– Помилуй нас, грешных! – глубоко вздохнули пеньковцы.
– Смотри, братцы, часы-то бы как не проворонить. Вишь, здесь какие строгости – все строки, – внушал обстоятельный мужик. – Ты, Еремей, карауль смотри. Почаще к хозяину-то понаведывайся. Да не задрыхни, спаси господи, как ни то грехом; не ложись на лавку-то, а у стола присядь… Да вот, вот бабка-то, может, приглядит за тобой. А мы отдохнем пока.
– Ну, братцы, чудеса здесь! – продолжал он, собираясь ложиться. – И ума теперь совсем решишься… Не соображусь…
– Да прежде-то разве не бывало? – спросили другие.
– Как не бывало!.. Всяко бывало… То-то вот и пужаешься… Думается теперь, как-никак, а бесприменно по трактирным делам… Вишь, что горожане чудят над нами.
– Тьфу ты, господи! – рассердился наконец всегда смирный и покорный Еремей Горшок. – Дались тебе, Лука, эти трактиры. На всякое дело у него одно решенье – трактир! Да неужто, кроме трактира, так уж над нами и чудить некому? Не клином, чать, округа-то сошлась… И опять, разве Фомушка был хоша раз в трактире?
– Так, так… Совсем оглупел, братцы! Простите, – признался благодушно Лука Трофимыч, зевая и крестя рот.
Смерклось. Зазвонили к вечерням. Дежурный Еремей Горшок, все время дремавший за столом и то и дело просыпавшийся и бегавший на хозяйскую половину справляться о времени, перебудил пеньковцев.
Встал и Фомушка. Спросили его товарищи, не знает ли он, зачем его вызывают.
– Господь знает, милые, – отвечал он. – Какой бы уж грех от старика мог быть? Только что разве вот в округе с барином одним говорил – с крестом был тот барин… Так он же меня обидел. А больше греха за собой не припомню.
Повздыхали присяжные и стали понемногу сбираться «на приглашение».
Собрался кое-как и Фомушка, окутав, по настоянию «беглой бабочки», все лицо, голову и шею, которые у нею горели, платком.
– Не след бы старичку ходить… Ох, не след бы! – толковала она. – Трудно будет старичку перенести!
Когда пеньковцы выходили на Московскую улицу, заметили они сквозь сумерки чью-то подвигавшуюся к ним темную фигуру в картузе, шедшую неровным, торопливым шагом, постоянно сбиваясь с протоптанной по снегу дорожки в лежавшие по бокам сугробы; темная фигура изредка размахивала руками и, вероятно, вела таинственные разговоры сама с собой; вообще она сильно смахивала на подпившего человека.
Фигура в картузе прошла было, не замечая пеньковцев, мимо, но они, всмотревшись, окрикнули:
– Петра!.. Ты это?
Фигура в картузе остановилась и в недоумении, как впросонках, не понимая ничего, смотрела на них.
– Чего ты опешил? Воротись: идти нам нужно всем. Объявиться приказ вышел.
– Куда? – спросил Недоуздок, быстро подходя к ним: это был действительно он.
– В контору приказано. Вот Фомушку требовают и нас всех с ним.
– А-а! Па-анимаю… – заговорил Недоуздок про себя. – Учить, значит…
– С шабринскими, что ли, угостился? – спросил недовольно наблюдавший за ним Лука Трофимыч. – Не след бы… И без угощеньев ихних беда на тебя из-за каждого угла налетает.
Недоуздок счел ненужным отвечать и доказывать неосновательность павшего на него подозрения: он знал, что был почти пьян, ho только не от вина. Он присоединился к товарищам и снова погрузился в разрешение каких-то таинственных вопросов.
В канцелярии полувоенного ведомства долго сидели пеньковцы по скамьям передней, вздыхали и смотрели, как солдаты курили махорку и играли у ночника в три листика.
Часа через полтора пришел высокий, толстый, бакастый господин, в полуформенной одежде. Сверкнув глазами на пеньковцев из-под фуражки, он, не снимая ее и бросив с плеч на руки подскочившим солдатам шинель, прошел быстро в дальние комнаты.
Минут через десять раздался по комнатам повелительный и несколько охриплый окрик:
– Фома Фомин! Здесь?
– Здесь! Фома Фомин, который? – засуетились солдаты.
– Сюда! – крикнул опять голос.
Солдат повел Фомушку через неосвещенные комнаты на голос. Фомушку била лихорадка, но не от боязни, а от развившейся болезни.
Дверь за ним затворилась, и все смолкло.
– Пеньковцев! Сюда! – раздался опять голос.
Тот же солдат ввел пеньковцев в комнату, где сидел перед столом, покрытым клеенкой, разбросанными бумагами, шнуровыми книгами, с медною лампой с тусклым абажуром, полуформенный господин, погрузившись внимательно в чтение каких-то листов. В стороне стоял Фомушка. Пеньковцы боязливо и бегло взглянули на него: лицо его было красно и лихорадочно пылало, губы дрожали.
– Вы кто? – сверкнул на них взглядом, на секунду подняв от бумаги голову, полуформенный господин.
– Крестьяне, ваше бл-дие.
– То-то. Мужики?
– Так точно-с.
– Я вас спрашиваю: мужики?
– Они самые будем-с, – упавшим голосом ответил Лука.
– И больше ничего? Мужики молчали.
– Ничего больше? – тоном выше переспросил полуформенный господин.
– Так точно-с… То ись…
– Без всяких «то ись»! Помолчали.
– И вы это звание свое помните хорошо?
– Довольно хорошо, ваше бл-дие.
– Плохо, я говорю.
– То ись… Ежели… Ваше бл-дие.
