то наделал Фрерксен.
— А расплачивается за них Гарайс. Так бывает всегда. И это нам только на руку.
За столиком, что стоит позади защитника, сидят двое. Первый — муниципальный советник Рёстель, который следит за процессом как представитель города. Когда допрашивали дантиста Цибуллу, он усердно записывал, — ведь дантист предъявил иск к Альтхольму.
Его сосед по столику — асессор Майер. Вид у него очень озабоченный, кажется, асессор целиком спрятался за своим пенсне. Пока что все идет — тьфу-тьфу, не сглазить бы — ни шатко ни валко, можно отправить в Штольпе вполне благоприятный отчет. Вот если только Гарайс опять все не испортит, ох уж этот Гарайс…
Майер не прочь заранее перемолвиться с Гарайсом словечком, ведь у него сложилось такое впечатление, что в Штольпе, в том большом сумрачном кабинете, охотно восстановили бы согласие с этим человеком… Но предпринимать подобный шаг на свой страх и риск? Ведь любое словечко накануне такого процесса может быть истолковано весьма превратно… Влияние на свидетелей… Лучше обождать. Не станет же Гарайс вести себя столь уж неблагоразумно…
Незадолго до одиннадцати Гарайс появляется в зале. Совершенно спокойно подходит к судейскому столу. Держится уверенно.
— Шут гороховый, — ворчит Штуфф. — В сюртук вырядился, ну и гусь!
Выслушивая текст присяги, Гарайс, к сожалению, вынужден прервать судью: — Прошу без религиозной формулы, — решительно говорит он после первых слов присяги, и председатель извиняется.
Затем Гарайс дает показания.
Он не был против демонстрации. Но когда в прессе опубликовали открытое письмо крестьянского вожака Франца Раймерса, призывавшего к митингу у тюрьмы, это его озадачило. Поэтому он договорился с сельским хозяином Бентином, что тот перед началом демонстрации зайдет к нему со всеми вожаками для объяснений. Бентин, однако, не сдержал обещания.
Сам он около полудня отправился домой, чтобы приготовиться к отъезду в отпуск.
Пока Гарайс говорил, к нему медленно, шаг за шагом, двигался адвокат в черной мантии. Желтоватая лысина адвоката была наклонена, руки спрятаны в складках мантии.
Если бы не эта мрачная тень, надвигающаяся на свидетеля, все было бы в порядке. Ибо от бесстрастной речи Гарайса веяло покоем и ясностью. Но вот защитник поднимает правую руку, глядя на председателя.
— Позвольте мне задать свидетелю несколько вопросов, которые, возможно, прольют совсем иной свет на его показания.
Председатель жестом выражает согласие.
Защитник опускает глаза. И с потупленным взором медленно задает вопрос: — Господин бургомистр, не состоялось ли в день накануне демонстрации совещание с представителями губернатора?
— Состоялось.
— Не участвовал ли в этом совещании и старший инспектор полиции Фрерксен?
— Господин Фрерксен присутствовал.
Защитник спрашивает еще медленнее: — Не было ли сказано представителями губернатора на этом совещании, что движение «Крестьянство» опаснее КПГ, и поэтому против него следует применять особо строгие меры?
Гарайс переменил положение: он стоит теперь лицом не к судейскому столу, а к защитнику, и разглядывает его. Советник юстиции Штрайтер, чуть склонив набок голову, смотрит снизу на гиганта. Гарайс отвечает так же медленно и по-прежнему спокойно:
— Совещание с представителями губернатора продолжалось довольно долго, час, может, и два. Так что дословно я отдельных высказываний не помню. Но не думаю, что были произнесены слова в только что упомянутой формулировке. Что касается содержания переговоров, то мое мнение разошлось с мнением представителей провинции. Это расхождение остается и по сей день. Власти желали полного запрета демонстрации. Я же не видел для этого ни юридического повода, ни внутриполитического основания. Я отклонил запрет.
— Так я и знал! — стонет за столиком асессор Майер. — Все рухнуло. О, мой шеф! Мой шеф!
Защитник спрашивает далее:
— Могло ли третье лицо сделать вывод из слов губернских представителей, что властям было желательно прибегнуть к исключительно строгим мерам против крестьян?
Гарайс секунду-другую медлит с ответом. Его взгляд скользит к тому месту в зале, где уселся старший инспектор.
Но это всего лишь секунда-две. Затем он отвечает с прежним спокойствием: — Да, такое впечатление действительно создалось. Должен добавить, что примерно четверть часа я отсутствовал на совещании — вышел побеседовать с сельским хозяином Бентином. О чем в это время разговаривал старший инспектор Фрерксен с представителями губернатора, я, естественно, не знаю. Но когда я вернулся, он, несомненно, был убежден, что властям желательно применить особо строгие меры. Я не оставил его в сомнении насчет того, что у меня были иные пожелания.
— Продал Фрерксена, продал! — ликует Штуфф за столом прессы.
— Итак, старший инспектор Фрерксен, — констатирует защитник, — был убежден, что власти желают применить особенно строгие меры против крестьян. Действовал ли господин Фрерксен в дальнейшем согласно желанию своего непосредственного начальства или же вышестоящего, — адвокат чуть медлит, — об этом мы можем заключить по его поведению во время демонстрации.
Пауза.
— Ваши вопросы исчерпаны, господин советник юстиции? — спрашивает председатель.
— Нет, — отвечает защитник. — Еще не все.
Снова пауза.
А он неплохой режиссер, этот адвокат. Знает, когда делать паузы, подогревать ожидание публики. Весь зал ждет.
— Господин бургомистр, — спрашивает опять защитник, — вы получали еще какое-либо волеизъявление губернатора, не считая упомянутых переговоров?
Гарайс на мгновение закрывает глаза. Потом медленно отвечает: — Не помню. Было столько совещаний…
Защитник не торопится. Заложив руки за спину, он пытается разглядеть под мантией носки своих ботинок.
— Нет, речь не о совещаниях, — говорит он. — Я помогу вам вспомнить. Вам не вручили пакет от губернатора, секретный приказ, который доставил офицер полиции?
Гарайс смотрит прямо перед собой.
— Да, — медленно произносит он. — И еще раз: — Да.
— А что содержалось в том приказе?
Гарайс по-прежнему смотрит прямо перед собой. И молчит.
— Я уточню вопрос, — продолжает защитник. — Не содержал ли тот секретный приказ распоряжения действовать против крестьян со всей возможной жестокостью?
Молчание.
Очень долгое молчание.
— Что ж, господин бургомистр, ведь в конце концов вам придется отвечать.
Гарайс овладел собой. Он поворачивается к судейскому столу:
— Этот вопрос допускается?
У председателя около глаз собралась тысяча морщинок. Как бы с сожалением он разводит руками: — Само по себе — да. — И после паузы: — Но вы, разумеется, знаете, в каких пределах официально допускается разглашение?
Гарайс, подумав: — Полагаю, в этом случае разглашение недопустимо. Речь идет о секретном приказе.
Защитник: — Я придерживаюсь противоположного мнения.
Председатель: — Это можно будет быстро решить. Здесь, в зале, есть представитель губернатора. — Повернувшись к столику: — Господин асессор…
Асессор Майер, с усердием: — Я немедленно запрошу Штольпе. — И он тут же направляется к выходу.
— Сделаем перерыв на полчаса, — объявляет председатель.
Тредуп мчится в редакцию. Почти двенадцать часов, но материал должен попасть в номер сегодня же. Такое упускать нельзя.
Текст он успел написать во время заседания, остались заголовки. Они напрашиваются сами собой.
Первый, через всю полосу: «Сенсационный поворот на процессе крестьян».
Второй: «Бургомистр Гарайс отказывается давать показания».
Ворвавшись в помещение экспедиции, Тредуп кричит Венку:
— Идем в наборный. Ну и дела! Двести экземпляров в розничную. Быстрее бы набрать.
Он коротко рассказывает о событиях.
Метранпаж, поворчав, все же отдает рукопись наборщику.
Венк весьма удивлен: — Не пойму, чего ты так радуешься, Тредуп! Ведь, кажется, ты в ладах с Гарайсом?
— При чем тут лады? Я написал так, как оно было. Чего ему сердиться, если я пишу то, что на самом деле?
— Смотри, не промахнись. Нам-то во всяком случае подходит. С такими заголовками номер расхватают.
— Венк, мне надо опять в суд. Сделай милость, вычитай гранки, чтобы не было ляпов.
— Пожалуйста. Если только все это не ляп.
— Что ты! Сегодня мы переплюнем «Нахрихтен». Уж вечером я потолкую с Гебхардтом.
Покидая зал суда, асессор Майер намеревался поговорить по телефону со своим шефом, губернатором Тембориусом. Но вот откуда звонить? Ведь дело государственное, сугубой важности. А уж шефа своего он хорошо знает, придется во всех подробностях докладывать, как Гарайс обнаружил разногласия с ними, как подлаживался к крестьянам.
Разве можно вести такой разговор по телефону? Всюду подслушивают. Нет, асессор Майер решает ехать в Штольпе. Но прежде надо поговорить с председателем, получить его согласие, удостовериться, что сегодня можно больше не возвращаться на заседание суда, что никто из важных свидетелей выступать не будет.
С председателем все улажено, он не видит каких-либо затруднений.
— Значит, продолжим допрос бургомистра завтра или послезавтра. Нет, на сегодня остались второстепенные свидетели, всякая мелочь. Так что можете спокойно уезжать, господин асессор.
Но асессору Майеру не до спокойствия. Сидя в купе второго класса, он мучительно размышляет, как объяснить шефу, отчего Гарайс все сваливал на Штольпе, а когда дошло до того секретного приказа, вдруг замолчал.
«Он же по-настоящему растерялся, — думает асессор. — Может, приказ этот и в самом деле оказался с перчиком? Тембориус состряпал его вместе с полковником Зенкпилем. Но тогда тем более он должен был устроить Гарайса. Нет, ничего не понимаю…»
Гарайс и асессор Штайн торопливо шагают к ратуше.
— Далеко еще не все потеряно, — решительно заявляет бургомистр. — Почему же тогда приказ секретный? Ну, Тембориус уж знает почему. Он ни за что не разрешит мне давать показания.
— Не знаю, право, — откликается асессор.
— В первую секунду я действительно подумал: вот ты и попался. Председатель оказался порядочный малый. Насчет допустимости огласки — это было единственным спасением.
— Спасением? — сомневается Штайн. — А вам не кажется, господин бургомистр, что вся эта история с секретным приказом довольно таинственна?
— Полагаете, подстроено? Я тоже так думаю. Исчезает приказ, ни одна душа не знает, однако в нужную минуту выясняется, что Штрайтер все-таки знает. Кстати, блестящий адвокат, туго придется прокуратуре.
— Мне он не показался столь уж блестящим. Из таких пистолетов каждый может стрелять.
— Но не у каждого есть такие пистолеты. Теперь все зависит от того, не пописает ли ангелок, то бишь Тембориус, на пороховую полку.
— Не понимаю.
— Вы не знаете этой истории, Штайнхен? В какой-то церкви висит занятная картина: «Жертвоприношение Авраама». Средневековье. Лежит Исаак, связанный, на куче дров. Авраам стоит перед ним со здоровенным кавалерийским пистолетом и вот-вот спустит курок. Но вверху, на облаке, стоит ангелочек и писает на пороховую полку пистолета. А внизу вьется лента с изречением:
«О, Авраам, Авраам, напрасно целишься, стрелок, ангел пописал, и порох подмок».
И бургомистр вполголоса напевает: «О, Штрайтер, Штрайтер, напрасно целишься, стрелок, Тембориус пописал, и порох твой подмок».
— Мне бы ваш оптимизм, — с завистью говорит асессор.
Их встречает секретарь Пикбуш: — Господин бургомистр, только что звонили из суда: вам сегодня больше не надо приходить на допрос. Дело со Штольпе еще не решено. Вас известят.
— Ну, что я говорил? — торжествует бургомистр. — Тембориус пустил струйку. И хорошо, если он даст денек или два этой истории порасти быльем. Тогда сегодняшняя сцена считай что забыта. — Он уставился взглядом перед собой. — Итак, используем это время! Пикбуш, на поиски! Начнем сейчас же, втроем!
— Что искать?
— Секретный приказ…
Пикбуш смотрит на потолок: — Но где же его еще искать, господин бургомистр?
— Везде и повсюду. Чтобы завтра он был на моем столе.
Венк доволен: огромные заголовки сделали свое дело. Продано двести десять экземпляров «Хроники».
Такого еще не бывало. Продавец из киоска на вокзале четыре раза посылал за новыми экземплярами.
— Макс, — говорит Венк, — завтра с утра, до заседания, ты, пожалуй, успеешь сбегать за объявлениями, уж парочку-другую наверняка дадут.
Но Тредупу это не по вкусу: — Ты не спятил, а? Мне за объявлениями? Теперь, когда я редактор?
— А кому же еще? Сами-то они нам не принесут.
— Штуфф ходил за объявлениями? То-то! Пусть нанимают кого-нибудь новенького.
— Ты сам это скажи шефу! И вообще Гебхардт мне ничего не говорил о том, что ты редактор.
— Потому что это само собой разумеется. Ребенку понятно, что редактор не собирает объявления. Что подумают о нас заказчики?
— Они же знают, что всегда собирал ты.
— А теперь они знают, что я пишу репортажи о процессе. Да и времени у меня нет.
— Сейчас шесть. До семи ты вполне сумел бы взять три-четыре объявления.
— Да, сейчас шесть, и я заканчиваю рабочий день. Привет, Венк. Смотри, не лопни от зависти: Гебхардт прибавил мне полторы сотни!
И Тредуп вышел, радуясь тому, что ловко осадил Венка; это чувство не покидало его до самого дома. Хотя насчет полутора сотен пока еще вранье, но уж к первому числу наверняка сбудется.
И вот, усевшись за стол с Элизой и детьми, он рассказывает им сначала о разговоре с Венком, потом о судебном процессе. Он подробно описывает, кто где находился в зале, — где судья с присяжными, где обвинители, где защита.
— Тут, допустим, стоит Гарайс, и вот он поворачивается, поворачивается, пока не упирается взглядом прямо в адвоката. Ну и тип этот Штрайтер, скажу вам! Спокойный-то — спокойный, но лиса: «Что же там было в секретном приказе, господин бургомистр?..» Гарайс — чуть заикаться не начал: «Отказываюсь на это отвечать». Растерялся вконец.
— Папа! — перебивает Ганс. — Пап, а в «Фольксцайтунг» написано, что бургомистр не отказывается отвечать, а хочет получить разрешение на это от губернатора.
— Это одно и то же, Ганс. Я так и написал.
Какое-то неприятное чувство шевельнулось в груди Тредупа, но он тут же отмахнулся от него.
— А вот тебе билет, Элиза. На завтра. Выпросил у служителя.
— Но ведь утром я не могу, Макс.
— Ну, сходишь во второй половине дня. А жаль, — утром, наверное, продолжат допрос бургомистра. Вот будет сенсация.
Но Гарайс уже знает, что завтра его допрашивать не будут.
Господина бургомистра просят, однако, никуда не отлучаться без ведома суда.
На что бургомистр сообщает, что его всегда можно застать в ратуше и, кстати, завтра ему хотелось бы встретиться с господином председателем окружного суда.
Господа договариваются на полдень.
Итак, у Гарайса появилось дополнительное время для поисков, но он больше не ищет, да и Штайна с Пикбушем не заставляет искать.
— Ерунда все это с секретным приказом, — недовольным тоном заявляет он, сидя в своем кресле. — Ведь уже ясно, что Тембориус не согласится ни при каких обстоятельствах.
— А если министр скажет «да»?
— Не скажет, раз Тембориус уперся.
— Не знаю, право…
— Перестаньте ныть, Штайн. Надоело мне это вечное нытье. Весь Альтхольм только и знает, что ноет, как будто больше делать нечего!.. Но этому пройдохе Тредупу я заткну глотку за его наглую статейку.
В десятый раз бургомистр свирепо таращится на газету, которую он уже исчеркал красным и синим карандашом.
— Ну погоди у меня, — грозит он. — Погоди. Кажется, я был пока единственным человеком в Альтхольме, которого ты еще не предал. Но завтра ты увидишь, что значит предать Гарайса.
— На свете нет большего подонка, чем Тредуп, — подзадоривает Штайн. — Вам не следовало с ним связываться.
— Если я буду общаться только с порядочными людьми, — поясняет бургомистр, — то не смогу заниматься политикой… Но это еще не значит, что я позволю кусать себя всякому подонку.
ГЛАВА IIIКОНЕЦ ТРЕДУПА
На следующий день, после обеда, Тредуп, взяв под руку жену, направляется на судебное заседание заблаговременно, так как думает, что Элизе уже тяжеловато будет идти. Но она шагает легко, быстро, словно юная девушка. Времени еще много, и они решают немножко прогуляться в парке. Им так редко удается выйти вместе, а день сегодня чудесный. Небо голубое-голубое, пригревает октябрьское солнышко, деревья такие нарядные в своей пестрой листве.
Они прохаживаются взад и вперед, говорят сначала о детях, потом Тредуп строит планы, как они заживут, когда он станет получать триста пятьдесят марок в месяц. Наверное, отдадут Ганса в гимназию, он способный мальчик. Но прежде всего надо обеспечить резервный капитал.
— Каждый месяц полсотни на сберегательную книжку. Тогда нам не придется дрожать, если Гебхардту взбредет что-либо в голову. И пора наконец приобрести радиоприемник.
Элиза смеется: — И чего ты только не собираешься накупить на три с половиной сотни. Сначала, Макс, тебе нужен костюм и новые ботинки.
Тредуп замялся. Сердце у него дрогнуло. Что ж, на добро надо отвечать добром.
— Элиза, — вздыхает он. — Элиза!
— Что, Макс? — она смотрит ему в глаза.
Некоторое время они молчат, лишь смотрят друг на друга.
— Элиза… — начинает он опять и снова умолкает.
Но она уже все поняла.
Он вдруг разволновался: — Понимаешь, Элиза, я ничего дурного не собирался делать. Просто меня одолел страх перед будущим. Я думал, истратим мы эту тысячу, а если вдруг туго нам будет, ничего же не останется. Нет, не в том дело… Ну, не знаю… Просто не решался, и все тут…
— Ну хорошо, Макс, хорошо. Только не волнуйся. — Она все время гладит его руку. — Теперь сказал мне, и хорошо.
Он не успокаивается: — Как только освобожусь, как только закончится процесс, сразу же поеду и привезу. Все отдам тебе. Девятьсот девяносто марок. Представляешь!
— Положим в сберегательную кассу. И знаешь, давай откроем какую-нибудь лавчонку, только не здесь, не в Альтхольме. Лучше — в Штаргарде или в Голльнове, а то и в Нойштеттине.
— Ко как же я отсюда уеду, ведь я редактор.
— Может, уволишься, если подыщем хорошее дело? Мне кажется, Макс, тебе здесь нехорошо. Не обижайся, пожалуйста.
— Почему нехорошо? Ах, Элиза, плохо было, пока бегал за объявлениями. Но теперь…
— Макс, бургомистр! — глухо восклицает она.
Неожиданно появившиеся из-за кустов Гарайс и Штайн направляются прямо на них.
Тредуп успевает сдернуть шляпу. Но Гарайс проходит в полуметре от обоих, не замечая их и продолжая разговаривать со Штайном.
— Господи, что это с ним? — удивляется Элиза. — Я чуть не перепугалась, Макс, он так глянул, будто сквозь тебя!
— А что с ним может быть? — говорит Тредуп. — Недоволен, наверно, моей статьей. Это дело поправимое. Сегодня чуточку обелю его, и солнце опять засияет.
Однако он очень бледен. И его трясет.
Тредуп усаживает жену на удобное место, в третьем ряду у самого прохода, так что она сразу сможет уйти, если почувствует себя плохо. Затем, пристроившись за столом прессы, раскладывает свои бумаги. Вид у него при этом немного важный, куда денешься, если на тебя смотрят столько людей.
Постепенно механизм судейской процедуры приходит в движение: служитель вносит папки с делами, двое приставов вводят подсудимых, входит защитник, но тут же опять исчезает.
Время от времени Тредуп с женой переглядываются; он глазами показывает ей, на что обратить внимание, и они улыбаются друг другу.
Как всегда неожиданно появляется председатель суда с заседателем и присяжными. Защита следует по пятам. Все встают. Затем влетают оба обвинителя, после чего двери закрываются.
Председатель торопливо, с недовольным выражением лица, объявляет: — Прежде чем мы продолжим допрос свидетелей, я предоставлю слово господину бургомистру для личного заявления.
У Тредупа заколотилось сердце.
Бургомистр, мрачный, массивный, идет через зал к судейскому столу; остановившись, он поворачивается боком к судьям, лицом к столу прессы.
— Я попросил… — начинает Гарайс, сердито глядя на полуразвернутую газету, которую держит в руке. — Я попросил предоставить мне слово для замечания личного характера. В здешней ежедневной газете, привожу ее полное название — «Померанская хроника Альтхольма и его окрестностей», — появилась статья о вчерашнем заседании суда, в частности, о моих показаниях, против которой я должен заявить протест.
В заголовках, через всю страницу, значится: «Сенсационный поворот на процессе крестьян… Бургомистр Гарайс отказывается давать показания».
Заявляю, что я не отказывался отвечать. Есть расхождение во мнениях по поводу того, в каких пределах власти провинции разрешат мне ответить на вопросы. Как только это выяснится, я, в зависимости от предписания начальства, буду давать или не давать показания. Таким образом, отказ от дачи показаний — чистейшая ложь.
Тредуп видит толстое белое лицо и направленные прямо на него сердито сверкающие глаза. Он замечает также, что при последних словах бургомистра председатель, опустив голову, кивает.
— Поскольку я не отказывался от дачи показаний, — продолжает Гарайс, — нет и никакого сенсационного поворота на процессе. Это вторая ложь.
Заявляю протест против подобного рода корреспонденций, искажающих факты и необъективных. Разумеется, я далек от мысли делать какой-либо упрек остальным представителям прессы, чья отменно профессиональная работа вызывает у меня уважение.
Я настоятельно требую защиты от бесконтрольной пачкотни какого-то дилетанта. Прошу суд оградить меня от этого.
Гарайс бросает взгляд на председателя, но тот, опустив голову, что-то пишет. Тогда бургомистр делает поклон и покидает зал.
— Ого! Вот это врезал! Наповал! — восклицает Пинкус из «Фольксцайтунг».
В зале возникает движение. Во время выступления Гарайса зрители сидели как приклеенные. И вот все зашевелились.
Тредуп ясно чувствует на себе косые взгляды, слышит, как люди перешептываются. «Да, вон тот, бледный, худой. О нем говорил». Он так и не решается поднять голову, он чувствует, что ему конец. Сначала позорная история с фотоснимками; потом арест в связи с бомбой, и вот теперь… нет, ему не выбраться из грязи.
И все же он поднимает голову. Что-то заставляет его поднять взгляд и встретиться со взглядом жены: Элиза улыбается. Она улыбается ему глазами, подбадривает: не бойся, я с тобой. Она, — как он говорил прежде, — включила все лампочки, засияла всеми огнями, будто рождественская елка.
Тредуп опускает голову. Ему худо. Он предпочел бы сейчас не взгляд Элизы, а чтобы Штуфф, через стол, подмигнул ему и сказал: «Ну чего ты, брось, не переживай. Сегодня — ты, завтра — я. Выше нос, чертяка».
Но Штуфф строчит.
В самом последнем ряду зала расположился Хайнсиус, великий Хайнсиус из «Нахрихтен». Он здесь инкогнито, неофициально, их газету представляет Блёккер, который сидит за столом прессы и пишет.
