Крестьянин и тинейджер — страница 38 из 47

– Это понятно. – Гера помассировал больное колено. Почувствовал, как вместе с болью поднимается к груди и подступает к горлу злость. – Мне лишь одно ну совершенно непонятно. Зачем ты согласился валить лес?

– Все ж деньги, – отозвался Панюков.

– Я это понимаю, – все сильнее злился Гера, – но я знаю: у тебя сейчас есть деньги – те самые, что я тебе привез. Разве их мало? Разве их меньше, чем – за лес?

– Не меньше, нет, намного больше, – спокойно согласился Панюков; губами пожевал, в уме прикидывая и пересчитывая, потом, довольный, сообщил: – В шестьдесят раз – во насколько больше.

– Тогда – не понимаю, – замотал головой Гера, стараясь подавить в себе ярость, и Панюков почувствовал ее.

– Да, ты не понимаешь. – Он неохотно начал объяснять: – Игонину отказывать нельзя, а то потом он никогда не даст работы, да и вообще, он здесь хозяин, он мне много помогал... Нет, отказать Игонину нельзя, – закончил Панюков с таким убеждением, как если бы не Геру убеждал, а самого себя.

Гера устал и поскучнел. Все же спросил:

– Это Игонин предложил ему взять тебя в работники?

– Не предложил, а посоветовал. Сказал ему: зачем тебе губить хорошего непьющего мужика? Разве тебе не пригодится хороший и непьющий мужик? А мент наш – ни в какую...

– Кондрат? – зачем-то уточнил Гера. – Редкое имя.

– Не имя, а фамилия: Кондратов; это мы тут зовем его Кондрат... Так вот, он ни за что не соглашался. Потом, короче, согласился. Вообще-то пригодится, говорит, к тому же и непьющий, непьющие у нас всегда в цене...

Гера встал с крыльца и, обрывая разговор, подался в дом. Уже войдя, спросил:

– Как часто ты обязан к нему ездить?

– По понедельникам – на целый день, по средам – с девяти и до обеда, и в остальные дни – только чтоб коз доить.

– Аглаю, Анжелику- и Аделаиду, – задумчиво кивнул Гера и произнес с насмешкой: – Почти классическая барщина. – Подумал, проверяя самого себя, и повторил уверенно: – Да. Барщина.

Панюков, озлившись, тоже встал с крыльца и произнес, не поворачиваясь к Гере:

– Не говори, чего не знаешь и о ком не знаешь. Кондрат наш никакой не барин и никогда не вел себя как барин. Он мужик простой.

– И что теперь? Как теперь будет? – не сдавался Гера, глядя в складчатый затылок Панюкова. – Я хочу знать, как долго, сколько лет ты будешь каждый день пахать на этого простого мужика и резать его кроликов?

– Это не мне – ему решать, – уклончиво ответил Панюков.

Гера злорадно уточнил:

– Всю оставшуюся жизнь?

Панюков часто и громко задышал, повернулся к Гере боком, сбоку посмотрел на него, затем выставил вперед ногу, закинул голову назад и на высоких нотах отчеканил так, словно загодя выучил:

– Были рабы и будем рабами.

Увидев лицо Геры, добавил буднично:

– Это я так говорю, чтобы тебе было все понятно.

– А мне не будет, не будет понятно! – закричал ему Гера. – Так нельзя говорить, так никому и никогда нельзя говорить! Так даже думать нельзя!

– Льзя, нельзя, а я вот – думаю, – тихо сказал ему Панюков. – Я как хочу, я так и думаю. И ты мне этого не можешь запретить.

Он замолчал; молчал и Гера. Больше говорить было не о чем, и они тихо разошлись каждый к себе. Гера дохромал до кровати, сел и задрал брючину. Колено посинело, но не распухло, и Геру это успокоило. Он не ел с прошлого вечера, был сильно голоден; надо было пойти к Панюкову и, наконец, поесть, но Гера понял вдруг, что ему легче быть голодным, чем снова видеть Панюкова. Гера опустил брючину и перебрался с кровати за стол. Включил компьютер, вчитался в свою свежую ночную «трепотню» и ничего не испытал, кроме раздражения и злости. Не медля, записал:

«Ну сколько можно говорить с тобой и не видеть тебя, не слышать тебя, не мочь тебя коснуться».

Смутило слово «мочь», и он собрался было подыскать ему замену, но вместо этого откинулся на спинку стула и вслух сказал себе:

– В этом все дело, в этом все дело.

Он встал и вышел из дома и даже начал убеждать себя, что собирается в Пытавино лишь для того, чтобы в Пытавине поесть, но, пока шел к дому Панюкова, перестал себя обманывать.