– Без «то ись»! (Тоны повышаются crescendo.) Плохо, говорю я.
Пеньковцы замолчали.
– Если вы забудете, кто вы и что вы (взор полуформенного господина молнией проносится по пеньковцам), тогда… Это что значит? – вдруг прерывает он себя, обращаясь к Недоуздку. – Что это значит? Я тебя спрашиваю! (Указательный палец допрашивающего начинает внушительно тыкать по направлению ко рту Недоуздка, у которого в углах губ начинается какая-то игра.)
– Не могу знать, – отвечал Недоуздок и стыдливо утер широкою ладонью усы и бороду.
– Ты не утирай, не торопись, братец… Что это у тебя выражает?.. А? Он всегда так смеется? – спросил быстро пеньковцев бакастый господин.
Пеньковцы посмотрели на Недоуздка.
– Не примечали, ваше бл-дие.
– Скажите, какой смешливый!.. А?.. Сма-атри, братец!.. Сма-атри!.. Как прозываешься? (Допрашивающий берет карандаш.)
– Недоуздок.
– Узду пора!.. Слышишь?
Полуформенный господин что-то бегло начал писать.
– Если вы забудете, кто вы и что вы, – проговорил он после небольшого молчания, растягивая слова, – так вот он вам скажет, – он показал на Фомушку. – Ты передай им, – прибавил он ему. – Ступайте!
Пеньковцы вышли. Молча и медленно подвигались они к квартире. К Фомушке, однако, не навязывались с расспросами, оттого ли, что щадили болевшего товарища, или оттого, что очень хорошо знали, в чем состояли бы его ответы.
– Петра, – проговорил Фомушка, – ослаб я. Подведи меня.
Недоуздок взял его под руку.
– Ты не бойся, Фомушка… Ничего! – успокаивал он его.
– Чего мне бояться? Господь с ними! Пущай учат, коли любо.
– Что за грех такой, Фомушка?.. И за что это нам остраску задали? Ась? – осторожно спросил Лука Трофимыч.
– Тот… с крестом-то… толстый…
Губы Фомушки задрожали, застучали зубы; лихорадка опять забила и не дала договорить.
В квартире Фомушку приняла «беглая бабочка».
– Э-эх, старичка как ушибло! – ворчала она. – Ушибло старичка совсем. Не нужно бы ходить, говорила я. Сбегайте-ка, родные, за водкой, натрем мы его! – говорила она, укладывая Фомушку на нары.
– Братцы, тяжело мне! – простонал старик.
– Что, Фомушка, велено тебе сказать-то нам? – спросил опять Лука Трофимыч, как будто боясь, чтобы он не испустил дух.
– Пустите! Зачем кушак? И зачем вы кушаком меня окручиваете? Только что сняли – и опять кушак…
Фомушка забредил. Лука Трофимыч боязливо отошел и перекрестился.
Долго и угрюмо сидели присяжные в этот зимний вечер в округе.
V«Оправили»
Фомушке становилось хуже; идти ему в суд – нечего было и думать. Хозяин начинал сердиться и посылал в больницу. «Беглая бабочка» неустанно ходила за больным: спрыскивала его «святыми целеньями», привязывала к голове примочки из разведенного в водке снега, подавала ему пить. Пеньковцы были ей рады, так как могли совершенно спокойно оставить больного на ее попечении. Сами они пошли в суд. Лука Трофимыч искоса и пристально наблюдал за Недоуздком, который так необычно вел себя, что, не будь он на ногах, можно бы было принять его за больного одною с Фомушкой болезнью: он или задумчиво молчал, или говорил что-то про себя, отвечал невпопад и несообразно совсем.
В суде народу было сегодня немного, только «свои», судейские. Приходили какие-то господа с барынями, посмотрели на вывешенное у залы заседаний расписание дел и, прочитав, что на сегодня назначено к разбору дело о покушении на поджог малолетнего крестьянина Петра Петрова, 16 лет, махнули рукой и ушли. Подсудимый был худой, с тупым и равнодушным взглядом мальчик лет пятнадцати; он так был мал и сух, что казался еще моложе; белые волосы у него острижены были в кружок и падали на лоб, он не поправлял их; ушедшие глубоко в орбиты глаза следили одинаково равнодушно и за судьями в мундирах, и за мужиками-свидетелями, и за дремавшим и клевавшим носом у двери залы сторожем, обязанным отпирать и запирать залу во время разбора дела. Он даже очень долго и пристально всматривался в ружье стоявшего с ним рядом солдата и так был занят, казалось, мыслью разузнать и превзойти всю хитрую механику курка, что не один раз заставлял председательствующего повторять вопросы. Отвечал он односложно, беззвучно. Свидетели, пятеро его однодеревенцев, из которых один был староста, другой сотский, постоянно выказывали желание отвечать за него, подсказывали ему, вроде того: «Петька, не трусь ты; чего трусишь? Свои здесь!.. Говори: ваше, мол, высокоблагородие, виноват, мол, точно, ну, а при сем… Ты, родной, смелее». А когда их председательствующий останавливал, они говорили между собой: «Глупыш еще!.. Не разумеет ведь… Что на нем взять?»
Присяжные, в числе двенадцати человек, все были крестьяне. Можно было предполагать, так как дело шло о поджоге, что защитник отвел богатых собственников, а прокурор, напротив, отвел тех из крестьян, которые казались на вид «нехозяйными»; но как большинство из тридцати человек все-таки были крестьяне, то состав исключительно и наполнился ими. Только купеческий сын попал в запас, чем и остался очень недоволен, так как дело было для него неинтересное, а приходилось «зря» быть внимательным. Из наших знакомцев вошли в состав суда: Бычков, которого, по грамотн