Господину Хайнсиусу не хочется, чтобы его узнали, он надвинул широкополую шляпу пониже на лоб, поднял воротник. Вот так он смешался с альтхольмской публикой, внимает разговорам, прислушивается к гласу народному и соответственно формирует свое мнение.
Невезучий все-таки человек Тредуп. За двенадцать дней, что продлится судебный процесс, Хайнсиус лишь дважды побывает на нем, и как нарочно, попадет в тот день, когда Гарайс обрушится на «Хронику».
Хайнсиус стремится как можно быстрее выбраться из зала, сейчас ему уже не до гласа народного.
Торопливо шагая по улицам к «Нахрихтен», он твердит про себя: «Искажающая факты, необъективная корреспонденция. Пачкотня дилетанта».
В нем нарастает гнев: ну конечно, Тредупа взяли без его ведома. Он им покажет, и Гебхардту и Траутману, куда они докатятся без него. Вот, значит, как, его поставили перед свершившимся фактом: господин Тредуп временно выполняет работу Штуффа.
А у Хайнсиуса есть племянник, славный молодой человек, бойкий на перо. В гимназии он всегда получал пятерки за сочинения. Бессовестная пачкотня дилетанта. Он им покажет, куда они докатятся без него.
Даже не постучав, верноподданный Хайнсиус врывается в кабинет шефа: — Господин Гебхардт! О боже, вам еще не звонили? Вы ничего не знаете? Как хорошо, что вы тоже здесь, господин Траутман! Я чуть не задохнулся, бежал всю дорогу!
Оба уставились на него.
— Что же стряслось, Хайнсиус? — ворчит Траутман.
И шеф: — Ну что там опять такое?
— Самое лучшее, если мы немедленно закроем «Хронику». Не знаю, что вы за нее заплатили господину Шаббельту, это мне не положено знать… Только деньги ваши пропали. Пропали, господин Гебхардт.
Поднявшись, Гебхардт перекладывает газетный каталог справа налево, потом слева направо.
— Я прошу вас, господин Хайнсиус: расскажите мне все по порядку…
Хайнсиус крайне удивлен: — Но разве господин Тредуп еще не доложил вам?.. Вот что значит доверять такую должность дилетанту. Вообще я не сочувствую Гарайсу, это факт, но на сей раз он прав, когда уличает Тредупа в бессовестном дилетантстве и погоне за сенсацией. И это перед лицом суда, господин Гебхардт! Перед всем Альтхольмом! Перед судьями, защитой и прокурорами! Перед прессой Германии! Лживая, необъективная пачкотня!
— Не обращайте внимания на его болтовню, господин Гебхардт, — ворчит Траутман, — и он через пять минут все выложит членораздельно.
Но Гебхардт очень взволнован: — Видно, Тредуп опять что-то натворил. Это вы мне посоветовали взять его на должность, господин Траутман!
— Я? Не вам это говорить, господин Гебхардт! Не вам! Кто заключил договор со Штуффом? Кто захотел потом избавиться от Штуффа любой ценой? Кто сказал «А», должен сказать и «Б». Тредупу мы только пообещали, что он получит должность Штуффа. Я бы ему не дал ее, господин Гебхардт, я бы не дал!
— Где номер «Хроники», о котором идет речь? Покажите, Хайнсиус.
— Если позволите дать совет, — говорит Хайнсиус тоном, который звучит особенно бархатисто после брюзжания Траутмана, — я бы послал курьера в зал суда за Тредупом, чтобы поскорее убрать этот позор с людских глаз!
— Но я все еще не знаю, что случилось, — злобно цедит шеф.
— Но я же говорю вам: Гарайс в зале суда заявил протест против пачкотни Тредупа. Лживая, бессовестная, дилетантская…
— Так, понятно. А кто будет писать для «Хроники», если мы отзовем Тредупа?
— Пускай возьмут хотя бы репортаж Блёккера!
— Не возражаю. Посылайте за Тредупом.
После ухода Хайнсиуса Траутман говорит: — Почему мы, собственно, должны делать то, что хочется Хайнсиусу? Гарайс уже не первый раз кого-то ругает, ну и что?
— Это удобный повод избавиться от Тредупа, — примирительно говорит шеф.
— Как угодно. Только имейте в виду, господин Гебхардт, если Хайнсиус попробует всучить вам племянника своей жены, молодого Марквардта, ничего из этого не выйдет. Шалопаю двадцать два года, не вылезает из кабаков, и… — добавляет шепотом: — по слухам сифилитик…
Снова входит Хайнсиус.
— Ну-с, покажите, на что там жаловался Гарайс, — говорит шеф. — В конце концов, не такая уж это важная персона… Так. «Сенсационный поворот. Отказ от дачи показаний». И все? А что написал Блёккер? Дайте-ка сюда «Нахрихтен»… «Бургомистр Гарайс неоднократно отказывается давать показания». — Гебхардт поднимает глаза. — Ну, знаете, Хайнсиус!..
Хайнсиус несколько смущен: — Но мы же не подали это столь сенсационно! У Тредупа надпись через всю полосу, а у нас обычный заголовок в колонке. У Тредупа все набрано вразрядку, а у нас сжато. И вообще… — голос его становится раздраженным, — важен результат. Нас Гарайс недвусмысленно аттестовал, как объективных журналистов, а Тредупа заклеймил. Такое пристает. Неужели вы думаете, что читатели будут сравнивать обе газеты?
Шеф ворчит: — По вашему совету я велел вызвать Тредупа, ну а если он встанет на дыбы?
— Он же на это неспособен, господин Гебхардт. Достаточно повторить ему то, что сказал Гарайс, и…
— Бросьте, — вмешивается Траутман, — опять вы ерунду затеяли, Хайнсиус. Нервишки у вас как у старой девы. Вечно вы впутываете шефа, и мне, одному мне, приходится все распутывать. — Обращаясь к шефу: — Предоставьте это мне, господин Гебхардт, уж я его выпровожу вон…
— Но я сам хотел бы…
— Нет, нет, господин Гебхардт. Вы для такого дела не годитесь. Вы слишком мягкосердечны. Вы сущее дитя. Стоит кому-нибудь пустить слезу, как вы тут же прибавляете ему пять марок. Я все улажу…
— Ну хорошо, как хотите…
В дверь тихо постучали.
На пороге Тредуп. Тихо поздоровавшись, он оглядывает сидящих в кабинете. Он спешил, еще не успел отдышаться. Скорее бы узнать, что его ждет. Страшно все-таки.
— Здравствуйте, Тредуп. — Траутман цепко вглядывается в него, из троих только он один поздоровался с вошедшим. — Наверное, догадываетесь, зачем вас вызвали? По лицу видно, что совесть нечиста, а?
Пауза. Шеф, стоя, разглядывает свой письменный стол. Хайнсиус, заинтересовавшись висящей на стене картиной, пытается разобрать подпись художника. На Тредупа смотрит только Траутман. Более того, он даже по-отечески кладет руку ему на плечо.
— Что ж, Тредуп, редакторской славе конец, это вы и сами знаете. Можете утешиться: кайзеру Фридриху удалось процарствовать всего девяносто девять дней, но не по его вине. Вы еще молоды, и мой вам совет — уезжайте отсюда. Слишком много натворили вы здесь глупостей.
Молчание, Тредуп оцепенело смотрит. Его губы судорожно шевелятся.
Еле слышно он произносит: — Может, сборщиком объявлений… Господин Гебхардт, ну позвольте хоть мне опять за объявлениями…
Траутман решительно возражает: — Вы же сами понимаете, Тредуп, что это нереально. Сначала история с фотоснимками, потом следственная тюрьма. Хорошо, вы были не виноваты, но что-то да прилипает. Людям такое не нравится. И теперь вот это… Я всегда заступался за вас, Тредуп, вы знаете, что это я посоветовал шефу попробовать вас вместо Штуффа. Вы присутствовали при этом разговоре. И если я говорю, что ничего не получится, уезжайте, значит, вам лучше всего исчезнуть с горизонта…
Тредуп, проглотив комок в горле, съеживается. Затем тихо просит: — А жалованье…
Тут Траутману изменяет выдержка: — Жалованье? Сегодня третье число, стало быть, отработали два с половиной дня. В месяц двести. Двадцать пять рабочих дней, значит восемь марок в день. Итого вам причитается двадцать марок… А если мы потребуем возмещение убытков? Какой ущерб вы нанесли «Хронике», а? Нет, Тредуп, вы не смеете вести себя нагло. Радуйтесь, что господин Гебхардт обходится с вами так мягко. Другой хозяин затаскал бы по судам. Ведь у вас, кажется, есть деньги за снимки. Что, если мы потребуем уплатить штраф?..
Тредуп стоит еще некоторое время, опустив голову, с повисшими руками. Затем, совершенно неожиданно, тихо говорит: — Всего хорошего, — и, повернувшись, удаляется.
Троица приходит в движение.
Шеф, торопливо, сдавленным голосом: — Траутман, догоните его. Дайте ему сто марок. — После паузы: — Пятьдесят.
— Еще чего! — преспокойно возражает Траутман. — Швырять деньги? Очень нам нужно. Вот вы какой, господин Гебхардт, стоило ему лишь выжать слезу, и вы тут же расчувствовались… Ничего, перебьется. Сорняки — они живучие.
У подъезда редакции «Нахрихтен» Тредупа встречает Элиза. Мельком взглянув на лицо мужа, она берет его за руку.
— Пошли, Макс.
Они молча идут по Буршта, потом дальше, по Штольперштрассе. Идут медленно, он смотрит прямо перед собой, она молча шагает рядом.
Она только взяла в обе ладони его руку и беспрерывно поглаживает ее, ободряюще. Они шагают не спеша, уже заметно, что женщина беременна.
Потом Элиза ногой открывает калитку, они идут через двор, он машинально отпускает ее руку, достает из кармана ключи, отпирает дверь. Проходит прямо к столу, садится, как есть, в шляпе и пальто, и устремляет взгляд в одну точку.
— Ганс еще на гимнастике, — сообщает Элиза, — а Грета, наверно, у подружки, уже к рождеству готовятся.
Он молчит.
— Конечно, лучше переехать в Штаргард. Ты же знаешь, там у меня сестра, Анна. И родители рядом. Тоже помогут нам. Ведь все эти годы мы их ни о чем не просили.
— Крестьяне! — зло говорит он. — Так они нам и помогут.
— Оглядимся, откроем лавку. Только не табачную, курить сейчас стали меньше, денег у людей в обрез. Я думаю, лучше — продуктовую.
— На наши-то гроши! — усмехается он.
— Начнем потихоньку. Оптовики тоже дадут кой-какой кредит. Дело пойдет. Главное — начать.
— Нет, нет, нет, — кричит он. — Не хочу опять начинать. Сто раз начинал, и только глубже увязал в грязи. Надеялся, старался, и все впустую. Ничего у нас не выйдет, Элиза. Нет смысла суетиться.
Она гладит его по виску: — Ты сейчас расстроен, понимаю. Какие же они подлецы, отступились от тебя, а ты столько услуг оказал им… Только не надо отчаиваться, Макс. Ведь мы сумели поднять детей, Грета уже помогает мне по хозяйству, Ганс тоже разумный мальчик. Детство у них было хорошее. И обеспечил его им ты, Макс.
— Нет, Элиза, ты…
— Ты, Макс! Возьми другие семьи, где отцы пьянствуют, распутничают, бьют детей, запугивают их. Ты ведь всегда был хорошим отцом, помогал делать уроки, мастерил игрушки. Вспомни, как ты в прошлом месяце носился по городу, пока достал четырех рыбок Гансу для аквариума. Ни один отец не сделал бы этого. Ни один. И все вечерами, после работы, усталый!
Он внимательно слушает. Глаза его оживают.
— И неправда, что у нас ничего не получается. В последние месяцы мы приобрели и белье и одежду. А столько чулок и носков у нас вообще не было с тех пор, как мы поженились. Триста марок у меня еще есть, да и те девятьсот девяносто.
— Вот видишь, как хорошо, что я их еще не забрал?
— Макс, надо забрать сегодня же. А завтра утром первым поездом поедешь в Штаргард. Я дам тебе письмо к Анне, можешь у нее остановиться. И кормить тебя будет, рассчитаемся с ней потом.
Подыщешь комнату, не меблированную, хорошо бы с садиком, хоть небольшим. Завтра вечером пошли мне открытку с новым адресом, я все уложу, и через три дня будем вместе, в Штаргарде.
— Да, — говорит он. — Да.
— Увидишь, какие в Штаргарде обходительные люди. Не то что альтхольмские Михели. — Она смеется. — Познакомься там с Францем по кличке «Не дай бог». Обхохочешься. Ладно, потом расскажу…
— Слушай, Элиза, — говорит он, оживившись, — так если ехать за деньгами, в Штольпермюнде, надо успеть на поезд четыре десять. Пора бежать на вокзал.
— Беги, Макс, беги.
— О, Элиза, — он останавливается. — К черту всю эту грязь и ложь! Хочу опять быть честным. Жить по совести.
— Хорошо, Макс, ну иди же.
— Да, пора.
— Когда вернешься?
— В десять пятнадцать. В пол-одиннадцатого буду дома.
— Счастливого пути, Максик.
— До скорого, Лизхен.
Она смотрит, как он торопливо шагает по длинной Штольперштрассе. Смотрит ему вслед, пока он не скрывается за углом.
В это же время в зале суда готовятся к допросу свидетелей из альтхольмской полиции.
Однако адвокат просит допросить вне очереди одного из свидетелей защиты, крестьянина Банца с выселка Штольпермюнде. Человека этого тяжело ранили на той самой демонстрации, он все еще серьезно болен, и нельзя от него требовать, чтобы он приезжал сюда еще раз.
Прокурор резко возражает: — О свидетеле Банце, как таковом, обвинение слышит впервые. Ни в одном протоколе тяжело раненный крестьянин Банц не упоминался. И насколько обвинению известно, не существует также и какого-либо судебного решения о вызове в суд непонятно откуда взявшегося свидетеля. Предлагаю не заслушивать этого человека.
Защита объясняет, что о данном свидетеле не было ничего известно, так как он, будучи тяжело раненным, лежал у себя дома в отдаленном выселке. Защита ходатайствует о заслушивании этого важного свидетеля.
Обвинение требует решения суда.
Суд удаляется и через три минуты объявляет, что свидетель должен быть заслушан.
В зал входит Банц из выселка Штольпермюнде. Высокий сухощавый крестьянин, спотыкаясь, устремляется к судейскому столу. В правой руке у него палка, которую он волочит за собой, в левой — какой-то белый сверток. Едва приблизившись к судьям, он, захлебываясь, начинает говорить: — Господин председатель, вот что я вам…
Тот приподымает руку: — Минутку. Одну минутку. Сейчас вы все расскажете. Только сначала мы должны знать, кто вы. Ваша фамилия Банц?
— Да, — буркает Банц.
— Имя?
— Альбин.
— Сколько вам лет, господин Банц?
— Сорок семь.
— Женаты?
— Да.
— Дети есть?
— Девятеро.
— Ваша усадьба, кажется, в очень отдаленном месте?
— Ко мне, господин председатель, за целый год ни один человек не заглянет. У нас там одни чайки да дикие кролики.
— Так вот, господин Банц, я обязан привести вас к присяге. Вы должны подкрепить клятвой то, что скажете. Святость присяги… Да, господин прокурор, пожалуйста.
— Обвинение возражает против допущения к присяге свидетеля. Как мы только что слышали, свидетель утверждает, будто ранение нанесено ему полицией. Если предположить, что это правда, то возникает крайнее подозрение, что свидетель повинен в преступном действии, при совершении какового он и получил упомянутое ранение. Посему мы предлагаем пока что не допускать свидетеля к присяге.
Адвокат тем временем подкрался поближе к судейскому столу: — Нет ни малейшего основания не допускать свидетеля к присяге. Ранение он получил в тот момент, когда собирался выпить кружку пива, что, по нашему мнению, не является преступным действием.
Председатель любезно улыбается: — По моему мнению, мы можем отложить приведение свидетеля к присяге после допроса. Стороны согласны?
Стороны уселись на свои места. Между ними стоял Банц, поглядывая то на одного, то на другого и пытаясь уразуметь, в чем же дело.
— Итак, господин Банц, расскажите нам, что с вами произошло в тот понедельник в Альтхольме. Кстати, вам удобно отвечать стоя или, может, принести стул?
— Я постою, господин председатель. Не стану же я садиться в Альтхольме!.. Значит, пришел я с вокзала…
— Минутку. Почему вы приехали в Альтхольм? Вы слышали или прочитали о том, что будет демонстрация?
— Мне говорили про нее.
— Кто вам сказал?
— Не помню уже. Все говорили.
— Но вы рассказывали нам, что усадьба ваша находится в глуши, что ни один человек туда не заходит.
Банц некоторое время молчит. Потом лицо его багровеет. Наклонившись вперед, он опирается руками о судейский стол и кричит: — Господин председатель! Что вы со мной делаете! Господин председатель, не сводите меня с ума! Где же правда! Я хочу справедливости! Справедливости хочу!
Разорвав сверток, он вытаскивает нечто грязное, бесформенное и швыряет на стол.
— Это моя шляпа, господин председатель, она была у меня на голове! Ее пробили прямо на голове, вот, вся в крови, изувечили меня, вот, смотрите, вся в крови! Это вот — Альтхольм, господин председатель! Это вот — гостеприимство Альтхольма, господин председатель! Когда я давеча увидел там, на дворе, полицейских бугаев, у меня аж в глазах почернело. А вы еще спрашиваете, господин председатель, кто мне говорил насчет демонстрации. Где же правда? Где же справедливость, господин председатель? Я требую справедливости…
На губах у него выступила пена. Двое служителей спешат на помощь, адвокат и прокурор тоже направляются к нему. Половина зала поднялась с мест.
Председатель движением руки останавливает всех. Подобрав мантию, он направляется вокруг стола к бушующему свидетелю и усаживает его на стул.
— Стакан воды, — говорит он служителю.
— Не надо, господин председатель, спасибо за заботу. В Альтхольме я ничего не буду пить. Скорее подохну, но не выпью тут ни глотка.
Председатель внимательно разглядывает его.
— Вы всегда были таким раздражительным, господин Банц?
— До демонстрации, господин председатель, я был самым спокойным человеком на свете.
— У вас вопрос, господин старший прокурор?..
— Свидетель только что сказал: «полицейские бугаи». Прошу указать свидетелю на недопустимость подобных выражений.
Тут председатель впервые выходит из себя.
— Прошу не мешать мне вести дело так, как я считаю нужным, господин прокурор!.. Что у вас еще?
— Тогда мы оставляем за собой право возбудить против свидетеля обвинение в оскорблении.
— Пожалуйста! — И уже примирительным тоном: — Каждый свидетель говорит, как ему бог на душу положит… Итак, господин Банц, если вы готовы, рассказывайте, что с вами случилось. Значит, вы пришли с вокзала. Когда это было?
— Вы спрашивали, господин председатель, кто сказал мне насчет демонстрации. Так я же ездил в Штольпе, в финансовое управление. А в поезде все только про это и говорили. И в финансовом управлении, и в пивной.
— И вам тоже захотелось принять участие? А вы знали, кто такой Франц Раймерс?
— Это ж всем известно, господин председатель, это ж каждый ребенок знает.
— Итак — вы отправились в Альтхольм?
— До станции, господин председатель, мне семь километров шагать, а поутру сперва надо скотину в порядок привести. Так что я поехал только в час дня. Вскоре после трех прибыл на вокзал, в Альтхольм. Спросил там кого-то, прошли ли уже крестьяне. Спросил не полицейского, их там не было ни одного. Нет, сказали мне, крестьяне еще не проходили. Ну, я и пошел по Буршта. Подхожу, значит, к площади, где голый мужик стоит…
— Памятник героям, — вполголоса подсказывает председатель.
Банц, нетерпеливо: — Я ж и говорю, голый мужик… Подошел. Вижу, такое творится, господин председатель, описать немыслимо. Ну, чистое смертоубийство, господин председатель. Полицейские так молотили крестьян, с ума спятить можно.
Банц говорил сейчас вполне спокойно и вежливо, не торопясь, осторожно. Председатель внимательно смотрит на него.
— Ну и дальше?
— Тут один «синий» вдруг подскакивает ко мне и орет: «Разойдись, собаки!» — Я отвечаю ему спокойненько: «Во-первых, мы не собаки, господин вахмистр, но раз начальство приказывает, надо слушаться. Пойду тогда, выпью пива». Поворачиваюсь, иду к трактиру, и только начал подыматься по лестнице в пивную, как меня вдруг трахнут по башке. Два месяца я провалялся, господин председатель, и вот вы видите, что из меня теперь стало. А я был крепким мужиком, господин председатель!
Пауза. Долгая пауза.
Банц беспокойно переступает с ноги на ногу.
— Вот и все, господин председатель. Вот так-то со мной обошлись.
Снова пауза.
— Н-да, господин Банц, я все-таки должен спросить вас еще кое о чем. Вы уже успокоились?
— Успокоился, господин председатель. Теперь иной раз на меня находит. Но потом я опять смирный, как ягненок.
— Значит, господин Банц, вы шли по Буршта и увидели драку. На каком расстоянии от вас это было?
— На каком? Да господи, метров сто или двести.
— Во всяком случае, вы стояли у памятника героям. У голого мужика. Потом вы подошли поближе?
— Подошел, господин председатель.
— А зачем? Ведь когда видишь, что дерутся, лучше отойти подальше. Или вы хотели помочь своим?
— Да нет же, господин председатель. Нет. Просто хотел узнать, в чем дело. А на дороге народ стоял, не видать было.
— Ну и близко вы подошли? На десять метров, на пять, на три?
— Нет, не так близко, господин председатель. Думаю, метров с десять было.
— И как же дрались сотрудники полиции? Они…
— Зверски, господин председатель, просто зверски.
— Я хотел спросить: они стояли к вам лицом — или спиной?
Помедлив, Банц отвечает: — Одни так, другие эдак.
— Но ведь колонна демонстрантов была головой к вам. Вы же подошли с другой стороны. Значит, сотрудники полиции должны были, собственно говоря, стоять к вам спиной?
— Большинство так и стояли.
— Но не все?
— Не все, господин председатель.
Минутная пауза. Председатель суда задумался.
— Вы стояли один, господин Банц, или вместе с другими?
— Один, господин председатель, как есть один.
— А совсем близко, рядом с вами, стоял кто-нибудь?
— Навряд ли, господин председатель. Совсем уж близко — нет.
— Почему же тогда полицейский пошел именно к вам, если демонстранты стояли на другой стороне?
— Не могу знать, господин председатель, почему он пошел прямо ко мне.
— Так, этого вы не знаете… Вы сказали прежде, господин Банц, что полицейский крикнул вам: «Разойдись, собаки!» Почему же он сказал «собаки»?
— Не могу знать, господин председатель, отчего он считает нас собаками…
— Нет, я имею в виду, что вы стояли один. Почему же он сказал, обращаясь к вам одному, «собаки»? Он сказал бы «собака».
— Не могу знать, господин председатель, отчего он сказал так. Но сказал, и все тут.
Председатель снова задумывается.
— А как выглядел сотрудник полиции, который крикнул вам это? — спрашивает он затем.
Банц вспоминает: — Такой невысокий. Худой, малорослый. В общем… хиловатый.
— Но вы смогли бы его узнать?
— Так разве наперед скажешь, господин председатель. Теперь с памятью у меня плохо стало.
Подумав, председатель возвращается к своему месту, за судейский стол, и что-то говорит асессору Бирла. Тот выходит из зала.
Банц с беспокойством смотрит ему вслед.
— У вас, кажется, была тогда с собой палка, господин Банц? — спрашивает председатель.
— Да, палка была.
— А вы не угрожали ею?
— Как можно, господин председатель!
— Ну, может быть, покрепче ухватили ее? Ведь вы наверняка были сильно взволнованы…
Двери распахиваются, и в зал, ведомые асессором Бирла, входят человек двадцать полицейских. Возле судейского стола они выстраиваются в две шеренги.
— Я намерен, — заявляет председатель, — поскорее внести ясность в дело Банца, оно еще весьма неясно для меня, но важно для характеристики действий полиции. Вот это сотрудники альтхольмской полиции, которых пригласили сегодня в качестве свидетелей. Если господин Банц не обнаружит среди них обидчика, то назавтра мы пригласим остальных… Служитель, включите свет.
Гимнастический зал словно озаряется солнцем. С побелевшим лицом, опираясь на палку, Банц стоит перед двумя рядами полицейских. В какую-то секунду он бросает быстрый взгляд назад — не на защитника, а в тот угол, где за столиком в одиночестве сидит муниципальный советник Рёстель, ибо асессор Майер еще не вернулся из Штольпе.
Председатель суда выходит из-за стола.
— Так, господин Банц, давайте-ка пройдемся вдоль шеренги. Внимательно посмотрите на каждого. Того, кого вы имеете в виду, может и не оказаться. Здесь не все сотрудники полиции. Я поговорю с каждым из них, чтобы вы услышали и его голос…
— Господин председатель, я уже поглядел, можете их отослать, моего тут нет.
— Господин председатель окружного суда! — кричит из второго ряда верзила Зольдин. — Господин председатель! Это он! Тот самый, который ударил меня палкой. Держите его!..
Председатель от толчка Банца отлетает к шеренге полицейских. Банц прыжками несется к столику советника Рёстеля. Тот пытается преградить ему дорогу, но получает удар палкой. Позади столика дверь на школьный двор, Банц распахивает ее и бежит через двор в здание школы (ведь у ворот стоят шуповцы!)…
Зал бушует, все устремляются к дверям, свидетели разбегаются. Прокурор кричит: — Пристав, следите за подсудимыми!
Полный хаос.
Банц, тяжело дыша, на мгновение останавливается в просторном вестибюле у лестничной клетки. Широкие ступени заманчиво ведут наверх, но он понимает: это западня. Через десять — пятнадцать секунд начнут обыскивать все здание.
Сбоку — узкая лестница в подвал, Банц спускается по ней. Внизу железная дверь, открыта. Более того: в замке торчит ключ. Вытащив его, Банц входит в темный подвал и изнутри запирает дверь. Ключ остается в замочной скважине.
Длинный коридор со множеством дверей слева и справа ведет прямо. Банц следует в глубь коридора, откуда навстречу движется поток тепла. И вот он в котельной центрального отопления. Под двумя большими котлами огонь. Вода шумит. Ну да, уже затопили, чтобы в зале было тепло. Рядом угольный погреб, а по другую сторону — дровяной чулан, где за дощатой перегородкой стоит колода, а на стене висит топор. Еще здесь таз, кувшин, мыло, кусок зеркала, а на крючке — дочерна перепачканные углем синие штаны и куртка истопника.
Банц снимает с себя пиджак и жилет, поверх собственных брюк натягивает просторные синие, надевает и чужую куртку. Проверив содержимое своих карманов, оставляет себе часы, ножик и деньги, а все прочее вместе со снятой одеждой связывает в узел.
Лучше бы, конечно, сжечь, но жалко пиджак, почти новый.
Узел он прячет за кучей угля. Может, еще удастся разок заглянуть сюда, а может, пригодится тому, кто найдет. Грязи в угольном погребе вдоволь. Хорошенько натерев ею лицо и руки, Банц смотрится в зеркало и скалит зубы. Корзинкой для угля он осторожно толкает створки окошка. Оно выходит в световой колодец, ниже уровня тротуара. Колодец сверху прикрыт свободно лежащей решеткой.
Самое трудное — незаметно выбраться на улицу. А там он уже, считай, спасен.
Но, кажется, это совершенно невозможно. Почти беспрерывно над ним движутся ноги. Банцу надоело ждать, он возвращается в коридор и слышит возню за железной дверью, которую пытаются отпереть. Заглянув в несколько дверей, он наконец попадает в помещение, где ставят велосипеды.
Здесь то, что ему надо: есть выход наружу, в палисадник, но самая большая удача — велосипед, один единственный. Наверно, привратника.
Корзинку Банц оставляет. Забрав велосипед, он проворно выкатывает его наверх и еще на тротуаре прыгает в седло.
На улице довольно много народу; повсюду шуповцы и городские полицейские, но они, похоже, начисто ослепли. Ведь им запомнился тот Банц, который стоял перед судейским столом, а на этого угольщика в синей робе они вообще не обращают внимания.
И вот Банц на шоссе, ведущем в Штольпе. Он понимает, что маскировка и велосипед выручат его ненадолго. Пропажи скоро хватятся, сразу же оповестят всех сельских жандармов, и начнется погоня на машинах и мотоциклах. Да и крутить педали он долго не сможет, на побег из зала суда все силы ушли, болезнь то и дело напоминает о себе, порой так дурно становится, что едва руль удерживает. Минут через пять он слезает с велосипеда, кладет его за кусты и валится рядом. Недалеко же он ушел, всего только Грюнхоф миновал, а уж сил больше нет. Пусть попробуют взять его, сволочи! Нож выхватит, а там будь что будет, конец так конец!
Банц погружается в дремоту. Но вскоре он очнулся. Холодная земля мешала уснуть. Однако он взбодрился и не намерен сдаваться. Он пытается припомнить, кто из знакомых крестьян живет поблизости, но никого, кроме папаши Бентина, не вспоминает. Неизвестно еще, поможет ли этот папаша, ведь он не мужик, — баба в штанах. Да и возвращаться тогда придется в Альтхольм, а это уж никак нельзя.
Движение на шоссе, за которым он наблюдает сквозь редкий кустарник, малооживленное. Сейчас четыре, ну четверть пятого. Стало быть, часа полтора, как он в побеге. Здесь его искать уже не будут, поджидают, небось, на станции в Штольпермюнде или у него дома. Пускай ждут!
На шоссе показывается грузовик, выше бортов уставленный пустыми ящиками из-под рыбы. Едет быстро, километров шестьдесят в час. Это машина одной из рыбацких артелей на побережье, которые возят селедку в Штеттин. Может, и ихняя, из Штольпермюнде, проедет? В это время они как раз возвращаются.
Несколько машин Банц пропускает — шоферы незнакомые. Но вскоре он соображает, что сглупил: ведь незнакомый-то шофер лучше, чем знакомый.
Не спеша он протыкает ножиком заднюю шину, воздух с шипением выходит. Банц выкатывает велосипед на обочину шоссе и ждет.
Он энергично машет очередному грузовику и, видя, что тот и не собирается останавливаться, выбегает на середину проезжей части. Визжат тормоза, машину заносит на обочину, ящики едва не валятся через борт.
Шофер, мужчина лет тридцати, разражается руганью: — Рехнулся, осел чертов! Вот задавил бы, туда тебе и дорога!
— Довези до Штольпе, — хладнокровно говорит Банц. — Видишь: без коня остался.
— На кой черт ты мне нужен, — ругается шофер. — Топай пешком.
— Пять марок заработаешь! — сулит Банц, все еще стоя перед капотом машины.
— Плевал я на твою пятерку! Знаем мы вашего брата. Довезешь, а там карманы вывернет: денег нету, привет, пока.
— Гляди, — Банц показывает серебряную пятерку. — Понимаешь, у моего меньшого рожа, вот я за выдувщицами и собрался.
— Куда ж девать твой самокат? — ворчит шофер. — Видишь, полна коробка.
— Закинем наверх.
— Валяй. Только пятерку гони вперед.
— Вот сяду в кабину и дам.
— И что ты за человек? — спрашивает шофер, когда они отъехали. — Неужели веришь в такую чушь, как выдувание? Ведь этим только самые темные крестьяне занимаются.
— Веры тут и не требуется. Своими глазами видел.
— Чудно, — удивляется шофер. — А мне не доводилось видеть такое. Упустил, значит.
— Мне самому выдули поясничную рожу, — рассказывает Банц. — Садятся они у изголовья, обязательно втроем, и дуют тебе в лицо, по очереди.
— Согласен подхватить рожу, только бы испытать это чудо!
— Лучше не стоит!
— Значит, сейчас ты за выдувщицами идешь?
— Нет, к себе их не повезу. Слишком дорого. Дам им фотографию малыша, сегодня вечером на нее подуют, а завтра хвори как не бывало.
— Мог бы фото переслать им. Сэкономил бы пятерку.
— Вот еще, чтоб они только полчаса дули? Нет уж, усядусь рядом и буду смотреть. Два часа должны дуть, не меньше, иначе рожа опять появится.
— Ну и дела у вас, деревенских. Я-то из Штеттина. Там у нас о такой потехе не ведают.
— Конечно, ведь у вас больничная касса. По крайности, знаешь, кто тебя на тот свет отправит.
— Ты прав, — соглашается шофер. — Хуже нет иметь дело с врачами больничной кассы. Однажды у меня распухла рука…
Полчаса спустя они в Штольпе.
— Где тебя высадить? — спрашивает шофер.
— А ты дальше куда поедешь? В сторону Фиддихова? Тогда уж довези меня до Хорста. Бабы эти в Хорсте живут.
— Идет.
В Хорсте Банц медленно вылезает из кабины.
— Может, зайдем выпьем?
— Не-е. У тебя и так расходов много.
И грузовик удаляется.
От Хорста до выселка Штольпермюнде ходу добрых три часа. Но Банц и не думает идти прямо домой, он решил сначала забрать деньги из захоронки. А потом двинуться дальше — в Данию либо в голштинские края. Там, по слухам, «Крестьянство» тоже в силе. Во всяком случае, поймать себя он не даст.
Банц не спеша пускается в путь навстречу сумеркам. Некоторое время он еще катит с собой велосипед, но потом, смекнув, что штука эта теперь бесполезна, бросает ее в канаву. В первом же буковом леске он высматривает подходящее деревце и вырезает палку дюйма в два толщиной. Ну вот, теперь с дубинкой топать легче.
С шоссе он давно свернул, держится полевых дорог и межей, а то и по пашне шагает. Но направление взял верное, по вечернему небу видать, в какой стороне море. Уже совсем стемнело, когда до Банца впервые донесся шум прибоя. Точно он не может сказать, где находится, но чует, что надо взять левее. Луг здесь упирается в сосновую рощу, и Банц идет дальше вдоль опушки. Продвигается с трудом, то и дело спотыкаясь о корни и камни, иногда падает. И тогда его вновь обуревает ярость на альтхольмцев. Это из-за них, подлецов, должен он ползать здесь на карачках.
Внезапно за кромкой леса вспыхивает огонек — Банц никак не ожидал увидеть свет в собственном доме. Стало быть, он уже четверть часа падает и ползает на своем картофельном поле и не узнал его.
Свет в доме, что бы это значило? Либо там жандармы, либо жена зажгла, подает ему знак, что она наготове. Для чего же еще свет жечь в такой час? Пока он поостережется идти домой, но попозже попробует. Проголодался очень.
Банц пробирается между соснами. Ступает осторожно, чтобы ни один сучок не хрустнул. Конечно, жандармы вряд ли предполагали, что он попрется прямиком домой, и небось понаставили шпионов на каждой опушке.
Сто шагов позади. Еще сотня. И еще одна.
Остановившись, он прислушивается.
Что-то здесь не так, чует он. Послышался какой-то треск, сопение, словно кто-то роется в земле.
До захоронки шагов двадцать, ну — двадцать два.
Стоя, он снимает один ботинок, потом другой. Связывает их шнурками и вешает через плечо.
Затаив дыхание, крадется дальше, шаг за шагом. Тьма непроглядная, но деревья еще темнее воздуха. Покрытая хвоей земля и вовсе черная, однако на ней виднеются светловатые пятна, это кролики накидали желтый песок из нор.
Остановившись у дерева, Банц вглядывается во тьму. Ему знакома сосна, к которой он прислонился плечом.
Отсюда до захоронки четыре шага.
Земля черная, но там, где захоронка, должно быть большое светлое пятно от разрытого песка. Он хорошо помнит.
Но что это — пятно то появляется, то исчезает. Над ним шевелится что-то черное, массивное. Оно сопит, возится, копает.
Молнией мелькает догадка: жандармы побывали у него на дворе. Домашние знают, что отец сегодня не вернется, и Франц, негодяй эдакий, даже не выждав, пока покормят скотину, улучив свободную минуту, пробрался сюда, ворюга, и копает…
Не черна ночь, нет. Целый фейерверк взрывается перед глазами Банца, все пляшет, ночное небо исполосовано ослепительными вспышками…
На мгновение ему становится легче. Он устоял на ногах, кружение в голове стихает, сосна на прежнем месте, у его плеча.
И тут же мысли снова набрасываются на него, муравьями копошатся в мозгу, и ему видится, как Франц, кобель проклятый, на его, Банца, деньги блудит с бабами, перед глазами мелькают пышные постели, жирные белые тела. Сын кобелюет, скотина похотливая, а отец пропадай, садись в тюрьму.
Опять красная пелена застилает взор, опять жжет огнем, режет ножами, колет шильями.
Банц прислоняется к дереву затылком, спиной. И тут ощущает в руках дубинку. Длинную, крепкую, узловатую… буковую дубинку… Ну-ну, ну-ну…
Он делает два шага, три. Шагает широко, не таясь. Возившаяся в земле фигура вскакивает. Но рычаг уже сработал, рычаг из мускулистей руки и длинной дубинки бьет со всего размаха. Раздается захлебнувшийся крик: — А-а-а!
Банц тоже валится на землю. Без чувств, рядом со своей жертвой.
Все еще ночь. Холодная, беззвездная, безлунная.
В соснах гуляет легкий ветерок, а по левую руку слышится вечный шум прибоя. На небе, наверно, низкие тучи, давит уж очень.
Банц пришел в себя. И помнит все, что случилось.
Ничего, Францу это наука, не будет воровать отцовские деньги, поостережется в другой раз.
Но что-то он долго валяется.
Рука Банца шарит по земле, пока не нащупывает ткань одежды. Угораздило же его рядом свалиться.
Пальцы, словно умные чуткие зверушки, движутся дальше по материи. А вот и тело, рука.
И тут же пальцы отдергиваются: рука холодная, окоченевшая.
Банц рывком приподымается над лежащим. Мертв? Ведь он же только стукнул, палочкой. Череп и не такие удары выдерживает!
Но когда Банц берет эту руку в свои ладони, он осознает две вещи: мертв, мертвехонек. И — это не Франц.
Невероятно, но это не Франц. Кисть руки мягкая, длинная, а у Франца короткопалые мозолистые лапы. Значит, это — соображает Банд — настоящий хозяин денег.
Банц качает головой. Убил человека и даже не знает, как он выглядит. Вот и еще глубже увяз.
— Не написано на роду счастья, — бормочет Банц, имея в виду себя.
Полчаса спустя он встречает жену, которая бродит вокруг усадьбы.
— Они еще здесь? — спрашивает он.
— Нет, два часа, как ушли.
— Точно ушли?
— Франц целый час следил за ними.
— Сколько их было?
— Четверо.
— И все четверо ушли?
— Все.
— Дети спят?
— Спят.
— Принеси поесть, попить, одежду, рубахи, шапку, пальто и… — он медлит, — палку. Прихватишь лопату с киркой. И фонарь.
— А дома не поешь?
— Нет. В дом больше не зайду.
— Банц!
— Делай, что говорят, пока не рассвело.
Он остается ждать. Шумят тополя, их еще отец посадил. Ветер доносит со двора запах навоза. К зиме он собирался выложить камнем навозную яму, чтобы дождями не смывало жижу. Не выйдет, значит.
В заборе надо парочку-другую столбов добавить, да еще он несколько яблонь посадить хотел. Тоже не выйдет.
Он забирает у жены часть поклажи, и они направляются к лесу. Идут молча. Лишь войдя в лес, он говорит: — Не пугайся, там лежит один.
— Лежит?
— Убил я его. Нечаянно. Он деньги выкапывал.
— Кто он?
— Не знаю. Посвечу, увидим.
— Зачем ты это сделал?
— Он деньги выкапывал. Я подумал, что это Франц. Злость меня взяла, в сердцах стукнул.
— Да, — вздыхает она. — Вот так всегда — по злобе, в сердцах. Уже тридцать лет. Нет, сорок.
— Да, — говорит он.
Некоторое время они идут молча. Потом она спрашивает:
— Куда ж ты теперь?
— Не знаю. Видно будет.
— А что со двором станет?
— Двор твой! — с бешенством говорит он. — Только твой! Все отродье гони прочь, если обнаглеет. Твой двор. Нашими с тобою руками поставлен. — Тише: — Может, я тебя потом вызову, как устроюсь.
Остановившись, он сбрасывает поклажу:
— Так. Дальше не ходи. Насобирай хворосту и камней. Заходить придется поглубже, из-за кроликов. Поверх закидаем камнями и сучьями.
Убедившись, что жены поблизости нет, Банц зажигает фонарь, берет лопату, кирку и принимается за работу. Через час все окончено. Усевшись на лесной опушке, он ест. Она молча сидит рядом.
— Денег тебе дать? — спрашивает он.
— Нет, — отвечает она. — Не надо.
— К зиме пеструху продай. У нее до весны молока не будет.
— Ладно, — отвечает она. — Продам. — Помолчав, тихо спрашивает. — Кто ж он такой?
— Не знаю его, — отвечает он еще тише. — Молодой какой-то.
— Господи, — вздыхает она.
— Кирку и лопату соскреби хорошенько, чтоб свежей земли на них не осталось. И наведывайся сюда почаще, следи, чтоб зверье не разрыло.
— Ладно.
Он поднимается: — Ну, я пошел.
Она тоже поднимается.
— Я пошел, — повторяет он.
Она молчит.
Он не спеша поворачивается и идет в сторону моря.
Внезапно она кричит во весь голос: — Банц! Банц!
В темноте ей видно, как он медленно, задумчиво кивает головой.
— Да, — печально говорит он. — Да. — И после паузы: — Вот так-то.
И уходит к морю.
Этим же вечером, в четверть одиннадцатого, в дверь квартиры Тредупов постучали.
Фрау Тредуп, писавшая письмо к сестре, бросает взгляд на часы:
— Молодец, Макс, быстро обернулся.
Но на пороге стоит Штуфф: — Ваш муж дома, фрау Тредуп?
— Нет, господин Штуфф, но вот-вот должен вернуться.
— Можно, я здесь подожду его?
— Конечно, заходите, если это вас не стеснит.
Штуфф обстоятельно усаживается, вынимает сигару, но, взглянув на спящих детей, прячет ее.
— Курите, курите, господин Штуфф. Дети привыкли. Муж тоже курит.
— Нет, лучше не стоит… Как у него настроение?
— Сначала было немножко подавленное, ну а потом, когда мы решили уехать, он оживился.
— Вы решили уехать? — Штуфф даже привстал. — Неужели из-за Гарайса? Послушайте, фрау Тредуп, вашего мужа мы выручим. Завтра все представители прессы заявят председателю суда протест против подлой выходки Гарайса. Все. — Штуфф ухмыляется. — Отказалась одна лишь «Фольксцайтунг» — ей не понравилась наша солидарность. Ну и, разумеется, «Нахрихтен».
— Это очень любезно с вашей стороны, господин Штуфф, очень любезно. Макс, конечно, обрадуется. Но уже поздно. Господин Гебхардт сразу же выставил Макса на улицу.
— Так не пойдет! Исключено. Тредуп не должен с этим мириться. Выгнал? Без жалованья?
— Без.
— Вы должны подать иск, фрау Тредуп, о таких вещах надо растрезвонить.
— Нет, господин Штуфф, мы не будем жаловаться. Честно говоря, я далее рада, что так получилось…
— Ничего себе!
— Максу надо уехать отсюда. Не повезло ему здесь, господин Штуфф.
— Да, пожалуй, вы правы. С нами, свиньями, поведешься, сам свиньей станешь.
— Ну что вы, господин Штуфф, вы совсем другой человек. Вы — мужчина. Вы можете себе иногда позволить такое. А Макс, он же еще совсем мальчишка, он, если ступит в грязь, так измарается с ног до головы.
— Вы настоящая женщина, — говорит Штуфф с уважением. — С вас надо брать пример.
— Допустим, сегодня надо. А завтра?
— Завтра тоже, — заверяет Штуфф.
— Скоро одиннадцать, должен уж прийти.
— А куда он помчался в столь поздний час?
— В Штольпе.
— В Штольпе? На ночь глядя?
— И дальше. Видите ли, господин Штуфф, вам я могу это сказать: он поехал за деньгами.
— За деньгами?
— Да, за теми.
— Куда ж он их спрятал?
— Не знаю. Что-то упоминал про Штольпермюнде.
— Ага, в дюнах. Неплохо. — После паузы. — Надо было бы мне с ним поехать, фрау Тредуп.
— Вам? Зачем?
— Попасть в такой оборот и… Ну вы же его знаете.
— Что вы, он был такой веселый, когда уезжал.
— А вдруг встретит кого-нибудь, кто наплюет ему в лицо, и побоится возвращаться.
— О, господин Штуфф!
— Я идиот, — медленно говорит Штуфф. — Осел. Конечно, я сказал чушь.
— Но ему пора быть дома. Уже без четверти одиннадцать.
— Может, опоздал на поезд. На дворе темно, хоть глаз выколи. Может, где и заплутал.
— Подождите еще немного, — просит она.
— Ну конечно, фрау Тредуп, мне спешить некуда.
— Принести вам пива? Вы же привыкли, вечерком, а?
— Нет, нет, спасибо. Ни в коем случае. Очень уж толстеть стал. Около часа ночи еще один поезд приходит, может быть, встретим на вокзале?
— Нет, не обижайтесь, но из дома я никуда не пойду. Я должна его дождаться здесь.
— Ну, разумеется, дождемся.
Половина второго.
— Этим поездом тоже не приехал. Ступайте домой, господин Штуфф.
— А вы?
— Буду ждать.
— И я с вами. В шесть десять придет утренний.
— Но вам надо спать, господин Штуфф.
— Я прикорну на диване, в уголке, мне здесь очень удобно. А вы тоже сосните.
— Господин Штуфф!
Непреклонно: — Будем ждать вместе.
В три часа керосиновая лампа, помигав, гаснет. Хозяйка выставляет ее за дверь. Посмотрев на Штуффа, похрапывающего в углу дивана, она снова садится и ждет.
В половине седьмого Штуфф, потягиваясь, зевает.
— Что? — спохватывается он. — Уже половина седьмого? Разве Макс не приехал?
— Нет, не приехал. Теперь я знаю, он не вернется. Взял деньги и сбежал от нас. Он и раньше об этом подумывал.
— Ну что вы, фрау Тредуп. Он наверняка заночевал в Штольпе. До полудня вернется.
— Нет, не вернется. Он бросил нас.
— И не думайте об этом, фрау Тредуп. Как только закончится сегодняшнее заседание, я сразу поеду в Штольпе и в Штольпермюнде, все разузнаю… Но до этого он вернется.
— Нет. Он не вернется.
ГЛАВА IVГАРАЙС В ЗАПАДНЕ
Четвертого октября идет дождь. Настоящий осенний день. Ветер теребит деревья, гонит вдоль улиц опавшую мокрую листву, дождевые капли барабанят по оконным стеклам.
Гарайс смотрит в окно. Заложил руки за спину, покусывает нижнюю губу.
В приемной полно народу, но он никого не хочет принимать. Чего они от него ждут? Пособие, подряд, должность, квартиру.
Изо дня в день удовлетворяя бесчисленные частные просьбы и пожелания, он старается держать курс только вперед, во благо городу.
Но вот сегодня ему этого не хочется.
Он ожидает телефонного разговора с Берлином. Ожидает Пинкуса. Ожидает Штайна.
Телефон не звонит. Пинкус не идет. Штайн заставляет себя ждать.
Четвертый день уже заседают в гимнастическом зале, долбят и долбят полицию. С утра до вечера. Во всем виновата полиция. Бедные благородные крестьяне, несчастные благородные горожане, старая стерва полиция…
Зачем? Какой смысл? К чему это приведет?
Это имело бы смысл, если бы хотели упразднить полицию, доказать, что она ненужна и вредна. Тогда был бы смысл. Но так?
Гарайс подходит к письменному столу. «Просьба вдовы Хольм о выдаче ей пяти центнеров угольных брикетов».
Мерзнут, значит.
«Прошение инвалида Менгса к благотворительной комиссии муниципалитета о выдаче ему пособия — одного центнера картофеля».
Голодают, значит.
Там-то установить газовый фонарь… Расклейку афиш и объявлений отдать на откуп… Достать деньги на достройку больниц… Организовать концессию на автомобильную линию в Штольпе… Добиться заказов у почтового и железнодорожного ведомства для фабрики Мекерле (триста пятьдесят рабочих).
Дел и забот хватает. Город хочет жить хорошо.
А тут триста человек ежедневно по девять-десять часов просиживают в гимнастическом зале и переливают из пустого в порожнее. Жуют, жуют, а их жвачку потом сам черт за десять лет не разберет.
Бургомистр нажимает на кнопку звонка, один раз, второй, третий.
Является Пикбуш.
— Скажите, Пикбуш, что с вами происходит в последнее время? Вы какой-то разбухший.
— Разбухший?
— Ну да, вроде окна, которое не отворяется… Кстати, у вас в ухе не жужжит?
— Нет, господин бургомистр.
— И нигде не зудит, не чешется?
— Что вы, господин бургомистр.
Гарайс пристально смотрит на своего секретаря.
Тот выдерживает взгляд.
— Значит, не чешется, — недовольным тоном замечает Гарайс. — Где Штайн?
— Наверное, еще в судебном заседании.
— Позвоните туда. Пусть придет. Немедленно.
— Слушаюсь, господин бургомистр.
— Стойте!.. Почему меня все еще не соединили с Берлином?
— Я уже дважды справлялся на станции.
— Так почему же нет соединения, спрашиваю?
Секретарь пожимает плечами.
— Стойте! Что вы вечно убегаете, Пикбуш?.. Почему не пришел Пинкус?
Секретарь колеблется.
— Ну? Отвечайте же!
— Пинкус в зале суда.
— Почему он не является по моему вызову?
— Пинкус сказал, что занят.
Секретарь произносит это с некоторым упрямством и отводит глаза.
Гарайс протяжно свистит.
— Вот это да! Пинкус занят. Ишь ты! — Быстро: — Стойте здесь, Пикбуш. Не двигаться. Стоять на месте!
Бургомистр подходит к телефону, не спуская глаз с секретаря. Снимает трубку: — Алло, центральная?.. Говорит бургомистр Гарайс… дайте мне междугородную.
Пикбуш открывает рот: — Господин бургомистр…
— Заткнитесь! Стойте на месте. Я вам покажу… Междугородная? Пожалуйста, справочную по заказам. Да… Говорит бургомистр Гарайс. Извините, фройляйн, мой секретарь примерно полчаса назад, — а может, минут сорок, — заказал срочный разговор с Берлином. Прусское министерство внутренних дел… Почему нет соединения? Да, проверьте, пожалуйста, жду…
Грозит секретарю: — Тихо, Пикбуш, тихо. Я разобью телефон о вашу башку, если хоть пикнете!
— Господин бургомистр, я…
— Цыц! Да, фройляйн? Никакого заказа не было? Исключено! Тут какая-то ошибка с вашей стороны… Ошибки нет? Минутку… Пикбуш, это не ошибка?
— Господин бургомистр, я же не…
— Идиот!.. Фройляйн, оказывается, ошибка по нашей вине. Напутал мой секретарь, так что примите, пожалуйста, заказ от меня. Да, прусское министерство внутренних дел. И разговор срочный, фройляйн. Да, молния. Заказ от бургомистра Гарайса, лично. Спасибо.
Он кладет трубку. Потягивается.
Затем медленной, тяжелой походкой грозного слона направляется к бледному Пикбушу, прижавшемуся к дверному косяку.
Подстегиваемый страхом, секретарь начинает бойко тараторить: — Не угрожайте мне, господин бургомистр, вы не посмеете меня ударить, вы сами знаете, что такое партийная дисциплина. Я не имел права. Мне приказали.
— Приказали! Кто приказал?
— Я и так сказал вам больше, чем мог. После вашего ухода мне нелегко будет устроиться на работу. Я не хочу, чтобы меня уволили.
— После моего ухода… вот уже как? Заблуждаетесь, Пикбуш, все вы заблуждаетесь… Скажите-ка мне вот что, Пикбуш… — Бургомистр делает паузу. — Пропажа секретного приказа, это — тоже партийное распоряжение?
Он впивается взглядом в лицо секретаря.
— Нет, господин бургомистр, клянусь жизнью! Он исчез. Истинная правда. Провалиться мне на этом месте, господин бургомистр.
Звонит телефон.
— Ступайте, Пикбуш, — мягко говорит Гарайс. — Найдите мне Штайна, немедленно. И не вздумайте увиливать, не то я вам все кости переломаю.
Телефон надрывается. Бургомистр снимает трубку. Пикбуш исчезает.
Из приемной в кабинет бургомистра протискивается хилая фигура асессора Штайна.
Гарайс, улыбаясь, идет ему навстречу: — Ну-с, Штайнхен? Все-таки рискнули, несмотря на запреты?
— Запреты?
— Не притворяйтесь, асессор. Мне все известно. Все. Разве вы не лебезите перед партийными бонзами?
— Что это значит?
— Вы и в самом деле ничего не знаете? Вас не допустили? Сочли бесперспективным?.. Похоже, что так. Дело в том, что здешние партийные лидеры объявили своего рода запрет на меня, если угодно, цензуру. Со мной больше нельзя общаться.
— Что?! Бургомистр, это невозможно.
— Все возможно, когда от тебя отвернулась удача… Но я не намерен сдаваться… Вы были… там?
— Да.
— Асессор Майер вернулся?
— С утра опять сидит на своем стульчике.
— И…
— Ничего. Как воды в рот набрал. Сказал только, что сам ничего не знает. Решение властей передано председателю в запечатанном конверте.
— Узнаю Штольпе! Тембориус на любимом коньке! Секретничанье до последней минуты. Что ж, я вам и так могу сказать, каков текст в запечатанном конверте…
— Да?
— Согласие на дачу показаний не дано.
— В самом деле, бургомистр? Это было бы такое счастье!
— Я счастлив. Если исчезновение приказа было ловушкой, то она захлопнулась прежде, чем я в нее попал. Господа остались с носом.
— Вы уверены?
— Я только что разговаривал с Берлином. Министра еще не было у себя. Но советник Шустер сказал мне, что вопрос решен: насчет огласки больше ни слова. В Берлине недовольны ходом процесса. Нападки на полицию считают нежелательными. Крестьянское дело желательно уладить. Секретный приказ остается секретным.
— Но ведь Шустер — приятель Тембориуса?
— Именно! Я всегда говорил, что Тембориус не согласится. Показаний не будет!
— Слава богу! Что бы вы делали?..
— Ах, — бургомистр беспечно улыбается, — какой-нибудь выход нашелся бы, но так — лучше.
— Да, конечно. Но тогда мне непонятно, почему партийные лидеры…
— Их не туда занесло: на них угнетающе подействовала атмосфера в зале суда. Кровожадность полиции. Полицейские наточили сабли. Кровавый пес Фрерксен… Никакое социал-демократическое сердце не вынесет этого.
— Кстати, Фрерксен сегодня опять выступал.
— Фрерксен меня больше не интересует.
— Он попросил слова для заявления. Выступая, ссылался чуть ли не на семнадцать параграфов. Он оправдывал конфискацию знамени и нападение на демонстрантов. Во-первых: согласно постановлению полиции от такого-то года в черте города запрещается носить обнаженные косы. Во-вторых: на демонстрации нельзя ходить с палками. В-третьих: руководители не подали предварительной заявки на демонстрацию, как положено. В-четвертых: колонна недозволенным образом использовала во время шествия более чем половину проезжей части. В-пятых и до в-семнадцатых та же чушь.
— Успех был большой?
— О да, — у защитника Штрайтера. Тот спросил его: «Господин старший инспектор, в тот момент, когда вы конфисковали знамя, вы помнили все эти постановления?» На что Фрерксен: «Не дословно». Штрайтер: «Но по смыслу?» — «Да, большинство. Примерно». И Штрайтер: «Меня удивляет, что вы, господин старший инспектор, при такой феноменальной памяти, забыли столь важное предписание, согласно которому полиция обязана охранять процессии демонстрантов при любых обстоятельствах». Фрерксен остолбенел.
— Могу себе представить. Как вы думаете, чья это марионетка?
Асессор задумывается. Вытянув губы дудочкой, начинает насвистывать. Наконец говорит: — Проще простого. У этой песенки два куплета, один сочинили внизу, другой наверху. — Он выжидающе смотрит на шефа.
— Вы полагаете? — изумляется тот.
— Верховью ведь тоже хочется подать голос. Но…
Звонит телефон. Гарайс берет трубку, слушает.
— Итак, асессор, меня затребовали на допрос. Пошли?
Выйдя на улицу, он продолжает: — Наверно, я чувствовал бы себя чертовски паршиво сейчас, если бы не соображал, что к чему. Ладно, закончу поприличнее свои показания, кое-кому наступлю на мозоль, а потом усядусь в зале, за столик между Майером и Рёстелем, и буду слушать. Даже если это затянется еще на месяц, я не могу обойтись без свежих доказательств, что люди действительно так глупы!
— Слава богу, что вы поговорили с Берлином.
— Да уж, поистине: слава богу!
У входа в зал суда Гарайс и Штайн расстаются. Асессор шмыгает к публике, а Гарайсу приходится ждать: допрашивают очередного свидетеля. Штайн со скучающим видом прислушивается. Опять одно и то же, как им не надоест!
Затем председатель объявляет:
— Теперь нам предстоит завершить допрос господина бургомистра Гарайса.
Все поворачивают головы к двери.
Слышно, как служитель выкликает фамилию, дверь открывается, и Гарайс входит. Задержавшись на пороге, он оглядывает зал.
Вот он, бургомистр Гарайс. Начальник альтхольмской полиции, а также заведующий жилищным и транспортным управлениями, отделом благотворительной помощи, общественными заведениями. Исполненный достоинства, он неторопливо шествует к судейскому столу, останавливается прямо напротив председателя и слегка склоняет голову. Любезно, вежливо, как подобает важной персоне. Однако всем своим видом он говорит: я недоволен тем, как вы ведете процесс.
Публика (в том числе Штайн) видит его сзади. Огромная черная спина, благообразная массивная голова. Левый профиль обращен к подсудимым, защите и представителям Штольпе, правый — к обвинителям и прессе.
Вежливым кивком и движением руки председатель отвечает на приветствие. Затем любезно говорит:
— Мы весьма сожалели, господин бургомистр, что были вынуждены на какое-то время лишить вас возможности присутствовать на заседаниях, которые для вас, как начальника полиции, несомненно, представляли бы интерес. Однако решение о том, в каких пределах вам дозволяется давать показания, прибыло из Штольпе лишь сегодня утром. В десять часов. Я тут же распорядился известить вас.
Гарайс с невозмутимым спокойствием склоняет голову и ждет.
— Вы, господин бургомистр, — продолжает председатель, — уже на первом допросе приводились к присяге. Эта присяга распространяется и на те показания, которые вы дадите сегодня. Сомнение насчет официально допустимых пределов ваших показаний возникло в связи с рядом вопросов, заданных защитой. Утром, в день демонстрации, вам был вручен секретный приказ губернатора, который следовало вскрыть лишь в том случае, если вы решите использовать шупо. Вы ввели в действие шупо, вскрыли приказ…
— Велел вскрыть….
— Велели его вскрыть. — Пауза. Улыбаясь: — Так что же содержалось в этом секретном приказе?
Гарайс, медленно: — Простите, как вы сказали?
— Пожалуйста. Вот решение властей провинции. Вам предоставляется полное право давать показания. По любому адресованному вам вопросу. В том числе по секретному приказу. Да.
Впервые в жизни Штайн видит, что его шеф, его повелитель, совершенно растерялся. Бургомистр переминается с ноги на ногу, взгляд его перебегает с одного на другого. Наконец он необычайно сконфуженным тихим голосом произносит:
— Не понимаю… Ведь губернатор… Нет, тут какое-то недоразумение… Прошу вас…
На обращенных к нему лицах написано напряженное ожидание с примесью недоброжелательства. Защитник, спокойно сидевший на стуле, поднялся, и шаг за шагом, бесшумно приближается к свидетелю. Оба прокурора, наклонившись друг к другу, перешептываются. В зале полная тишина.
— Пожалуйста, — председатель протягивает бургомистру бумагу. — Если вам угодно ознакомиться… Решение вышестоящих властей…
Гарайс, порывисто схватив бумагу, читает очень медленно и долго. Наконец его рука опускается. Несколько отвердевшим голосом он говорит:
— Я это предполагал. Здесь какое-то недоразумение. Только сегодня утром мне сообщили указание министра, что я не имею права отвечать по данному вопросу. Я, в самом деле, затрудняюсь…
Председатель: — У вас в руках ясное указание в письменной форме, господин бургомистр, не так ли?..
Он смотрит в сторону столика, где сидит Майер. Тот нехотя поднимается и нерешительно идет к судейскому столу…
Тем временем защитник, стоящий рядом с Гарайсом, заявляет:
— Прошу суд отвести сомнения господина свидетеля. Имеется ясная, недвусмысленная резолюция губернатора. Губернатор — вышестоящий начальник свидетеля. Решение имеет обязательную силу.
Председатель: — Может быть, господин асессор Майер, привезший решение из Штольпе, скажет нам что-нибудь о его генезе?
Защита возражает: — Решение вполне удовлетворительно с точки зрения уголовно-процессуальных правил…
— Но если господин асессор поможет нам разобраться…
На что асессор: — Я не знаю, кто сообщил господину бургомистру об упомянутом указании министра. Могу сказать, что разрешение на дачу показаний было принято не без детального согласования с министром. А господин министр — за неограниченные показания.
Асессор и защитник отступают на шаг. Гарайс опять стоит в одиночестве.
— Кто же вам сообщил об указании министра, господин бургомистр? — спрашивает председатель. — Может быть, вы объясните нам?
— Указание было дано по телефону, — бормочет Гарайс.
— По поручению министра?
— Нет, не прямо.
Председатель: — Что ж, господин бургомистр, я не вижу иного выхода. Решение губернатора настолько недвусмысленно, что я должен просить вас отбросить сомнения и ответить на заданный вопрос.
Бургомистра охватывает мучительная тревога. Трижды он оглядывается на дверь. Защитник замечает не без иронии:
— Господин бургомистр Гарайс крайне заинтриговал нас этим секретным приказом. Столь необычная медлительность…
Гарайс внезапно взрывается: — Если кто и знает причины моей необычной медлительности, то, вероятно, господин советник юстиции Штрайтер.
На что защитник отвечает: — Если эти слова должны означать, что я был знаком с секретным приказом, то я отклоняю их самым решительным образом.
— Господа, прошу вас! — вмешивается председатель. — Господин бургомистр, не будете ли вы так любезны продолжить ваши показания. Итак, вы распорядились вскрыть секретный приказ?..
— Да, — растерянно бормочет Гарайс. — Да.
Он стоит в одиночестве. Все отошли от него. В окна просачивается серый свет; публика, сидящая в глубине зала, кажется серой безликой массой.
Даже по огромной фигуре бургомистра заметно, что он пытается одолеть волнение.
— Да, — повторяет он.
Повернувшись к публике, он ищет кого-то. Его взгляд встречается со взглядом Штайна, оба смотрят друг на друга. Гарайс поднимает руку. Затем поворачивается лицом к председателю:
— Я был у себя дома, готовился к отъезду в отпуск. — Голос бургомистра теперь окреп, речь плавная. — Тут мне позвонили. Какой-то человек, назвавший меня «товарищем», сообщил, что между крестьянами и полицией завязалась кровопролитная стычка. Крестьяне взялись за пистолеты. Я сначала позвонил на полицейский участок в ратушу…
— Минутку, — прерывает его председатель. — Что за человек звонил вам?
— Не знаю. Я сразу же попытался выяснить. На почте мне ответили, что звонил какой-то рабочий в синей куртке. Разыскать этого рабочего не удалось.
— Таким путем вы получили первое сообщение о столкновениях?
— Да.
— Сообщение преувеличенное, как видно?
— Сильно преувеличенное.
— На основании этого вы и приняли решение?
— Не только на основании этого. Из полицейского участка подтвердили, что столкновения имели место.
— У вас есть какое-либо предположение, кто мог вам позвонить?
— Нет.
— Что же вы делали дальше?
— После того как дежурный в полицейском участке подтвердил, что произошли кровопролитные стычки, я позвонил в свой служебный кабинет и сказал секретарю, чтобы он выслал за мной машину. До этого я попросил телефонистку соединить меня с офицером шупо в Грюнхофе, как только закончу предыдущий разговор. После того как мой секретарь отправил машину, я велел ему вскрыть конверт с секретным приказом губернатора, лежавшим у меня в столе, и зачитать мне по телефону. Секретарь вскрыл конверт. Но прежде чем он успел прочитать хоть слово, наш разговор по ошибке прервали, и меня соединили с шупо в Грюнхофе. Я отдал приказ офицеру, старшему лейтенанту Врэдэ, поднять людей и немедленно направиться к Аукционному павильону, однако не предпринимать никаких действий, пока я сам не приеду.
— Значит, если я вас правильно понял, вы ввели в действие шупо до того, как ознакомились с секретным приказом?
— Именно так.
— Ну а дальше? Вы снова позвонили вашему секретарю?
— Нет. Машина уже прибыла, я верил, что началось крупное столкновение, и поехал прямо на вокзал, в участок, чтобы расспросить старшего инспектора Фрерксена.
— Ну, а когда же вы ознакомились с приказом?
— Я никогда не видел его в глаза.
— Что?!
По всему залу пробегает ропот изумления.
— Секретного приказа я никогда не видел.
— Господин бургомистр!
— Никогда. Ни строчки. Ни единого слова.
— Господин бургомистр, обращаю ваше внимание на то, что вы даете показания под присягой.
— Ни один человек не знает этого лучше меня, — отвечает Гарайс.
Председатель собирается с мыслями, звонит в колокольчик, пытаясь унять шум, который становится все громче и назойливее.
— Но содержание приказа вы узнали?
— По сей день не имею ни малейшего понятия, что в нем.
Шум в зале не поддается укрощению. Почти все поднялись. Представители печати прекратили записывать, обвинители и защитник стоят возле свидетеля. Асессор Майер то и дело снимает очки, протирает их и снова надевает. Его руки дрожат.
— Прошу полной тишины, — восклицает председатель. — Иначе я прикажу очистить зал. Служители, полицейские, публика — всех прошу сесть. Господа журналисты, вот ваш стол…
Постепенно устанавливается тишина.
Председатель: — Господин бургомистр, прошу вас дать пояснение к вашим показаниям. Они столь ошеломляющи… — В вежливом голосе слышатся сердитые, осуждающие нотки. — Может быть, вы сразу назовете и свидетелей…
Бургомистр совершенно успокоился: — Я приехал в полицейский участок при вокзале, выслушал рапорты полицмейстера и старшего инспектора. Затем отправился к Аукционному павильону. Там была порядочная неразбериха. О секретном приказе я больше вообще не думал. Старший лейтенант Врэдэ тоже не напоминал о нем.
В тот день я так и не попал к себе в кабинет. В последующие дни было столько дел, что я забыл о приказе. А когда вспомнил, оказалось, что его нет. Пикбуш уверяет, что положил его обратно в ящик стола. Из этого ящика он пропал. Может, затерялся среди других бумаг, но и возможно, что исчез. Я неоднократно спрашивал секретаря; он, хотя и читал приказ, но содержание начисто выпало из его памяти… Вот и все.
Тишина. Долгое неудовлетворенное молчание.
— Господин бургомистр, — осторожно и неторопливо начинает председатель. — Вы понимаете, что ваши сегодняшние показания воспринимаются с глубоким… ну, скажем, удивлением. И я вынужден спросить вас, почему то, что вы рассказали нам сегодня, вы не сказали два дня назад. Зачем вам понадобилось прикрываться санкцией вышестоящих властей?
— Ни один человек, — медленно отвечает Гарайс, — не признается охотно в своих ошибках, упущениях. Я искренне был убежден, что для Штольпе нежелательно разглашение секретного приказа. Это убеждение могло избавить меня от публичного признания ошибки.
— Значит, вы сочли возможным не посчитаться с судом, с нашим временем?
Гарайс молчит.
— Не далее как вчера утром, — продолжает председатель, — вы резко обрушились на одного представителя печати, который написал о вашем отказе от дачи показаний. Но вы действительно отказались давать показания. Даже более того.
Гарайс молчит.
— Вы создали ложное впечатление, будто секретный приказ особо важный и содержит особые распоряжения против крестьян.
— Возможность этого существует и на сегодняшний день, — возражает Гарайс.
— Это ваше предположение, господин бургомистр, — резко замечает председатель. — А нам нужно услышать от вас не предположения, а факты. К присяге, которую вы принесли, относится также обязанность ни о чем не умалчивать и ничего не прибавлять. Суд будет вынужден рассмотреть, не нарушили ли вы эту обязанность.
Гарайс чуть наклоняет голову.
— В настоящий момент я хотел бы воздержаться от продолжения допроса. Прошу вас находиться в пределах досягаемости. Суд вызовет вас.
— Меня всегда можно застать в моем служебном кабинете.
— Этого достаточно.
В ту секунду, когда Гарайс поворачивается, чтобы уйти, к суду обращается советник юстиции Штрайтер: — Господин председатель, прошу слова… Свидетель только что намекал, будто мне могут быть известны причины его необычной медлительности, в силу которых он воздержался давать показания о секретном приказе. Прошу опросить свидетеля, что он подразумевал под этими словами.
Председатель: — Пожалуйста, господин бургомистр, выскажите свое мнение.
На что Гарайс: — Если я сказал нечто подобное, о чем не могу припомнить, то прошу извинить меня за волнение. Я ничего не подразумевал под этим. То был чисто оборонительный жест.
На что адвокат со всей резкостью: — Прошу все же указать свидетелю на совершенную недопустимость подобных инсинуаций. Я оставляю за собой право ходатайствовать о наложении наказания.
Гарайс наклоняет голову.
Поднимается обвинитель: — Мы также оставляем за собой право внести предложение о наказании свидетеля.
Молчание. Гарайс взглядом ищет Штайна. И, найдя, обнаруживает, что приятель опустил глаза, не смотрит на него.
— Вы пока свободны, свидетель, — говорит председатель.
Гарайс выходит в вестибюль.
Здесь стоят свидетели, двое шуповцев и гардеробщик. Все разглядывают бургомистра. Гардеробщик с боязливой угодливостью помогает ему надеть пальто.
«Вот так они теперь все будут таращиться на меня. Смущенно-угодливо. — Уже выйдя на улицу, он уточняет: — Но только в первое время. Потом обнаглеют… Была бы падаль, а воронье налетит».
Он идет в сторону Буршта.
«Наверно, у Тредупа не лучше было на душе, когда я его оплевал. Несчастный. Находясь у власти, забываешь, каково подвластному, когда его топчут. Бедняга».
Бургомистр прибавляет шаг. Встречный ветер брызжет дождем в лицо. Он надвигает шляпу глубже на лоб. Выйдя на Буршта, направляется, однако, не к ратуше, а в обратную сторону, подальше от своего кабинета, к вокзалу.
Заметив по пути табачную лавку, он быстро заходит в нее:
— Пять бразильских, по двадцать штука. Да, этих. Не табак, а дышло в глотку.
— Дышло в глотку, это замечательно, господин бургомистр, — лавочник, хихикая, угодливо кланяется.
«Завтра уже не будешь так кланяться, дружок», — думает Гарайс и просит: — Дайте, пожалуйста, адресную книгу.
Посмотрев нужный адрес, он выходит из лавки. С Буршта сворачивает на Штольперштрассе. У дома номер семьдесят два останавливается. Разглядывает дом. Хозяин зеленной лавки угрюмо объясняет ему, что Тредупы живут в глубине двора.
Гарайс отыскивает дверь, стучит.
Доносится голос: — Войдите.
Он входит. Комната бедняков, единственная их комната. Гарайс видит это с первого взгляда. Здесь у них все: детские игрушки, посуда, таз для умывания, швейная машина, четырнадцать книг, велосипед, кровати, мешок с картошкой.
С одной из кроватей приподнимается женщина и молча смотрит на посетителя.
Даже бургомистру бросается в глаза, как сильно изменилась эта женщина, которую он однажды видел несколько месяцев тому назад: слипшиеся волосы свисают прядями на блеклое морщинистое лицо. Рот словно окаменел, бескровные губы истончились и обтянули челюсть.
— Вы очень бледная, фрау Тредуп, — говорит он. — Что с вами?
Она продолжает молча смотреть.
— Я хотел бы повидать вашего мужа. Мне надо ему кое-что сказать.
Она не отвечает.
Бургомистр терпеливо ждет. Затем спрашивает:
— Его нет дома?
Она по-прежнему молчит. Лишь пристально смотрит на него не мигая.
— Понимаю, вы сердитесь на меня, фрау Тредуп. Муж все рассказал вам… вот поэтому я и пришел… Увы, не всегда удается справиться со своими нервами. Я был неправ и пришел сказать вам об этом.
Она выжидающе смотрит.
— Все, что от меня зависит, сделаю, чтобы помочь ему. Слышал, что он потерял место. Мне очень жаль, я готов…
Никакого ответа.
Бургомистр несколько обескуражен:
— Позвольте все же поговорить с вашим мужем. Если вы не хотите меня простить, это ваше дело. Но, может быть, господин Тредуп…
Она медленно идет к нему через всю комнату. Идет тихо, на цыпочках, словно боится кого-то разбудить. Останавливается перед бургомистром, внимательно следящим за ней, и шепчет: — Я жду…
Бургомистр не пугается, но чувствует себя неуютно.
— Да? — спрашивает он.
— Он до сих пор не вернулся, — отвечает она.
Невольно поддавшись ее тону, бургомистр так же тихо спрашивает: — Он уехал?
— Я жду его с вечера.
— И не возвращался?
— Нет. Он не вернется.
Бургомистр всматривается в ее лицо.
— Сколько вы уже не спите, фрау Тредуп? — Не получив ответа, он берет ее за руку и ведет к кровати.
Она послушно следует за ним, лицо ее кривится, как у ребенка, собирающегося заплакать.
Он поднимает ее на руки, кладет на постель и укрывает одеялом.
— Спите, фрау Тредуп, спите. Он вернется.
Она шевелит губами, хочет возразить и погружается в сон.
Бургомистр некоторое время стоит возле нее, потом на цыпочках выходит.
Гарайс снова на улице. От этого визита ему не стало радостнее.
«Тредуп исчез, — думает он. — Да. Исчезнуть из-за таких вещей… Вернется, должен вернуться».
Задумавшись, бургомистр двинулся дальше по Штольперштрассе, к окраине города. Перешел железную дорогу. Справа — огромные, безобразные, задымленные цеха железнодорожного ремонтного завода, слева — такие же безобразные жилые дома рабочих железной дороги. Дальше идут поля, запущенные, размокшие под дождями.
Но вот, кажется, опять начинается город, однако это уже не Альтхольм, а Грюнхоф.
«Гостиница Менделя „У стрельбища“, — вспоминает Гарайс. — Два кегельбана. Большой тир… Шуповцы ждали здесь. Ладно, хватит об этом думать».
Впереди автобусная остановка. Как раз подошел автобус, направляющийся в сторону города. Его ждали человек шесть-семь, среди них один в форме. Однако никто не входит в автобус, напротив: несколько человек вылезают из него.
Начинается ругань.
Гарайс ускоряет шаг.
Перепалка в разгаре. Человек в форме, теперь уже поднявшийся в автобус, отвечает резко и грубо. Бургомистр узнает своего полицмейстера Калленэ.
Автобус собирается отъезжать, сопровождаемый проклятиями оставшихся, но подоспевший Гарайс машет рукой шоферу, чтобы тот остановился.
— Что здесь происходит?
Минутная тишина.
Затем десяток голосов кричат одновременно: — Это безобразие, господин бургомистр!
— Я не стану вылезать.
— Я заплатил за билет.
— Сам-то залез, ишь какой.
— Раз из полиции, значит, ему можно, а мы — бесправные.
— Тихо, — распоряжается бургомистр. — В чем дело, полицмейстер?
— В автобусе двадцать мест. Я проверил, пассажиров оказалось двадцать три. Действуя по инструкции, троих я высадил и записал водителю замечание.
— А сам влез!
— Он же ничего не весит. В полиции все с голоду отощали.
— Прекратите болтовню. Полицмейстер, выходите из автобуса! Мы еще поговорим. А вам ничем не могу помочь. По инструкции полагается двадцать, и существуют инструкции для того, чтобы их не нарушали на моих глазах.
— Правильно, бургомистр, — говорит какой-то рабочий. — Меня злость взяла на этого «синего»: нас выкинул, а сам вперся.
— Трогай, водитель, — командует Гарайс и направляется дальше.
После этого инцидента у него на душе становится легче.
«Дела всегда найдутся, — думает он. — Списывать меня еще рановато. Исчезнуть? Чепуха, еще столько работы! И не подумаю. Ну, стукнули разок. Крепко. Никуда не денешься… Заслужил. За легкомыслие. В следующий раз буду внимательнее… Бедняга Тредуп, не дал тебе бог ума. Всегда ты выбирал какие-то закоулки вместо широкой улицы. Не я, так любой другой подставил бы тебе подножку. Несчастная женщина».
Дождь пошел сильнее, да и ветер за Грюнхофом не ослабел. Однако, невзирая на дождь, кое-где пашут крестьяне. Поля уже засеяны, другие готовы к севу. Гарайс бодро шагает вперед.
Тем временем в зале суда защита ходатайствует о том, что необходимо наконец выяснить содержание секретного приказа.
— Мы придаем этому значение потому, что рассматриваем данный приказ как звено в цепи особых мер властей провинции против крестьянства. Мы знаем уже, что, по мнению властей, крестьянство представляет особую опасность и что старший инспектор Фрерксен полагал, по меньшей мере, будто самые решительные действия соответствуют пожеланиям властей. Мы оставляем за собой право на вызов в суд губернатора Тембориуса.
Асессор Майер смотрит на защитника с ужасом.
— А пока что мы предлагаем, — продолжает адвокат, — высказаться по поводу секретного приказа присутствующему здесь представителю властей провинции.
Майер начинает защищаться еще издали, даже не подойдя к судейскому столу: — Я не уполномочен давать показания. У меня нет разрешения от моего начальства. Кроме того, я не имею ни малейшего понятия о том, что содержалось в секретном приказе.
Председатель: — Господин советник юстиции, вы действительно придаете значение этому вопросу? Ведь, судя по всему, приказа даже не читали.
— Мы придаем этому весьма большое значение. Приказ важен для характеристики точки зрения властей. Кстати, он мог быть известен командованию шупо, тогда выяснилось бы, почему государственная полиция действовала столь беспощадно в Аукционном павильоне. Предлагаем вызвать старшего лейтенанта Врэдэ.
Предложение принимается. Офицер шупо, присутствующий в зале, обращает внимание суда на то, что господин Врэдэ находится в Альтхольме, возможно даже здесь, среди публики.
С одной из скамей поднимается старший лейтенант полиции Врэдэ.
Он подходит к судейскому столу.
— Господин старший лейтенант, — спрашивает председатель, улыбаясь, — вы следили за сегодняшним заседанием?
Врэдэ наклоняет голову.
— Значит, вы заметили, что содержание сего приказа имеет тенденцию ускользать от нас в тот самый момент, когда нам кажется, что он уже в наших руках. Могу я спросить вас — до приведения к присяге — знакомы ли вы с содержанием секретного приказа?
— Так точно, господин начальник окружного суда.
— Тогда привожу вас к присяге… Да, господин старший прокурор?
— Я хочу все же спросить свидетеля, уверен ли он, что имеет право давать показания без санкции своего начальства?
В зале поднимается недовольный ропот. Председатель покорно складывает руки.
— Какие могут быть сомнения! — растягивая слова, отвечает Врэдэ.
— Ваша ответственность, господин старший лейтенант… — строго начинает обвинитель.
Врэдэ решительно прерывает: — Никаких сомнений!
Председатель с облегчением вздыхает: — Религиозная формула или…
— Религиозную, пожалуйста.
Врэдэ приводят к присяге.
— Итак, господин старший лейтенант, расскажите, пожалуйста, что вам известно о том секретном приказе?
— Секретный приказ — выражение военное. Означает, что приказ предназначен только для внутреннего пользования в полиции. Дословно текста я, конечно, не помню. Но смысл такой: две сотни шупо поступают в распоряжение господина Гарайса; затем указывалось, откуда и каким путем можно было затребовать дополнительные резервы; говорилось также, что использование шупо должно быть в известной степени ограничено.
— Вот это интересует нас больше всего.
— Значит, говорилось примерно так: шупо разрешается ввести в действие лишь в том случае, если сил муниципальной полиции не хватит. И обязательно поставить заранее в известность командование, если начнутся серьезные стычки и, прежде всего, если встанет вопрос о применении огнестрельного оружия.
— А далее?
— Далее? Ничего. Да, больше ничего не было.
Поднимается защитник: — Позвольте вопрос к свидетелю… Господин старший лейтенант, вы не помните, было ли в приказе выражено пожелание, — буквально или по смыслу, — чтобы шупо действовала особенно жестко против крестьян?
Врэдэ — воплощенное презрение: — Где там! Ни сном, ни духом!
— Прошу свидетеля выражаться точнее.
— Нет, об этом ничего не было сказано.
— Вы точно помните?
— Ошибка исключается.
— Кто, по вашему мнению, мог составить этот приказ?
— Точно не берусь сказать. Но предполагаю, что полковник Зенкпиль.
— В Штольпе?
— Разумеется, в Штольпе.
— Надеюсь, свидетель извинит меня, что я не знал этого, — говорит адвокат. — Во всяком случае, защита оставляет за собой право вызвать полковника Зенкпиля.
— А теперь, — заключает председатель с приветливой решительностью, — давайте-ка оставим в покое этот секретный приказ… Благодарю вас, господин старший лейтенант.
Уже темно, начало девятого, когда Гарайс подходит к своему кабинету, — второй раз за этот день.
Конечно, он помнил о том, что должен находиться «в пределах досягаемости», но решил разок наплевать на суд. День, проведенный за городом, под дождем и на ветру, вновь разжег в нем воинственный пыл, к нему вернулось равновесие. «Не повезло, ну и что… после горя будет радость».
Когда Гарайс после полудня зашел в деревенский трактир (в Дюльмене) и заказал что-нибудь поесть, когда увидел, как на него таращится хозяин трактира и услышал дурацкие отговорки, что, мол, ничего нет, — ни яиц, ни ветчины, ни картошки, — он взревел как бык, грохнул кулаком по столу, загнал хозяина в угол, а его старуху в кухню.
Бургомистру подали крестьянский завтрак сказочного объема.
Денег с него не взяли. Там стояла копилка для пожертвований в пользу общества по спасению потерпевших кораблекрушение, и Гарайс бросил в щель свою лепту, оценив завтрак плюс пиво в две марки. У хозяина был при этом такой вид, словно он никогда не простит этого завтрака жертвам кораблекрушения.
Выйдя из трактира, Гарайс заметил, что сделал себе хорошую рекламу: для дождливого октябрьского дня улица была на удивление многолюдной. Он стал высматривать кого-либо из знакомых крестьян, но в Дюльмене на таковых ему не повезло. Он шел мимо сельчан, пристально вглядываясь в них; там, где группа была побольше, он громко прокашливался и внятным голосом произносил: «День добрый».
В третьей, а может, в четвертой деревне Гарайс наконец встретил знакомую личность. Имя крестьянина он позабыл, но хорошо помнил случай, который познакомил их.
На выставке в Альтхольме была премирована хрюшка с выводком поросят; премию — тонну мергеля — учредила одна фабрика. В дальнейшем, однако, фабрика всячески задерживала поставку, и Гарайс подал жалобу. Было назначено слушание дела, кажется, Штайн ходил в суд, во всяком случае, бургомистр уже не помнил, чем все кончилось.
И вот он направляется к этому крестьянину, стоящему с тремя односельчанами.
— Ну как, папаша, мергель завезли?
— На прошлой неделе, — отвечает крестьянин. — Это ж срам, сколько времени волынку тянули.
— Вот так поступают с нами фабриканты, — говорит бургомистр. — Но мы оказались умнее, перехитрили их.
— Вы-то уж, понятно, умнее. Это мы, крестьяне, кажный раз в дураках остаемся.
— Почему? Разве мергель не годится?
— Мергель-то годный, зато вы, альтхольмцы…
— Мил человек, газеты вы читаете?
— Когда время есть…
— Теперь самое время. Значит, вы читаете «Бауэрншафт». Сейчас пишут о процессе. Ну и что вы об этом думаете?
— Чего тут думать, господин бургомистр, все валют на нас, и выходит, опять наших посадют. А вот ваш Фрерксен, который затеял всю катавасию, он выскочит.
— Кристан, или как тебя зовут…
— Брун, — отвечает крестьянин.
— Слушай, Брун, а у тебя никогда не бывало катавасии? Скажем, вспахал по сырой земле или скосил прежде времени?
— Случалось, бургомистр.
— И выходило тебе это боком. Вся земля в комьях, или рожь проросла. А?
— Частенько случалось, бургомистр.
— А твой сосед, как его зовут? Хармс? Так вот, у Хармса тоже случалась промашка…
— Да, бывало такое.
— И несмотря на это пашня у него была ровная, без комков, а рожь посуше и чище, чем у тебя?
Хармс протестует: — Не, бургомистр, так не…
На что остальные: — Прав он, чего там. У тебя пасха с троицей на один день приходятся, только к рождеству и поспеваешь.
— Вот видите, — заключает бургомистр. — Когда везет, когда нет. Фрерксен хоть и вспахал на этот раз по сырости, а дела у него блестящи, вы же сделал все как полагается и сидите в дерьме.
Крестьяне флегматично на него смотрят, как на слона.
— Ну, а поскольку вы верите в бога, по крайней мере, так говорите вашему пастору, — я-то считаю всех вас грешными безбожниками, — значит, раз уж у вас есть милый боженька, то придется вам утешиться тем, что Фрерксену господь бог воздаст по заслугам, если не на земле, то на Страшном суде. Но одного я не могу понять: почему в наказание за грехи бонз вы должны продавать по дешевке яйца и масло?
— Бургомистр, — говорит высокий, мрачного вида крестьянин. — Я ни на миг не поверю, что вы за нас. Вы такой же прохвост, как и все красные. Но с вами можно потолковать по делу. Если хотите, зайдите как-нибудь вечерком на стаканчик грога, и потолкуем.
— Зайду. Непременно, — отвечает бургомистр.
— Только никого не приводите. Заходите один. Если, — крестьянин ухмыляется, — если, конечно, не боитесь.
— Ух, как страшно, — говорит бургомистр и трясет своими жирными окороками.
— Я дам знать по деревням, можете целый обход совершить. Вот и потолкуем, что мы от этого теряем, а что — вы.
— Вы, смотрю, храбрый человек, — восхищается бургомистр. — И Раймерс позволяет вам это?
— Я староста общины, Менкен, — сухо отвечает крестьянин, — и сам знаю, сколько мешков смогу закинуть на чердак, а сколько не осилю. Раймерс уже слишком долго сидит, он не ведает, что тут творится, как господа из «Крестьянства» зазнались. Говорить с вами, бургомистр, будем мы, и ежели мы скажем на что-то «да», значит, тому и быть.
— Ребята, — у бургомистра от блаженства даже заколыхался живот, — пошли в трактир, выпьем грогу. Чего тут торчать под дождем, я рад, что наконец-то после всей грызни услышал разумное крестьянское слово.
— Ладно, пошли, выпьем по стаканчику.
Но выпили больше, чем по стаканчику. И когда Гарайс в темноте топал домой, в голове у него кружились мысли: «Мне в отставку? Уйти с моего поста? Да я зубами и когтями буду за него держаться… Другие куда больше напортачили. Манцов, Нидердаль, Фреркесен, все. Ничего, выдержу, недельки три поорут и успокоятся, а потом засучим рукава, и к рождеству с бойкотом будет покончено».
Итак, в девятом часу вечера Гарайс открывает дверь в свой кабинет.
Разумеется, в кабинете темно, в это время в ратуше нет ни единого человека.
Но его интересует почта. А может быть, и Пикбуш оставил записку, что звонили из суда, вызывали. Тогда он сходит к председателю сегодня же, на квартиру фабриканта Тильзе, и извинится.
На дубовой крышке огромного письменного стола одиноко, покинуто лежит письмо.
Пока Гарайс, стоя, вскрывает конверт, нервы его начинают шалить. Он садится.
Официальная бумага:
«Штольпе, 15 июля.
Начальнику полиции города Альтхольма, господину бургомистру Гарайсу.
Лично.
Секретный приказ.
С завтрашнего дня, в 9 часов утра, в Ваше распоряжение поступают две сотни человек из местных сил государственной полиции, под командой старшего лейтенанта Врэдэ, с предписанием…»
Секретный приказ! Исчезнувший секретный приказ!
Дальше бургомистр не читает. Швырнув письмо на стол, он бросается к двери и орет в темноту приемной, в коридор:
— Пикбуш! Пикбуш!
Затем, опомнившись, грузной походкой возвращается к столу и, тяжело дыша, падает в кресло.
Секретный приказ…
Сегодня давал показания, что его нет, по уши влип в неприятнейшую историю. И вот, этот важный документ здесь.
Гарайс пытается раскурить сигару, но руки дрожат, спички ломаются, сигарный кончик обугливается.
Жуя сигару, он дрожащей рукой снова хватает приказ и читает.
Секретный? Умора. Какой же он был идиот, не догадался сразу, что это самая обыкновенная административная бумажка, плод тщеславия тупого военно-канцелярского бюрократизма.
«…настоятельно обращаем Ваше внимание на то, чтобы при необходимости применения огнестрельного оружия Вы, по возможности, обязательно поставили в известность здешнее командование…»
«Еще бы! — усмехается Гарайс. — По возможности, обязательно поставить в известность… А я-то думал о большой политике! Думал об особых мерах!! И не предполагал, что они уже принимают особые меры, но наверняка не сообщат мне о них письменно. — Он скрипит зубами от бешенства. — А я, как болван, каялся перед ними в собственной дурости! Унижался. Хныкал у них на глазах. Засмущался, как девица, которой заглянули за пазуху… О, Гарайс, Гарайс, до чего же ты докатился!»
Вскочив с кресла, он стремительно ходит взад и вперед по кабинету, яростный взгляд его словно пронзает стены. Его одолевает жажда выговориться, он выбегает в коридор в поисках человека, которому мог бы излить душу, распахивает дверь в кабинет асессора Штайна.
— Штайн! Асессор! Эй!
Молчание. Тишина.
Он поворачивает обратно, и из коридора видит, как на лестничной клетке вдруг зажегся свет. Послышались голоса.
Одним прыжком Гарайс оказывается у себя в кабинете и наблюдает сквозь дверную щель.
По коридору приближаются три фигуры.
Гарайс осторожно прикрывает дверь. Быстро идет к креслу. Сует приказ с конвертом в карман пиджака. Вооружившись гигантским карандашом, кладет перед собой на стол чистую бумагу. Вокруг три-четыре раскрытых книги. Услышав стук в дверь, спокойно отзывается:
— Войдите.
Даже сигара горит теперь как следует.
Входят трое — его старые, дорогие товарищи: член муниципалитета Гайер, секретарь городской партийной организации СДПГ Нотман, и наконец — важная птица из Штеттина, депутат рейхстага Кофка.
Входят осторожно, и, судя по взглядам, которые товарищи бросают на него, они не столь уже уверены в победе, как им хотелось бы.
— Очень мило, что зашли, — вежливо говорит Гарайс. — Решили вытащить старую рабочую клячу из-за стола? — Не возражаю. Выпьем пивка в «Тухере».
От него не ускользает, как они вздрагивают при мысли, что им придется сегодня публично сидеть в компании с ним в ресторане, и он ухмыляется.
— Нет, товарищ Гарайс, — говорит депутат Кофка, — нам сейчас не до пива, да и рассиживать с тобой в пивнушке у нас тоже нет настроения. Вот если угостишь сигарой, не откажемся.
Протягивая сигары, бургомистр небрежно замечает:
— А у тебя цветущий вид, Кофка. Берлинская говорильня пошла тебе на пользу.
— Но ты, дорогой товарищ, — угрюмо отвечает ему депутат, — уже постарался, чтобы здоровьишка моего поубавилось. Сегодня утречком я побывал в вашем прелестном гимнастическом зале, посмотрел, какие эффектные трюки ты выкидываешь перед судьями, просто залюбоваться можно!
— Ты находишь? — хладнокровно возражает бургомистр. — Тебе, Кофка, разумеется, никогда не случалось забыть про какое-нибудь письмо, а потом сделать вид, будто давно на него ответил?
— Речь не обо мне, — раздражается депутат, — и не о том, что я делал, а чего не делал. Речь идет о том, что натворил ты. А нагородил ты черт знает что и опозорил партию.
— Мне кажется, — бургомистр задумчиво разглядывает кончик сигары, — что здесь мой служебный кабинет. И каждый, кто не желает вести себя прилично, вылетит отсюда кувырком.
— Это ты умеешь, — отвечает Кофка не менее хладнокровно. — И физически и морально ты на это способен. Спрашивается только, поможет ли это делу. Все-таки сегодня тебя чуть не обвинили в лжеприсяге по небрежности, — или как там говорят юристы, — в конце концов ведь от нас троих зависит, не обернется ли для тебя сия небрежность привлечением к суду за лжеприсягу, если мы пожелаем заметить уголок секретного приказа, что торчит из твоего кармана.
Гарайс хорошо владеет собой, но тем не менее рука его машинально опускается к карману. Он с раздражением запихивает краешек письма поглубже, но, опомнившись, выхватывает его, кладет на стол и с вызовом оглядывает троицу.
— Ты можешь, конечно, трахнуть кулаком по столу, — продолжает Кофка, — можешь столкнуть нас лбами, но ты не можешь убить всех троих. Я еще не утверждаю, что после этого завтра же поступит заявление в прокуратуру. Но если завтра на суде опять спросят о секретном приказе, тебе придется рассказать чертовски смешную и неправдоподобную историю: ведь письмо вдруг нашлось, и приказ тебе теперь известен. Полагаю, что терпение у всех лопнет. Прокуроры сказок не любят, а твоя история — прямо рождественская сказочка.
— Чего вы хотите? — мрачно спрашивает бургомистр.
— Чтобы ты ушел, товарищ Гарайс. Совсем и без шума. Чтобы ты сегодня же в нашем присутствии написал муниципальному совету прошение об отставке. Вот чего мы хотим, товарищ Гарайс.
— В отставку не подам. Можете заявлять на меня, если хотите, но я не подам. Из Альтхольма не уеду! Во всяком случае — не так.
— А как? В наручниках?
Бургомистр злобно смеется: — Думаете, вы очень хитрые. Думаете, прижали Гарайса. А у меня есть свидетели, они подтвердят каждое мое слово. Пусть спросят Пикбуша, пусть спросят Штайна. Да ни один черт мне не страшен.
— Не думаю, что именно Пикбуш окажется для тебя хорошим свидетелем, — заявляет Кофка.
Бургомистр вспыхивает: — Я знаю Пикбуша много лет. Пикбуш верен мне.
Троица смеется, — каждый чему-то своему, — и звучит это не очень приятно.
— Давайте прекратим дискуссию, — говорит Кофка. — И вообще тут нечего спорить. Будь благоразумным, Гарайс, взвесь спокойно, минут пять, свое положение, и ты признаешь, что мы правы. С нами тогда можно и договориться.
Бургомистр смотрит на троицу. В его взгляде чувствуется безнадежность. Поднявшись, он принимается ходить взад и вперед.
Трое сидят и покуривают.
Внезапно Гарайс останавливается.
— Кофка, — начинает он, — старый товарищ, послушай. Да, я напортачил. Я всегда был уверен в хорошем исходе. Кончилось плохо. Но ведь тысячи вещей кончаются худо, нельзя же из-за этого ссылать каждого в пустыню. Такого, как я, вам на это место не найти. Вспомни только, что я сделал за шесть лет для города и нашей партии. Чем был Альтхольм, когда я пришел? Свинарником. А сегодня — спросил по всей провинции, пусть тебе скажут, сколько людей из всей Германии приезжают к нам, потому что Альтхольм стал образцом социального развития.
Возьми хотя бы наш дом для престарелых: там и обширные аграрные хозяйства, и курсы по переподготовке безработных промышленных рабочих, где их обучают сельскохозяйственным профессиям. Возьми наш приют для младенцев. Детский сад. Дом для холостяков. Общежитие для учеников на производстве. Вспомни, что из Альтхольма больше не отправляют детей на воспитание в детские дома, дети остаются у нас, и мы делаем из них людей.
Возьми купальню, стадион, новое пожарное депо. И учти, что расходы на это совсем ненамного повысили задолженность города, что деньги, сотни тысяч, я наскреб по марке.
Кто еще способен на такое? И все это развалится, если вы меня вытурите. На все заведения вдруг опять потребуются деньги, начнут сокращать, прикрывать, знаю я это. Детей станут отправлять в провинциальные приюты или обратно к отцам-пропойцам, опустившимся матерям либо в места, где заботятся лишь о собственной мошне. Ты возьмешь на себя ответственность за это, Кофка?
— Послушаешь твои речи, товарищ Гарайс, и снова понимаешь, почему тебя так долго держали и терпели все твои выкрутасы. Но тебе ничего не поможет. Все, Гарайс. Больше не выйдет. На носу муниципальные выборы. Если ты останешься, партия потеряет минимум пятьдесят процентов голосов.
— Больше. Семьдесят, — бурчит Гайер.
— Вполне возможно, — продолжает Кофка. — Ты даже не представляешь, Гарайс, как ты стал непопулярен у товарищей по партии. Ведь ты, здоровенный, сильный мужик, не разговариваешь с человеком, ты долбишь и долбишь его, пока не уломаешь. И если он говорит тебе «да», ты думаешь, что он в самом деле с тобой согласен.
А уйдя от тебя, люди трижды, десять раз кричат за твоей спиной «нет» и называют тебя Муссолини. Гарайса терпят, пока ему сопутствует успех. Но стоит только людям увидеть тебя слабым, и авторитета твоего как не бывало. Сегодняшние газеты читал?
— Еще нет. Да они меня и не интересуют.
— А вообще-то пришли мы совершенно зря. Ты уже мертв. Ты сам себя зарезал. Мы хотим только, чтобы ты ушел без шума. Так что будь благоразумным, пиши об отставке.
— Послушай, Кофка, — говорит бургомистр. — Ты сейчас видишь все в мрачном свете. Настроение у тебя паршивое. Могу тебя понять, мне тоже было утром паршиво. Потом я отправился за город, решил пройтись, прогуляться. И встретился с крестьянами. И знаешь, Кофка, они охотно разговаривают со мной. В данный момент я единственный человек, кто может спасти город от бойкота. Они напрямик предложили мне вступить в переговоры. Что будет с Альтхольмом, если бойкот затянется на всю зиму? Дай мне еще полгода. Увидишь, что я сумею сделать. А потом встретимся и поговорим, и если ты тогда все равно захочешь, чтобы я ушел, уберусь без единого слова.
— Полюбуйтесь-ка на него, — депутат кивает на бургомистра, — вот в этом весь Гарайс, целиком. Только утром, в судебном зале, представитель крестьян дал ему по шее, а он хоть бы что, затевает с ними же переговоры. Сам по себе. Один. Советоваться с партией? Зачем? Гарайс в этом не нуждается. Так вот, учти: крестьяне — не наша забота. Плевать нам — устраивают они бойкот или нет. Какое дело до этого рабочему? Разве у рабочих есть лавки, в которых крестьяне перестали покупать? Сегодня ты занимаешься делами городских лавочников и крестьян, завтра начнешь организовывать ночные марши для «Стального шлема» и шествия со свастикой для гитлеровцев, а потом будешь удивляться, почему наша партия недовольна тобой!
— Балда ты, — заключает Гарайс не без некоторого удовлетворения. — Даже в твоей партийной башке должна бы зашевелиться мыслишка, что если у лавочников дела дрянь, то и рабочим не до смеха.
— Может быть, закончим, Гарайс? Ведь все это бесполезно. Пиши прошение об отставке. Прошу уволить с муниципальной службы. Сейчас же.
— Нет, — твердо отвечает Гарайс.
Кофка выпрямляется: — Тогда завтра утром все наши партийные газеты объявят об исключении тебя из партии.
Тогда мы позаботимся о том, чтобы расследование истории с секретным приказом было продолжено.
Тогда фракция СДПГ в муниципалитете внесет предложение о твоем увольнении с поста бургомистра.
Тогда в Штольпе возбудят против тебя дело о наложении служебного взыскания.
Тогда с тобой разделаются окончательно.
Тогда ты вообще не получишь больше никакой приличной работы.
Жесткие «тогда» отдаются в ушах Гарайса беспощадными ударами молота, разрушающими дело его рук. Поднявшись, он восклицает с отчаянием: — Я так и так останусь без работы! Кому я нужен! Что мне делать-то?
— Мне поручено, — говорит депутат рейхстага Кофка, — передать тебе вызов на должность бургомистра Бреды, тут же, как только ты подпишешь прошение об отставке.
— Это еще что? — недоверчиво спрашивает Гарайс. — Бреда? Впервые слышу.
— Бреда — городок на Руре. Двадцать одна тысяча жителей. Только горняки и металлурги. До сих пор там ничего не делалось. Так что работа, работа и работа.
— А кто там первый бургомистр? — спрашивает Гарайс.
— Ты получаешь повышение. Будешь и первым, и вторым, и третьим. Всем. В городском совете — СДПГ, КПГ и несколько центристов, которые не играют никакой роли. Работать ты умеешь.
У Гарайса встревоженный вид: — Покажи-ка бумажку.
— После того, как подпишешь.
Гарайс ходит взад и вперед. Тяжело вздохнув, он садится за стол и принимается писать. Затем тщательно промокает заявление и протягивает его Кофке.
— Надпиши конверт, Гарайс. Завтра я сам все передам, а то ты еще забудешь.
— Ладно. Ну, давай вызов.
— Держи. Завтра или послезавтра партийная пресса сообщит об этом. Разумеется, мы все тебя поддерживаем. В ближайшие дни устроим в твою честь факельное шествие. На прощание. Все будет как полагается.
— Ну-с, хорошо, — говорит Гарайс. — А теперь я был бы вам весьма обязан, если бы вы исчезли. На сегодня я сыт вашим обществом.
— Счастливо оставаться, товарищ.
— А пошли вы к…
После их ухода Гарайс неподвижно сидит в кресле. Перед его мысленным взором — город, в который он вложил шесть лет труда. Здания, которые он соорудил. Вот спальня в детском приюте, шестьдесят младенцев лежат в конвертах, вроде бы обыкновенные маленькие человечки, но что-то в них все же отталкивает.
Он вспоминает, как однажды приютский врач сказал ему:
«Вообще — это напрасный труд, бургомистр. Неполноценнейший материал. Дети алкоголиков, сифилитиков, калеки, слабоумные. В древней Спарте их всех бы убили».
Несколько месяцев у него не выходили из головы эти слова: «Вообще — это напрасный труд, бургомистр».
Он вспоминает о пяти сотнях альтхольмцев, которых побудил заняться той или иной работой, оторвав их от уютных диванов и мягких подушек.
Он знает, что, уйдя отсюда, никогда не сможет снова так работать. Куда бы он ни попал, дело его молодости позади, с иллюзиями покончено, вдохновение прошло. Он уже не молодой человек, он теперь всего-навсего один из немолодых.
Скрипнула дверь. Он поднимает голову и устало моргает.
Там стоит его молодой сподвижник, асессор Штайн. Черноволосый, худой, нервный.
— Я хотел пожелать вам спокойной ночи, бургомистр.
Гарайс мрачно размышляет. Что ему надо? Пожелать спокойной ночи? Зачем?
И он вспоминает, как Штайн в судебном зале опустил глаза, избегая его взгляда. Но тут же вспоминает, что товарищ Кофка назвал другую фамилию, когда говорил о ненадежных свидетелях.
Гарайс бросает взгляд на ботинки вошедшего, они испачканы глиной.
— Вы тоже были за городом, асессор? — медленно спрашивает он.
— Да. Я вышел вслед за вами. Но вас уже не было.
Бургомистр подходит вплотную к позднему гостю. Запрокидывает ему голову, чтобы свет падал в глаза.
— Вы поедете со мной, Штайн, если я уйду отсюда?
— Вы не уйдете!
— Поедете со мной?
— Куда угодно.
— Спокойной ночи, Штайн, — говорит бургомистр. — Спокойной ночи, асессор.
ГЛАВА VСВИДЕТЕЛИ И ЭКСПЕРТЫ
Рядом с гимнастическим залом расположена небольшая узкая комната, служащая обычно рабочим кабинетом и раздевалкой для учителя. Сейчас она превратилась в комнату ожидания для свидетелей. Поставили дюжину стульев, и вот там сидят горожане, полицейские, крестьяне и часами ждут.
Ждут, потому что теперь, к восьмому дню процесса, нарушилась вся запланированная диспозиция. Защитник то и дело вносит все новые и новые ходатайства, обвинитель злится, иронизирует и резко обрушивается на публику, настроенную сочувственно к крестьянам.
Ни одно заседание не начинается вовремя, судьи нередко часами совещаются до открытия, обсуждая очередные ходатайства. В первый день процесса представители прессы явились к девяти ноль-ноль, на второй день в девять пятнадцать; теперь они уезжают вечером в Штеттин и возвращаются утром лишь десятичасовым поездом, да и то получается слишком рано.
Штуфф, понятно, приезжает не из Штеттина, а из Штольпе. И вот он, не торопясь, прогулочным шагом, идет к судебному залу. Он знает, что спешить не надо, ведь по другой стороне улицы идет асессор Майер, оживленно беседуя со старшим прокурором. А чуть впереди Штуффа шагает советник юстиции с Хеннингом.
Прохожие порой останавливаются и смотрят им вслед: в судебном зале побывало полгорода, основных участников помнят в лицо, потому и оглядываются на них.
— Смотри-ка, вон Хеннинг.
— Знаю, знаю. Я там в первый день был.
Неподалеку от школы Штуфф встречает гауптвахмистра полиции Харта. И хотя журналист уже не интересуется местными происшествиями в Альтхольме, тем не менее он не прочь поболтать с полицией.
— Привет, Харт, чем же вы тут занимаетесь? Разве вас всех не отправили еще на пенсию?
Харт обижен: — Если б это зависело от тебя, нас бы завтра всех отдали под суд за кровожадность.
Штуфф за ответом в карман не лезет: — Хоть одно слово я написал против тебя? Но вот то, что кое-кто из твоих коллег не ангелы, об этом, пожалуй, не будем спорить.
— Бог их знает, — вздыхает Харт. — Сейчас вот, когда стало ясно, что Гарайс улепетывает, Фрерксен совсем обнаглел. Загонял нас как собак. Сколько часов мы на ногах, ему безразлично.
— Да, наглости у него на удивление.
— Мои слова, старина, точь-в-точь. А ведь он выставил себя на смех. Да, таковская их натура: перед лакеем важный барин, а перед барином лакей.
— Ты сейчас куда, Харт?
— К нему, конечно. Он же торчит у вас там с утра до вечера, ни одного слова не пропустит, что о нем говорят.
— Нет, Харт, он подрядился корреспондентом к прокурору. Вчера защитник сказал: «Я констатирую, что старший инспектор постоянно передает записки прокурору».
— А он?
— Побагровел, как всегда, выкатился из зала, а через полчаса вернулся и опять стал строчить писульки.
Они входят в вестибюль. Харт высматривает среди прибывающей публики Фрерксена, а Штуфф заглядывает в комнатку для свидетелей, но она еще почти пустая: там сидит какой-то низенький мужчина с пухлыми ручками и злобным белым лицом и пожилая дама.
— Ах, сударь, — обращается дама к Штуффу, — меня вызвали к девяти. Неужели еще не началось?
— Здесь точность не соблюдают, — утешает Штуфф. — Могут начать в двенадцать, а могут и в четыре, фройляйн Герберт.
— Вы меня знаете?
— Конечно, знаю. Еще в школе ваш батюшка порол меня розгами. Сейчас спрошу у служителя.
Штуфф поспешно удаляется. Но вдруг он чувствует, что ему сильно сдавливают плечо. Это, оказывается, Харт, который вдобавок тычет его в поясницу.
— Ты что, спятил? — возмущается Штуфф. — Руки чешутся?
— Слушай, кто это? А? Кто это был?
— Это была фройляйн Герберт, дочь учителя Герберта из второй народной школы. Умер он лет пять или шесть тому назад. Нет, погоди, это ж было в…
— Да не она. Тот тип…
— Какой тип?
— Ну, что с ней рядом сидел.
Штуфф задумчиво пялится на Харта:
— Того я не знаю. А ты знаешь?
— Еще бы. То есть по фамилии — нет, только в лицо… Я дежурил тогда регулировщиком на «островке безопасности». Минут за пять до начала атаки подлетает ко мне этот самый тип, спрашивает, как пройти к Аукционному павильону, а потом как заорет, мол, крестьяне отлупили наших, и вообще нам надо морду набить.
— Почему ж ты его не схватил?
— Нельзя было. Я ведь стоял на посту. Ну и разозлился я, скажу тебе, чем это я заслужил, чтоб они мне морду били, крестьяне?
— Слушай, Харт, — медленно говорит Штуфф. — Я бы ему этого не спустил. Проучил бы подлеца.
— Знать бы, как его зовут, или кто он.
— Крестьянин? — предполагает Штуфф.
— Исключено. Рожа слишком белая.
— Тогда ремесленник.
— Возможно. Слушай, Штуфф, сейчас я доложусь Фрерксену и скажу ему, чтоб он меня еще раз заявил свидетелем.
— Не-е, — медленно говорит Штуфф. — Не-е. Я бы на твоем месте не делал этого. Если ты его заложишь, ему только больше сочувствовать будут. Знаешь что, Харт, я это сам проверну.
— Ты? — недоверчиво спрашивает полицейский.
— Ага. Я. Устрою, что тебя вызовут, сегодня же… А-а, ты сомневаешься оттого, что я за крестьян? Да, но не за этого типа. И не крестьянин он вовсе. Такие только вредят нашему делу. Он сукин сын, и для меня будет просто удовольствие вставить ему фитиль.
— А меня не подведешь?
— Ну как я могу подвести тебя, старина! Все будет на мази, не сомневайся. — Он одобряюще похлопывает Харта по плечу.
— Иногда не знаешь, Штуфф, чего от тебя ждать…
— Чего от меня ждать — всем известно. Алчущей душе я всегда поставлю пиво с водкой… Встретимся здесь. К двенадцати освободишься?
— К двенадцати? Нет. Пожалуй, к полпервого, не раньше.
— Договорились. Значит, в полпервого. К тому времени наверняка выясню, кто он, и ты тогда сам решишь, как поступать.
— Хорошо. Значит, в полпервого жду тебя здесь. — И Харт отправляется на поиски Фрерксена.
Штуфф задумчиво смотрит ему вслед тусклыми голубыми глазами: «Эх, парень, сегодня вечером тебе, наверно, захочется набить мне морду».
И он кидается искать советника юстиции Штрайтера.
— Вызывается свидетель, комиссар уголовной полиции Тунк, — объявляет председатель.
Низенький, толстоватый, белолицый человек проходит через зал и останавливается у судейского стола.
— Вот сейчас я буду строчить, — сообщает Штуфф коллеге. — Это уже интересно.
— Почему? — спрашивает тот.
— Вот увидите.
Председатель переходит на скороговорку (это уже сто двадцать третий свидетель): — Имя, фамилия — Йозеф Тунк? Сорок три года? Вы комиссар уголовной полиции при политическом отделении в Штольпе? В родстве или в свойстве с подсудимыми не состоите? — Выяснив все это, он продолжает так же торопливо: — Вы присутствовали при событиях двадцать шестого июля? Вечером того же дня вы составили подробный отчет? Не угодно ли вам рассказать, когда вы вернулись в Штольпе и какие наблюдения здесь сделали?
Свидетель откашливается. Принимает позу. И неожиданно скрипучим для столь круглой комплекции голосом начинает: — Я поехал из Штольпе в Альтхольм девятичасовым поездом. У меня было определенное задание от губернатора — ограничиться наблюдениями. Поэтому я не вступал в контакт со здешней полицией, а прямо с вокзала отправился по различным заведениям. Там было полно крестьян. Мне бросилось в глаза, что настроение их было очень возбужденным…
— Минутку, — прерывает его председатель. — Что значит — возбужденным? Поясните, пожалуйста.
— Ну, у меня сложилось впечатление, что люди были возбуждены. Опытному криминалисту достаточно пяти минут, такое впечатление либо складывается сразу, либо нет.
— Какие-нибудь определенные высказывания вы не помните?
— Нет, там ругались.
— Кого ругали? Полицию? Бургомистра Гарайса?
— Ругались вообще. Люди были именно возбуждены.
Свидетель говорит медленно, скрипуче. Каждое слово произносит отчетливо. Сразу видно, что это персона важная, живого веса килограммов на восемьдесят, знающий себе цену специалист, который дает разъяснения суду.
— После полудня я зашел в самый крупный трактир, в «Тухер», зал был набит битком. Атмосфера там показалась мне чрезвычайно накаленной. Затем я увидел подсудимого Хеннинга, который вместе с подсудимым Падбергом возился со знаменем. Я сразу смекнул, что с этим человеком мне еще придется иметь дело. Я представился ему, чтобы узнать его фамилию…
— У меня вопрос к свидетелю, — вмешивается советник юстиции Штрайтер. — По каким признакам вы решили, что вам, как вы выразились, придется иметь дело с этим человеком?
Свидетель меняет позу. Он поворачивается, меряет взглядом защитника с головы до ног и, выждав, обращается к суду: — Этот вопрос допускается?
Председатель делает движение рукой: — Да.
— Я решил это потому, — веско отвечает свидетель, — что так мне подсказал мой криминалистический опыт.
— Это не объяснение, — возражает защитник. — Прошу ответить мне точно: как вы определили, что вам придется иметь дело с господином Хеннингом?
— У старого сотрудника уголовной полиции, — отвечает комиссар снисходительно, — вырабатывается, так сказать, шестое чувство. Когда он видит какого-нибудь человека на улице, интуиция ему вдруг подсказывает: это преступник. Так было и в случае с подсудимым Хеннингом…
Хеннинг вскакивает, возмущенный: — Господин председатель, прошу вас оградить меня от наглых оскорблений со стороны свидетеля. Он назвал меня преступником.
Вскакивает прокурор: — Я констатирую, что это неправда. Свидетель говорил не о конкретном случае, а вообще. И прошу указать подсудимому, что за такие выражения, как «наглость», он может быть подвергнут наказанию.
Минут через пять председателю удается унять разгоревшиеся страсти.
Комиссар Тунк скрипит дальше:
— …Однако подсудимый не назвал себя. Как мне удалось заметить, его предупредил подсудимый Падберг. Вместо ответа Хеннинг развернул знамя, которое приветствовали дикими воплями. Я видел, что знамя подействовало на крестьян в высшей степени провокационно и подстрекательски, атмосфера накалилась до предела…
— Значит, вы восприняли знамя провокационным и опасным уже в «Тухере»? — спрашивает защитник.
— Я же только что сказал об этом, — высокомерно отвечает комиссар.
— Позвольте узнать, господин комиссар, почему же вы тогда не поставили в известность полицию. Ведь пока знамя еще не вынесли на улицу, было бы, по-видимому, относительно легко добиться удаления его со сцены.
— Я уже объяснял, что был послан губернатором как специальный наблюдатель. Мне было запрещено устанавливать связь с полицией.
— Значит, вы предпочли, чтобы случилась беда? Вы предпочли допустить нечто, по вашему мнению, противозаконное?
— Я исполнял то, что мне было поручено.
— Я вас понял, господин комиссар, понял.
Чиновник Тунк продолжает свой рассказ:
— …Когда знаменосец вышел с флагом на улицу, поднялась буря негодования. Я видел, что публика на тротуарах, честные, добропорядочные граждане не могли успокоиться. Из чего заключил, что мое мнение о провокационном воздействии знамени было правильным. Знаменосец встал было во главе колонны, но затем, встретив всеобщее негодование горожан, перетрусил и вернулся обратно в зал…
Председатель мягко замечает: — Это лишь ваше предположение, что он перетрусил.
— Нет, господин председатель окружного суда, не предположение. Судя по тому, как изменился цвет его лица, я понял, что он перетрусил.
— Показаниями свидетелей установлено, — возражает председатель, — что господин Падберг сказал господину Хеннингу: «Слушай, а коса шатается», — и что оба вернулись в помещение, чтобы закрепить косу.
— Это неверно, господин председатель окружного суда. Он испугался, я видел по его лицу.
— Я уже сказал — это подтверждено свидетелями. Владелец ресторана засвидетельствовал, что они оба попросили у него гаечный ключ, чтобы покрепче затянуть гайки.
— Маскировали отступление, и только. Испугались они, господин председатель окружного суда.
— Почему же по вашему мнению, они тогда опять вынесли знамя?
— Потому, что тем временем крестьян собралось гораздо больше. И они приободрились. Подсудимый Хеннинг встал во главе колонны. Тут я увидел, что с другой стороны улицы подходит старший инспектор полиции Фрерксен…
Председатель подпер голову рукой. Заседатели разглядывают зал, выискивая знакомые лица. Защитник слушает со скептической улыбкой. Прокуратура с серьезным видом усердно записывает.
— Ах, какая сволочь, — стонет Штуфф.
— Не устраивает вас, а? — шипит Пинкус.
Штуфф бросает на него через пенсне такой взгляд, что Пинкус втягивает голову в плечи.
— …Господин Фрерксен спокойно и сдержанно прошел к подсудимому Хеннингу и что-то сказал ему, — слов я не разобрал, — сказал вежливым тоном. Но тут подсудимый Падберг, как фурия, налетел на господина Фрерксена, схватил его обеими руками за грудь и отпихнул в сторону. Колонна пришла в движение…
— Это что-то новое, — замечает председатель, — до сих пор еще ни один свидетель не показывал, что господина Фрерксена избили уже в самом начале. Он сам засвидетельствовал, что двинувшаяся колонна оттеснила его.
— Господин Фрерксен ошибается, — невозмутимо отвечает комиссар. — Его подводит память. Я привык делать точные наблюдения. То, что я видел, бесспорно. Господин Фрерксен переговорил затем с двумя полицейскими и побежал вслед за колонной, которая успела пройти уже метров шестьдесят. Поравнявшись со знаменосцем, господин Фрерксен положил руку на древко знамени. Я понял, что он его конфискует. Крестьяне тут же подняли палки и стали бить господина Фрерксена. Он вытащил саблю, но подсудимый Хеннинг вырвал ее у него, ткнул острием в мостовую и согнул. Затем подсудимый с кулаками набросился на старшего инспектора…
Советник юстиции приближается вплотную к свидетелю.
— Ваше изложение совершенно неверно. Из многочисленных свидетелей ни один не показал, что Хеннинг хотя бы на минуту выпустил знамя. Поэтому он не мог совершить ничего из того, что вы утверждаете перед судом.
— Наблюдения несведущих людей ни о чем не говорят, — заявляет комиссар с полнейшим спокойствием. — Дилетант, наблюдая какое-то действие, не способен решить, что в нем следует считать противозаконным, а что — нет…
Да чего об этом рассуждать, когда я точно видел, что Хеннинг передал знамя одному из крестьян. Затем его перехватили еще несколько рук. И ни один из свидетелей не заметил столь очевидного факта. Это весьма интересно…
Председатель мягко возражает: — Должен обратить ваше внимание, господин комиссар, на то, что господин Хеннинг до сих пор ничего не приукрашивал. Он сразу признался во всем, в чем его обвиняли. Господин Хеннинг, разве вы передали кому-нибудь знамя?
— Знамени я из рук не выпустил!
Советник юстиции не без едкости замечает: — Весьма интересно следить за показаниями господина комиссара. Так вот, позвольте заявить вам следующее: я знаю того, кто вырвал саблю у старшего инспектора. Мне сообщили об этом секретно, и я обязан сохранять служебную тайну. Это не Хеннинг.
Комиссар непоколебим: — Бывают заблуждения сознательные и бывают неосознанные. Я совершенно ясно видел, как Хеннинг передал знамя, согнул саблю и ударил инспектора.
— Господин Фрерксен в зале, — оживляется прокуратура. — Может быть, он выскажется по этому поводу.
Фрерксен осторожно подходит к судейскому столу.
— Вы уже показывали, господин старший инспектор, — обращается к нему председатель, — что не можете припомнить конкретных лиц в той свалке. Но, быть может, вы вспомните, передал ли господин Хеннинг знамя или нет?
Фрерксен нерешительно смотрит то на одного, то на другого. Наконец медленно отвечает:
— Не могу сказать ничего определенного. Вообще-то это, конечно, возможно.
— Вот видите, — торжествует комиссар, — старший инспектор тоже не отрицает такой возможности. Напрягите свою память, господин старший инспектор, и вы обязательно вспомните, как Хеннинг схватил вас за грудки и стал трясти.
— Протестуем против всяческих подсказок, — заявляет защитник.
— Нет, — пугается Фрерксен, — я бы этого не сказал. Не помню. Возможно, что и так. Но утверждать не берусь.
Падберг тем временем подкрался к группе, стоящей у судейского стола. Затаив дыхание, он вглядывался в лица говоривших и слушал. Наконец он не выдержал:
— Господин председатель, я совершаю колоссальную глупость, но я просто не в силах больше слушать. Этот свидетель городит бог знает что.
Я, господин комиссар, я, и никто иной, вырвал саблю у старшего инспектора. Подошел к нему сзади, схватил его за кисть и выкручивал руку, пока сабля не упала на мостовую… Какой же дурак будет хватать ее за голое лезвие?!
Всеобщее волнение. Защитник накидывается на Падберга с упреками. Комиссар стоит не шелохнувшись.
Председатель:
— Это делает вам честь, господин Падберг, что вы не пощадили себя… А вас, господин комиссар, я все же прошу быть предельно осмотрительным в своих показаниях, и если вы не можете ясно вспомнить, лучше скажите: этого я не помню.
— Теперь, конечно, все выглядит таким образом, — спокойно возражает комиссар, — будто ошибся я. Но я, разумеется, не ошибся. Мое изложение обстоятельств дела правильно. Самообвинение господина Падберга ничего не доказывает. Он себе гарантировал этим смягчение приговора, а вот для его приятеля мои показания являются крайне отягчающей уликой.
— Я все же прошу вас, господин комиссар, — говорит с некоторым раздражением председатель, — предоставить суду оценивать показания… Продолжайте ваше изложение. Подсудимых прошу занять свои места.
Штуфф, глядя через стол на Пинкуса, усмехается: — Достойный представитель, а? Небось, гордитесь им, у-у?
Тот делает изумленный вид: — И вы клюнули на идиотский блеф Падберга? Мне вас жаль.
Комиссар продолжает повествовать. Оказывается, он видел еще и дантиста Цибуллу не то с зонтиком, не то с палкой, — с чем именно, он точно не может сказать. Но ошибка исключается.
Цибулла вскакивает: — Господин президент, ведь я уже почти в библейском возрасте. Неужели я похож на человека, который может ударить палкой огромного полицейского?
Председатель, улыбаясь, качает головой и делает Цибулле замечание за нарушение порядка.
Комиссар продолжает сыпать своими особыми наблюдениями. Важно, солидно показывает против Хеннинга, против Падберга, против Цибуллы, против Файнбубе, против Бентина, против Банца. Показывает, показывает, показывает.
Все с облегчением вздыхают, когда он наконец закрывает рот. Последние полчаса даже Пинкус перестал записывать.
И вот он стоит, комиссар, стоит и ждет, свидетель par exellence[25], эксперт, которого ничто не может сломать.
Председатель скучающим голосом спрашивает, есть ли у сторон еще вопросы к свидетелю, или его можно отпустить.
Тут, к всеобщему удивлению, поднимается защитник и просит пока не отпускать свидетеля, так как он нужен для подтверждения важных свидетельских показаний, которые предстоит заслушать. Свидетеля не отпускают, разрешив ему занять место в зале, в первом ряду. И вот он восседает, важный, самодовольный, и слушает.
Затем в зал входит свидетельница фройляйн Герберт, дочь покойного учителя Пауля Герберта. Ей пятьдесят семь лет, дама энергичная, держится весьма уверенно. Присягу приносит по религиозной формуле.
Председатель: — Свидетельница, вы обратились как к защитнику, так и ко мне с письменным заявлением, что собираетесь дать важные показания. Расскажите, пожалуйста, что вы видели. Вы ведь проживаете на углу Штольпер-Торплатц и Буршта?
Слушая председателя, свидетельница нетерпеливо переступает с ноги на ногу.
— Господин президент, — восклицает она, — я так возмущена! Я так возмущена! Я читала в газетах о процессе. Это же никуда не годится, господин президент. Это все не то.
Она переводит дух. Председатель, склонив голову на плечо, разглядывает ее как-то снизу, нерешительно; прокурор снова приходит в раздражение; зрители подталкивают друг друга, предвкушая новое зрелище.
— Старая сумасбродка, — ворчит Штуфф.
Но «старая сумасбродка» и не думает смущаться, она знает, чего хочет.
— Господин президент, я сидела на балконе, со своим рукодельем. Ничего плохого ждать не ждала. И вдруг… нет, господин президент, такое и через пятьдесят лет, если жива буду, не забудется…
Читала я, что здесь все разбирают, как действовала полиция, то ли она сначала потребовала отдать знамя, то ли сразу кинулась бить крестьян, то ли резиновыми дубинками, то ли саблями. Прочитала я, что господин Фрерксен вот здесь сказал: что он поступил правильно, что он, мол, знает законы и инструкции. А я знала господина Фрерксена, когда он был еще мальчиком.
Она поворачивается и оглядывает зрительный зал. Обнаружив в первом ряду Фрерксена, обращается к нему: — Господин Фрерксен, ведь я знаю, что вы тихий человек, вежливый. Но то, что вы сделали тогда, позор, и тут никакие отговорки не помогут. Ну как же вам не стыдно, вы осрамились на всю жизнь…
Фрерксен поднялся, краска залила его лицо. Он умоляюще говорит: — Господин председатель окружного суда…
Тот вмешивается: — Фройляйн Герберт, надо говорить, обращаясь к суду. Вы не имеете права разговаривать со свидетелями и публикой… Вы сможете теперь спокойно рассказать о том, что наблюдали?
— Да, конечно. Сейчас. Я только обязана была хоть раз высказать ему, как он дурно поступил в тот день, именно потому, что ведь обычно он такой милый человек. Это надо было сказать ему в лицо, господин председатель, а не за спиной…
— Ну хорошо, хорошо, — успокаивает тот.
— Вот это баба, молодец! — восклицает Штуфф. — Десяток бы таких, и на скамье подсудимых сидела бы полиция, а не крестьяне.
— Ну что это за председатель, скажите на милость, — отзывается Пинкус. — При таком каждый вытворяет что хочет.
Фройляйн Герберт продолжает: — Значит, сижу я на балконе, вижу — бежит Фрерксен. Я сразу почувствовала, что-то там не в порядке. Ведь у него обычно такой аккуратный вид, а тут… Он бежал ни на кого не глядя, и если кто не успевал отойти в сторону, просто сшибал с ног, и все.
Потом он встал на «островок безопасности», а регулировщика отослал. Тем временем, вижу, идут крестьяне. А с другой стороны вдруг появилась полиция, огромный отряд, человек сорок, не меньше.
— Около двадцати, это установили.
— Исключено. Совершенно исключено. Не меньше сорока, а то и пятьдесят. Он им что-то приказывал, размахивал руками, и они вдруг все устремились на крестьян, господин Фрерксен впереди. У одних были в руках резиновые дубинки, у других сабли, а некоторые на бегу вытаскивали сабли из ножен.
— У господина Фрерксена тоже, была в руках сабля?
— Что вы, господин президент, уж вам-то это должно быть известно. Ведь об этом сколько раз писали во всех газетах, что саблю спрятали за памятником. Господин Фрерксен только махал руками. И обратите внимание, господин президент: я обо всем читала в газетах, что было на процессе, а вот об этом я нигде не нашла. Куда делся господин Фрерксен, когда началась атака? Чем ближе оставалось до крестьян, тем его люди бежали все быстрее и быстрее, а господин Фрерксен все медленнее. Когда полицейские обрушились с саблями на крестьян, господин Фрерксен был шагов на десять сзади. За все это время он не подошел к месту боя.
— Вы сами сказали, свидетельница, что у него не было оружия.
— Так взял бы саблю у своих людей, — решительно заявляет фройляйн Герберт. — Если уж заварил кашу, то не стой в сторонке, а делай как все. По крайней мере, я бы поступила так, господин президент, наверняка.
Председатель смотрит на нее, лицо его лучится мягкой иронией: — Что же было потом, фройляйн Герберт?
— Потом? Потом началась драка. Это вы уже слышали раз двадцать, не меньше. Но, скажу я вам, господин президент, как они вот с тем молодым человеком… — она поворачивается, смотрит на скамью подсудимых и, найдя Хеннинга, обрадованно продолжает: — Как они вот с тем молодым человеком обошлись, просто ужас. Ведь он лежал на земле, держал свое знамя, а они его били, били… Я подумала: неужели это альтхольмцы? Это же дикари! Пираты! — Она переводит дух. Затем, показывая на съежившегося Цибуллу, продолжает: — Но хуже всего досталось вот ему. Я его хорошо разглядела, он метался там, словно перепуганная курица. Совсем потерял голову в толпе… И неправда, что у него была палка или зонтик, как вы его спрашивали в первый день. Он со своим саквояжем-то еле справлялся. Да вы посмотрите на него, господин президент, он же любой зонтик где угодно забудет. Да если он со своей сумкой доберется туда, куда шел, его жена только рада будет.
— Значит, по вашему мнению, господин Цибулла не ударил вахмистра?
Свидетельница — воплощенное презрение:
— Он — ударил! Господин президент, какое тут может быть мнение? Да он счастлив, если его никто не ударит. Я же читала в «Нахрихтен», что он сказал: потеребил, как мышь. Именно так и есть.
А ему нанесли страшный удар. Это было самое ужасное из всего. Когда я увидела его лицо, все в крови, я отвернулась, не выдержала больше. Я пошла в комнату, мне стало так плохо, что — извините — меня вырвало.
Тишина.
Штуфф увлеченно строчит: «Голос человечности и разума».
— У кого-нибудь есть еще вопросы к свидетельнице? — поспешно спрашивает председатель. — Если нет… — И, с полным отчаянием, но покоряясь судьбе: — Пожалуйста, господин советник юстиции…
— Фройляйн Герберт, скажите, пожалуйста, какое у вас сложилось впечатление при этой стычке, кто на кого напал — полиция на крестьян или крестьяне на полицию?
Свидетельница преисполнена презрения: — И вы это спрашиваете после всего, что я рассказала? Конечно, напала полиция. Они набросились как дикари.
Советник юстиции Штрайтер улыбается: — Я-то знаю. Но здесь в зале есть еще некоторые, кто в этом сомневается.
Председатель: — Пожалуйста, господин старший прокурор.
Обвинитель, тихо и невинно: — Позвольте спросить свидетельницу, как, по ее впечатлению, дошло бы дело до кровавого столкновения, если бы крестьяне добровольно отдали знамя?
— Протестую против данного вопроса, — быстро заявляет защитник. — Он носит чисто гипотетический характер, между тем как мой вопрос касался общего впечатления, которое создалось у свидетельницы на основании ее собственных наблюдений.
Председатель: — У меня вопрос сомнений не вызывает.
Старший прокурор: — Прошу господина председателя принять мой вопрос.
Председатель: — Итак, свидетельница, полагаете ли вы, что дело дошло бы до кровавых столкновений, даже если бы крестьяне добровольно выдали знамя?
Но защитник опережает свидетельницу: — Вновь опротестовываю вопрос и прошу вынести решение суда.
Председатель смиренно поднимается и в сопровождении заседателей покидает зал. Все начинают переговариваться.
Фройляйн Герберт подходит к подсудимым и пожимает руку сначала Хеннингу, потом Цибулле. Служитель протестует.
— Государственного ума баба, — замечает Штуфф.
— Да какая она свидетельница, — заявляет Пинкус. — Ничего она не видела. Говорит что в голову взбредет. Истеричка она.
— Ну-ну, — отвечает Штуфф. — Я вот передам ей ваши слова. Уж она вам выдаст насчет истерички.
— Помилуй бог, — Пинкус отступает на всякий случай подальше.
Входит суд, и председатель объявляет: — Вопрос старшего прокурора допускается судом в следующей формулировке: считает ли свидетельница, по ее наблюдению, что полиция была настолько возбуждена, что применила бы силу, даже если бы знамя выдали?
Фройляйн Герберт собирается уже ответить, но тут поднимается старший прокурор и с натянутой улыбкой заявляет: — Мы отказываемся от ответа свидетельницы на вопрос в такой формулировке.
— Больше вопросов к свидетельнице нет? Фройляйн Герберт, вы свободны. Если угодно, можете занять место в зале.
— Нет, спасибо, с меня довольно, — четко отвечает свидетельница и покидает зал.
Председатель: — Служитель, вызовите свидетеля, гауптвахмистра полиции Харта.
Все покорно усаживаются, ни интереса, ни любви к показаниям полиции никто не испытывает.
— Как нас уведомила защита, — говорит председатель свидетелю, — вы желаете дополнить ваши показания еще по одному пункту.
Однако гауптвахмистр удивлен: — Защита? Нет.
Он недоверчиво оглядывается на Штуффа, тот дружески кивает ему и подмигивает. Полицейского осеняет: Штуффу каким-то образом удалось надуть защитника; и Харт добавляет: — Ну, хорошо. Пусть и защита.
Председатель пристально смотрит на свидетеля, догадавшись, что тут что-то неладно, опять кто-нибудь ведет закулисную игру, как уже не впервые на здешнем процессе.
— Так в чем дело? — спрашивает он.
— Несколько дней назад я рассказывал на допросе, как я дежурил регулировщиком на Штольпер-Торплатц. Как ко мне подошел какой-то крестьянин и стал меня задирать, издеваться, в общем, допек меня до того, что я был готов всех крестьян избить. Так вот, этого крестьянина я видел сегодня утром в комнате для свидетелей, он там сидел.
— Крестьянина? — удивляется председатель. — Вы, наверное, ошиблись. На сегодня ни одного крестьянина не вызывали.
— Но я же сам его видел, такой толстый, мрачный, с белым лицом.
Председатель на минуту задумывается. Он видит, что защитник собирается что-то сказать, но ему уже все ясно. «Ловко сработано, — думает он, — Штрайтер в десять раз проворнее, чем эта сонная тетеря — прокурор. Вахмистр просто глуп и ничего не подозревает. Ничего. И как это Штрайтер сумел провернуть?»
Но вслух он говорит: — Нет, крестьян сегодня не допрашивали. Но, может быть, ваш крестьянин сидит в зале. Обернитесь, взгляните на публику.
Пока гауптвахмистр Харт приступает к осмотру, председатель внимательно вглядывается в одного человека. Человек сперва отвернулся, потом полез в карман, вытащил носовой платок и начал негромко и терпеливо сморкаться.
Однако ему это не помогло. Харт прямехонько направляется к нему и во всеуслышание (публика напряжена до предела) объявляет: — Вот — этот человек.
— Вы уверены, — спрашивает председатель, — что именно этот человек насмехался, издевался над вами и провоцировал вас?
— Ошибка исключается, господин председатель окружного суда, — отвечает вахмистр. — Это — он. Тогда на нем была зеленая шляпа с кисточкой, зеленая сермяга и сапоги с отворотами. Он сейчас пытался спрятать от меня лицо, — вот вам и доказательство, что это он.
— Я вовсе не прятал лицо, — грубо возражает тот. — У меня насморк, а при насморке обычно сморкаются. Напротив, я вам благодарен за то, что вы даете мне возможность дополнить мои показания.
— Ну, ну, — замечает Харт, — чесать языком вы умеете, это я…
Вмешивается председатель: — Свидетелям разрешается говорить, лишь когда их спрашивают. Господин Харт, этот человек не крестьянин, это господин комиссар уголовной полиции Тунк из Штольпе.
— Вот черт… — Харт умолкает и, повернувшись к столу прессы, смотрит на Штуффа.
Но Штуфф строчит.
Харт опять поворачивается к председателю.
— Все было так, как я рассказал. И если этот господин — комиссар уголовной полиции, тогда я ничего не понимаю. Он сказал мне: «Мы, крестьяне, поколотили вас, полицейских… а ты смывайся побыстрее, не то мы надраим вам хари…» Не понимаю, господин председатель, ничего не понимаю…
Комиссар по-прежнему невозмутим. Его ничто не может вывести из себя.
— Считаете ли вы, — спрашивает его председатель, — что господин Харт правильно изложил обстоятельства?
— Вполне, господин председатель окружного суда, вполне. Мне даже хотелось раздразнить его еще больше, чем это следует из его слов.
— А зачем? Вам это не казалось рискованным?
— Мне это казалось правильным, господин председатель. Я действовал по зрелом размышлении. Я видел, что силы полиции невелики, а крестьяне весьма многочисленны. Крестьяне были возбуждены, в боевом настроении, полиция же спокойна и не склонна к решительным действиям.
К тому же я заметил, что старший инспектор ведет себя вяловато, и счел уместным поддать жару. Вступать в прямой контакт с полицией я не имел права. Поэтому избрал такой способ. Я хотел встряхнуть полицию, настроить ее по-боевому, но прежде всего стремился к тому, чтобы крестьяне не захватили ее врасплох. И как нам сообщил господин Харт, этой цели я достиг.
В зале поднялся старший инспектор Фрерксен и шаг за шагом стал приближаться к судейскому столу. Подойдя, он быстро, несколько раз произнес: — Господин председатель окружного суда! Господин председатель…
— Слушаю вас, господин старший инспектор? Вы хотите еще что-нибудь добавить по существу?
Дрожащим от волнения голосом Фрерксен заявляет: — Господин комиссар только что говорил о моем нерешительном поведении. Я хочу возразить: в Аукционном павильоне господин комиссар сам лично поздравил меня. Он сказал мне, — я точно помню его слова: «Вы хорошо справились с делом».
— Да, я так сказал, господин председатель, — подтверждает самоуверенно комиссар. — Все равно. Но вы посмотрели бы на этого человека, когда он бросился ко мне, — а ведь он меня знал, — и спросил, как в Штольпе отнесутся к случившемуся, правильно ли он действовал и так далее. И я сказал ему это только, чтобы успокоить его, разумеется, приватно, из любезности.
— Господин комиссар… — начинает Фрерксен.
Но председатель обрывает его: — Для суда это не представляет никакого интереса… Имеются ли еще вопросы к свидетелю Тунку? У вас, господин советник юстиции?
— Благодарю, нет. Со свидетелем мне все ясно.
По окончании судебного следствия в зал пригласили эксперта, майора полиции в отставке Шадевальда.
К столу подходит толстый, кругловатый господин с шарообразным полированным черепом, на котором торчат три шишки размером с голубиное яйцо.
— Эксперт не должен выносить какие-либо суждения или давать оценки, — объясняет ему председатель. — Суду нужна лишь консультация по выполнению определенной задачи, а именно: требуется отнять у демонстрантов знамя. Как бы вы решили эту задачу? Она сформулирована в виде следующих трех вопросов.
Председатель подходит к черной доске и вкратце описывает обстановку: — Вот это пивная «Тухер». Здесь — через Рыночную площадь, Буршта, мимо Штольпер-Торплатц, под железнодорожным мостом, и далее по улицам, где расположены виллы, проходит демонстрация, около трех тысяч человек. В вашем распоряжении, господин майор, человек двадцать муниципальных полицейских, вооруженных дубинками, саблями и револьверами. Обстановка ясна?
— Так точно, — четко отвечает майор полиции Шадевальд.
Председатель: — Итак, вопрос первый: необходимо ли проводить операцию изъятия знамени по какому-либо заранее определенному плану?
— Так точно, — четко отвечает майор полиции Шадевальд.
Все напряженно ждут, но продолжения не следует. Эксперт, по его собственному мнению, дал на первый вопрос исчерпывающий ответ.
Председатель: — Вопрос второй: будет ли командир давать своим подчиненным определенные указания для выполнения этой задачи?
— Так точно, — четко отвечает майор Шадевальд.
И опять тишина. Все разочарованы. Господи, ну что это за эксперт, которому не хочется послушать самого себя! Бывает ли такое?
Председатель задает третий вопрос: — Отражается ли поведение командира на отряде — его спокойствие, волнение, точная или неясная отдача приказа?
— Чем спокойнее командир, тем спокойнее отряд, — следует ответ эксперта.
Опять тишина.
Вопросы исчерпаны.
На лице председателя улыбка, чуть растерянная, чуть беспомощная.
— Господин майор, — говорит он, — к вопросу номер два у меня возник дополнительный вопрос: в каком объеме вы, как командир, поставили бы задачу вашему отряду? Какие приказы вы отдали бы?
Эксперт наконец произносит речь: — Прежде всего я должен решить, где удобнее отобрать знамя.
Разумеется, в самом узком месте улицы, ибо там легче всего остановить шествие. Значит — ни в коем случае не на Штольпер-Торплатц, а… — он показывает на доске, — в начале или в конце Буршта.
Затем я разделю людей.
Восемь человек, цепочкой, перекроют улицу. Их задача — задержать колонну, но, по возможности, пропустить знаменосца, можно и не одного, с двумя-тремя дружками, чтобы изолировать его.
Пять человек — ударная группа. Двое получают приказ схватить знаменосца за обе руки, если он, по моему распоряжению, не отдаст знамя. Если же знаменосец будет сопротивляться и дальше, оба полицейских пустят в ход дубинки. Только в этом случае может идти речь о применении оружия.
Трое из пятерки нейтрализуют дружков знаменосца, если те перейдут к насильственным действиям.
Оставшиеся — мой резерв.
Для операции понадобится автомашина, на которой отобранное знамя сразу же увезут, не привлекая внимания демонстрантов.
Как только знамя окажется у меня, командую «сбор», снимаю оцепление, и шествие может продолжаться.
Операция окончена. Все по своим местам. Точка.
Разумеется, любому понятно, что при таких действиях ничего бы не случилось.
Председатель спрашивает задумчиво: — А есть ли время на такие подробные распоряжения?
Эксперт: — Маршрут шествия большой, люди идут почти час, так что я успею выбрать место.
— Еще один вопрос: вы с отрядом двинулись бы навстречу демонстрантам или выждали, пока они приблизятся?
На что эксперт: — Выждал бы. Безусловно, выждал. Лучше вмешаться позже, зато успеть точно проинструктировать.
Председатель: — У меня больше нет вопросов к господину эксперту.
Ни обвинение, ни защита не шевелятся.
Майор полиции в отставке Шадевальд, провожаемый почтительными взглядами, покидает зал.
ГЛАВА VIПРИГОВОР
Наступил долгожданный день судебных прений и, возможно, провозглашения приговора. Гимнастический зал набит битком, стоят даже в проходах.
А публика все прибывает.
— У вас тут и не повернешься, — говорит наборщик Линке из «Бауэрншафт» секретарю местных социал-демократов Нотману. Оба захватили места в третьем ряду.
— Слишком много билетов раздали.
— И кому? Зажравшимся буржуям.
— А еще удивляются, когда не веришь, что есть беспристрастные судьи. Даже входные билеты не смогли распределить беспристрастно.
— Ты прав, товарищ, — соглашается Линке.
— Как они обращались с тобой на допросах, прилично?
— Иначе я с собой обращаться и не позволил бы. Судебный следователь это усек. Я ему толкую, что меня послал Падберг, забрать рукопись, говорю, и если теперь он заявляет, что ничего мне не говорил, значит, врет, — так я и сказал.
— Ты прав, прав… Ну вот, начинается. Прокурор вышел.
— Он тоже крестьян не кусает. А если бы мы такое натворили…
Старший прокурор стоит, держа в руках бумаги. Это маленький бледноватый человек с обвисшими размочаленными усами. Пенсне его тоже свисает.
— Никакой бойкости, — замечает медицинский советник доктор Линау. — Вот прежде были зубастые прокуроры. А этот… Нет.
— Верно говорите, — соглашается машинист Тинельт, у которого на лацкане пиджака тоже красуется значок «Стального шлема». — Он похож на… извините, я вспомнил о своем крольчатнике… На беременную крольчиху. Такой унылый…
— Беременная крольчиха — блестяще! Вечером я непременно…
Старший прокурор уже начал речь. Упомянув об экономических последствиях, о межпартийной борьбе, он выразительно произносит: — Но наш порог политике не переступить.
— Это он сейчас говорит, — усмехается граф Бандеков, — а каждого свидетеля, сочувствующего крестьянам, спрашивал, к какой тот принадлежит партии.
— Так то ж его хлеб, — поясняет крестьянин Хенке из Каролиненхорста, — не может ведь он с ходу, раз-два взяли, и отправить каждого на пять годков в тюрьму.
— Небось попытается, — замечает крестьянин Бютнер.
Старший прокурор приступил к подведению итогов судебного следствия: — Свидетель, комиссар уголовной полиции Тунк, подвергся резким нападкам прессы за то, что он якобы увидел иное, нежели другие очевидцы. Свидетель видел не иное, он, как опытный криминалист, видел точнее. И мы признаем его наблюдения.
— Какой позор, — возмущается гауптвахмистр Харт, — этот подлец меня же явно спровоцировал…
— Т-сс, — шикает на него вечный ассистент сыскного дела Эмиль Пардуцке. — Для прокуроров интереснее всего на свете как раз то, что мы говорим об уголовной полиции.
— …Свидетель Тунк точно видел, как подсудимый Хеннинг вырвал у старшего инспектора саблю, топтал ее и привел в негодность. Затем ударил старшего инспектора…
— Разве тебя ударил Хеннинг? — с удивлением спрашивает своего мужа фрау Фрерксен. — Ты же говорил мне, что это был Падберг, у него еще глаза гневом сверкали, сказал ты…
— Ради бога, Анна, не называй фамилий, — шепчет Фрерксен. — Иначе я погиб…
— …Несмотря на неоднократные столкновения с законной властью, крестьяне так и не изменили своего враждебного отношения к административному аппарату, что безусловно повлечет за собой весьма строгую кару! — возвещает старший прокурор.
— Это ж надо, — удивляется аграрный советник Файнбубе. — Значит, любовь к красной республике теперь будут прививать тюремной отсидкой.
— …Правда, вряд ли можно оспаривать, что подсудимые были убеждены в незаконности действий полиции в то время, когда находились еще на Рыночной площади. А это следует признать как смягчающее обстоятельство…
— Не такой уж он вредный, — замечает папаша Бентин. — Вот увидите, потребует только денежного штрафа.
— Рехнулся ты, что ли, — возражает крестьянин Кединг из Каролиненхорста, — меня за одно «Открытое письмо» в окаянной «Хронике» и то на неделю засадили!
— …Однако способ сопротивления, к какому прибегли подсудимые, безусловно повлечет более строгое наказание…
— Хеннингу надо было сделать резиновые набойки на каблуки, — замечает юрисконсульт Плош. — Тогда полицейским не стало бы так больно от его пинков.
— Ах, юристы, юристы! — качает головой пастор Томас. — Разные они все-таки. Вот, помню, был случай, господин Плош…
— …Обвинение не заинтересовано в суровом наказании подсудимых, однако…
— Это обойдется дороже, — замечает Траутман из «Нахрихтен».
— Каким образом? — спрашивает Хайнсиус, съежившийся в своем уголке.
— Знаю по коммерческому опыту, — заверяет наставник газетного короля Гебхардта. — Если я говорю, что не заинтересован в какой-то сделке, значит, рассчитываю заработать на ней побольше.
— …Необузданная ненависть к старшему инспектору полиции Фрерксену, способному и верному служебному долгу чиновнику, не свидетельствует о том, что подсудимые осознали свою вину и раскаялись…
— Я первый перевязывал Хеннинга, — говорит доктор Ценкер, — и видел его руку. Не знаю, кому тут раскаиваться…
— Плох тот прокурор, который может взглянуть на дело с двух сторон, — замечает с печальной улыбкой начальник тюрьмы Греве. — По своему опыту знаю, сам когда-то стоял там, где сейчас стоит обвинитель.
— …Совершенно не имеет значения, напала ли полиция первой. Ибо полиции дано право применять силу…
— Смотри-ка, смотри-ка, а он, оказывается, умеет быть и наглым, — замечает солидный Манцов.
— …Ну что стоило подсудимым отдать знамя добровольно? Пустяк, в сущности…
— Ну, знаете, — возмущается парикмахер Пунте, — если б наш союз «Единство-78» поручил мне, перед строем, передать знамя этому балбесу Фрерксену, да я б обломал древко об его башку.
— …Спокойствие восстановится лишь после того, как будет вынесен приговор. Крестьяне тогда поймут, что, бойкотируя Альтхольм, они поступили несправедливо по отношению к городу. На ком лежит вина, тяжкая вина, в этом сейчас ни один человек, — ни здесь, ни в городах и селах, — больше не сомневается. И что усугубило эту вину? Почему случилась беда? Потому, что решили оказать честь человеку, который нарушил закон, который сидел в тюрьме! Разве в прежние времена было такое принято?
— Было! — громко восклицает подсудимый Хеннинг.
Старший прокурор мрачно и раздраженно смотрит на него сквозь пенсне: — Нет, прежде так не было принято.
Хеннинг упрямо мотает головой.
Прекратив спор, старший прокурор переходит к предложениям о мерах наказания: — Подсудимого Хеннинга за бунт и нарушение общественного порядка и за нанесение телесных повреждений с применением опасного оружия…
— Каблуков, — комментирует Плош.
— …к одному году трем месяцам тюрьмы.
Подсудимого Падберга за бунт и нарушение общественного порядка к одному году двум неделям тюрьмы…
Подсудимого Ровера за те же преступления, за публичное оскорбление действием и нанесение материального ущерба…
— Порвал вахмистру перчатку… — стонет Штуфф.
— …к году тюрьмы.
Подсудимого Цибуллу за бунт и нарушение общественного порядка, за публичное оскорбление действием.
…к году тюрьмы.
— Только бы Цибуллу засудили, — говорит муниципальный советник Рёстель асессору Майеру, — иначе городской казне придется выплачивать денежное возмещение, расходы на лечение и пожизненную пенсию.
— Засудят, чего там, — утешает асессор, — ведь сроки настолько незначительны, что суд сразу утвердит, не сомневаюсь.
— С нами бы так не церемонились, товарищ, — говорит функционер КПГ Маттиз. — Нас бы послали на каторгу. И на самый долгий срок.
— Еще бы, — поддакивает новоиспеченный — милостью Манцова — рабочий городского садоводства Матц. — С крестьянами у них жила тонка. А вот с безработными…
— Меры наказания просто фантастические, — заявляет финансовый советник Берг. — Честно говоря, ведь если бы крестьяне захотели, то разделали бы полицию под орех.
— А Хеннинга искалечили. И вдобавок упрячут за решетку. Не повезло парню.
Два часа спустя советник юстиции Штрайтер направляется со Штуффом домой, в отель «Кап Аркона». Вслед за ними шагает Хеннинг, напропалую флиртуя с секретаршей своего защитника.
Великий берлинский адвокат еще не остыл от пыла, с которым произносил защитительную речь: — Вам действительно понравилось мое выступление, господин Штуфф? Очень понравилось, в самом деле?
— Бесподобно, господин советник! Просто блестяще! И как это вы доказали, что полиция, даже несмотря на возмущение публики, не имела права конфисковать знамя, а была обязана взять под защиту знаменосца… слов нет…
— Да, — говорит довольный собой адвокат, — бедняга прокурор: лучше ему не тягаться со мной по части решений имперского и административного судов, тут ему придется меньше спать. Немного найдется в Германии людей, так понаторевших в подобных вопросах, как я.
— Но какая же невероятная память нужна для этого, — восхищается Штуфф.
— Господи, конечно. Но прежде всего — трудолюбие, да… А как я им насчет незачехленной косы выдал? Разумеется, никому и в голову не пришло, что Хеннинг кровельными ножницами отрезал острие. Так что коса перестала быть косой!
— Ах, господин советник, вы же видели все иначе, не так, как я, но лицо прокурора…
— Бедняга! Что ж, ему здесь приходится иметь дело с провинциальными адвокатами, особенно он себя не утруждает…
— Одно плохо, господин советник: если приговор огласят сегодня, вся ваша прекрасная речь — коту под хвост.
— Каким образом? Почему вы так думаете, господин Штуфф?
— Потому, что здешние газеты тогда напечатают только приговор, а не речь защитника!
— Пожалуй, вы правы. Надо что-то сделать, чтобы приговор сегодня не состоялся.
— Может, вы заболеете?
— Нет, это неприлично, — возражает адвокат. — Хеннинг, мой мальчик, послушай-ка…
Он вынужден дважды окликнуть, прежде чем Хеннинг оторвался от своей дамы.
— Хеннинг, не смогли бы вы к вечеру изобразить нервное расстройство? — спрашивает Штуфф. — Понимаете, такое, чтобы его удостоверил врач, а я бы расписал в газете?
— К вечеру, сегодня? До приговора? Не-е: спасибо. Мы же вечером собирались хорошенько промочить горло. Кто знает, что будет завтра.
— Можешь напиться у себя в номере.
— Исключено! Говорю вам: исключено! Сегодня я еще покажусь народу, чтобы не думали, будто я сдрейфил.
Возле них внезапно появилась чья-то тень: — Извините, господа, моя фамилия Манцов, я член муниципалитета от демократов, председатель депутатского совета. Господин Штуфф знает меня.
— Знаю. Еще бы не знать.
— Господа, я застал вас на улице, но… мне хотелось бы еще до приговора… Дело вот в чем: однажды я уже попытался вступить с «Крестьянством» в переговоры по поводу бойкота. Но тогда оно не соизволило беседовать и сыграло с нами злую шутку.
И вот я пришел снова. До приговора, чтобы вы видели, что мы честно стремимся к примирению. Господа, давайте встретимся вечерком где-нибудь, посидим, потолкуем?!
— Угу, воля к примирению, — ворчит Хеннинг. — Да вы испугались, что после блестящей речи советника юстиции нас оправдают. И городу придется тогда раскошеливаться, раскошеливаться, раскошеливаться!
— Извините, господин советник, что я вас еще не поздравил. В жизни не слышал ничего подобного… Мне тоже доводится выступать с речами, даже весьма часто, я здесь нечто вроде лидера… — Он смущенно усмехается: — Меж слепых и одноглазый — король. Но ваша речь, о, господин советник…
От восторга Манцов не находит слов.
— Минутку, господа, — говорит адвокат, — а почему бы нам, собственно, не послушать предложения господина Манцова? Это никому не повредит.
— Нет, нет. Ни в коем случае, — возражает Хеннинг.
— Итак, господин Манцов, — игнорируя его, заявляет адвокат, — ждем вас в «Арконе» примерно через час. Мы, пожалуй, расположимся в отдельном кабинете. Не знаю, правда, найдется ли там чего-нибудь…
Рассыпаясь в благодарностях, Манцов исчезает.
— Правильно ли это? — сомневается Штуфф. — Как только он увидит, что ему идут навстречу, сразу обнаглеет.
— Ни за что не сяду за один стол с этим деятелем, — упрямо заявляет Хеннинг.
— Тогда это сделаю я, — хладнокровно говорит адвокат. — Что вы, собственно, думаете? Мне же полагается гонорар, в конце концов. И пусть его выплатят альхольмцы. Это куда лучше, чем собирать его с крестьян.
— Ну, если с этой точки зрения, — уступает Штуфф.
— Я сейчас же позвоню в суд и попрошу, чтобы сегодня приговор не объявляли. У меня совещание. В конце концов им тоже хочется отдохнуть. Не то процедура оглашения до полуночи затянется.
Одиннадцать часов утра. В гимнастическом зале сумрачно от дождливого октябрьского дня.
Несмотря на то что сейчас будет оглашен приговор, зал впервые почти пустой: в городе еще не знают, ведь альтхольмские газеты выходят только после полудня.
Штуфф сидит за столом прессы, хмурый, в голове мутно с похмелья.
Вчера на торжественной пьянке чертов Манцов выставлял шампанское бутылку за бутылкой, это ж бабья шипучка, его лакаешь, как воду, а вперемешку с водкой и пивом… череп раскалывается.
— Каждый волосок чувствую, — жалуется Штуфф Блёккеру.
— Интересно, чем кончится, — говорит тот. — Что-то Хеннинг побледнел здорово. Трусит, наверно.
— Трусит? — с презрением спрашивает Штуфф. — Да он блевал с трех утра. Накачался под завязку.
Входит суд.
На этот раз подсудимые не садятся, как обычно, а стоя ждут приговора.
Председательствующий надевает на голову берет и провозглашает: — Именем народа. Суд признает виновным и приговаривает:
Подсудимого Гербарта Ровера за сопротивление представителям власти в двух случаях к трем неделям тюрьмы.
Подсудимого Хейно Падберга за сопротивление представителям власти в одном случае к двум неделям тюрьмы.
Подсудимого Герберта Ровера за сопротивление и нанесение телесных повреждений представителям власти к двум неделям тюрьмы.
Подсудимого Франца Цибуллу оправдать.
Судебные издержки отнести на счет осужденных по вступлению приговора в законную силу, а оставшееся — на счет городской казны.
Председатель переводит дыхание. По залу пробегает легкий шум, публика переглядывается. Подсудимые и осужденные стоят неподвижно и смотрят на председателя.
Тот переходит к обоснованию приговора. Тем же отечески приветливым тоном, который он сохранил на протяжении всего процесса, он говорит: — Опыт показывает, что трудно реконструировать такие события, как те, которые произошли двадцать шестого июля…
Наиболее важным был вопрос: можно ли считать, что, отбирая и конфискуя знамя, полиция Альтхольма действовала на законном основании?
Суд убежден, что ее действия объективно не оправданы. Коса не была косой, она была не оружием, а символом. Участники демонстрации имели право нести это знамя, а отнимать его полиция права не имела.
С другой стороны, у суда не вызывает сомнений, что Фрерксен, конфискуя знамя, был субъективно убежден, что действует законно в рамках своих служебных обязанностей. Он расценил знамя как провокационный фактор и полагал, что столкновения не предотвратить. Знамя явилось для него полной неожиданностью.
Активное сопротивление Хеннинг и Падберг оказали возле «Тухера», когда защищали знамя.
На вопрос, побудило ли это демонстрантов к совершению противозаконных действий, мы должны ответить отрицательно. Напротив, как Падберг, так и Хеннинг, позаботились о том, чтобы демонстранты сохранили спокойствие и продолжали шествие.
Ровер оказал определенное сопротивление, причем превысил пределы необходимой обороны.
Хотя и установлено, что некоторое количество сельских жителей участвовало в столкновении возле памятника героям, это обстоятельство имело бы решающее значение, если бы нападающей стороной были крестьяне. Действия полиции, однако, противоречат этому. Можно считать вероятным, что Фрерксен не справился с ситуацией, что он потерял голову и действовал без всякого плана. Он избрал самое неудачное место для задержания шествия. Не дал он каких-либо точных инструкций и своим подчиненным, заставив действовать наобум. Вполне понятно, что они были раздражены. К демонстрантам они приблизились без начальника. И сразу же ввязались в драку.
Доказано, что Хеннинг, лежа на земле, отбивался ногами. Но полиция к тому моменту уже вышла из рамок своих служебных обязанностей, она утратила всякую самодисциплину и била куда попало.
(Сильное волнение в зале.)
— Подсудимого Цибуллу следует признать оправданным, поскольку не доказано, что он подошел к полицейскому не с целью навести справку, а с каким-либо другим намерением. Показаниям одного свидетеля, будто подсудимый ударил полицейского палкой или зонтом, противостоит ряд других свидетельских показаний о том, что он лишь робко подергал полицейского за мундир. Только состоянием сильнейшего заблуждения и безрассудства, в котором пребывала полиция, можно объяснить тот страшный удар, нанесенный подсудимому.
(Вновь сильное волнение в зале.)
— Подсудимые заслуживают значительного смягчения наказания. Тем не менее суд избрал мерой наказания тюрьму, потому что их поведение могло иметь чрезвычайно опасные последствия. В пользу их говорит, впрочем, то, что они были убеждены в своей правоте. Знамя было для них символом. А Хеннинг претерпел жестокие побои за этот символ, он рисковал не на шутку.
Крестьяне вели себя спокойно. Ни полиция, ни движение «Крестьянство» не намеревались провоцировать друг друга. Обе стороны оказались в этой ситуации непреднамеренно, и те и другие не справились с ней.
По упомянутым причинам суд решил знамя не конфисковывать.
Осужденным назначается испытательный срок в течение двух лет после отбытия наказания.
— Поздравляю, — шепчет Хеннинг Падбергу.
— Хорошо тебе смеяться, — отвечает тот. — А на мне еще бомбы «висят». Надо быстрее сматываться.
— Сегодня же смоюсь. Испытательный срок лучше пройти за границей.
— Слава «Крестьянству», камрад!
— Слава «Крестьянству»!
— Ну что, доволен ты наконец? — спрашивает Блёккер Штуффа.
— Доволен, доволен, — ворчит тот. — Приговор — так себе, компромиссный, лоскутный, «с одной стороны — с другой стороны». Объективно полиция не права, но субъективно права. Ну как я подам такой приговор крестьянам?
— Тебе бы хотелось, чтобы им дали на всю катушку?
— Разумеется! Несколько лет, не меньше! Вот это был бы материал для пропаганды. А так — рыхлятина какая-то…
— Да уж, спасибо, — говорит муниципальный советник Рёстель. — Прямо хоть сейчас иди к этому зубному слесарю, Цибулле, и спрашивай, какую мы ему должны назначить пенсию.
— Деньги еще не самое худшее, — вздыхает асессор Майер. — Но вот мой шеф, господин губернатор Тембориус! Три недели тюрьмы и полиция, утратившая самодисциплину. Что будет!
— Прокуратура безусловно опротестует приговор.
— И через полгода нам снова придется пережевывать всю грязь. Удовольствие, а?
— Пойдем, Анна, — говорит старший инспектор Фрерксен. — Все на нас глаза пялят.
— Не обращай внимания, Фриц, председатель сказал, что право было на твоей стороне. Знамя ты конфисковал законно.
— Ладно, ладно.
— А что ты голову потерял… Попробовал бы он постоять перед тремя тысячами крестьян. Задним умом все крепки. Ты правильно сделал.
— Ну да, да… Хотел бы я знать, кто теперь будет моим начальником?
— Вот это мне нравится, — говорит полковник Зенкпиль старшему лейтенанту Врэдэ. — Такой юрист и не чувствует, что, ругая полицию, он наносит вред государству. Ну ладно, муниципальная полиция оплошала, и Фрерксен — размазня, натворил бог знает что; но говорить об этом публично — где же тогда авторитет?
— Ничего себе: три недельки, две… нам бы так, а, товарищ? — спрашивает Маттиз. — Вот увидишь, за то, что я спрятал саблю Фрерксена, мне дадут самое малое год.
— Дадут, дадут.
Старший прокурор: — Это на него похоже.
— Приговор ведь не окончательный, — утешает помощник.
— Нет, разумеется, нет. Но пока побежденные мы.
— Надо немедленно что-то сделать, чтобы укрепить позиции прокуратуры.
— Что вы предлагаете?
— Давайте отправимся тотчас в полицию и снова конфискуем знамя «Крестьянства».
— Хорошо. Очень хорошо… Господин асессор, можно вас на минутку?.. Мы хотим выразить свое отношение к этому приговору, и решили, во избежание повторных эксцессов, вновь конфисковать крестьянское знамя.
— Хоть какой-то просвет, — сияет асессор Майер. — Господин губернатор будет рад. Есть еще настоящие мужчины!