Заходить внутрь не стал, постучал в окно. Панюков появился в проеме окна и встал боком, будто разглядывая что-то, невидимое Гере. И Гера смотрел не на него, а на корову вдалеке, отливающую тусклым золотом в вечернем свете. Помялся и сказал:

– Я тут ушиб коленку, так, несильно, но мне лучше показаться своему врачу. Съезжу на пару дней в Москву, потом вернусь. Ты обо мне не беспокойся.

Панюков в ответ задумчиво закашлялся.

– Спасибо, что предупредил, – сказал он и ушел вглубь дома. Уже невидимый, оттуда посоветовал: – Автобус – в полвосьмого. Бывает, что опаздывает, бывает, подъезжает раньше, так что смотри, ты сам не опоздай.

Гера не опоздал и весь остаток вечера провел в пытавинском кафе «Кафе», где просидел пару часов спиной к немноголюдной, но крикливой свадьбе. Все это время ел, пил мало. Поезд, идущий на Москву, прибыл в одиннадцать; вместо обычных двух минут стоял все полчаса; когда, наконец, тронулся, Гера уже спал лицом к стене на верхней полке плацкартного вагона.

«...Ксюша, Ксюша, Ксюша, юбочка из плюша, рыжая коса, Ксюша, Ксюша, Ксюша, ты никого не слушай, поздно не гуляй» – слова дурацкой песенки, разбудившей его утром, как только в вагоне заработало радио, вольготно ликовали в нем, шипели пеной теплого прибоя и перекатывались в груди влажной морской галькой.

За окном вставало солнце Подмосковья, быстрыми всплесками хлестало по глазам, но глазам не было больно; названия станций, мелькавшие перед глазами, выстреливали острой радостью узнавания; ряды пристанционных елок, то и дело встающие за окном, томили своей густой и ровной зеленью; поезд шел быстро, нетерпеливо, наверстывая потерянное время, и сердце Геры стучало быстро и нетерпеливо, поспевая за перестуком колес.

Проводница разносила чай. Гера от чая отказался, сказав ей вслух:

– Спасибо, нет, – а про себя проговорив: «...нет, тетка, чай мне, да, не помешал бы, но это никакой не чай; я лучше подожду; ах, Ксюша, Ксюша, Ксюша; я буду пить сегодня настоящий чай; ах, юбочка из плюша; а может быть, начну не с чая; ах, Ксюша, Ксюша, Ксюша, рыжая коса; начну с хорошего и очень крепкого кофе; ах, Ксюша, Ксюша, Ксюша, ты никого не слушай и поздно не гуляй; с большущей кружки каппучино, а там посмотрим, там посмотрим, впереди весь день, весь чай, весь кофе, ну а ты, ах, ах, ты поздно не гуляй...»

Радио не умолкало долго, выдавая песенку за песенкой, и Гера искренне пытался подпевать каждой из них, но дура Ксюша так вцепилась в слух, что никакая «джага-джага, мм... мм...» и никакое «...ты жуй-жуй свой орбит без сахара и вспоминай всех тех, о ком плакала» не смогло ее ни пересахарить, ни перемурлыкать.

Поезд мчал и мчал; нетерпение сменилось скукой; Гера задремал. Проснулся, когда его вагон уже плавно подплывал к платформе. Заторопился к выходу, подталкивая в спины скопившихся в проходе пассажиров.

А торопиться было некуда. Стрелки вокзальных часов указывали на половину двенадцатого дня – и, если это был обычный день, в чем Гера постарался себя убедить, Татьяна должна была вернуться на Лесную часам к девяти вечера. Бывало, возвращалась и к восьми, но никогда раньше. У Геры не было других забот, как убить восемь часов, и надо было хоть с чего-нибудь начать.

Он начал с неизбежного: дал поглотить себя толпе у входа в метрополитен; вместе с толпой был всосан в зев старинной станции и, вспоминая на ходу рефлексы коренного москвича, смог уберечься от немалого количества толчков, пинков и сжатий возле касс и перед эскалатором, но ото всех, отвыкнув от метро, не уберегся.

На перегоне между «Красными Воротами» и «Чистыми прудами» внимание Геры привлек человек, сидевший напротив, и Гера все не мог оторвать от него глаз, как если б раньше он таких людей не видел. Как только в окнах вагона, после очередных двух-трех минут сплошной наружной тьмы, вспыхивал свет станционных люстр, человек этот упрямо и безрезультатно пытался с кем-то поговорить по своему мобильнику, утратившему связь с землей в грохочущей подземной глубине... На миг упрямцу это удалось, и он победно крикнул:

– Я – в метро! – после чего вновь прервалась связь его мобильника с поверхностью земли.

Перехватив взгляд Геры, человек насупился сурово, вдруг потянул и недовольно повел носом, встал и протиснулся в другой конец вагона. А Гера подумал, не купить ли на поверхности мобильный телефон – и позвонить Татьяне будто из деревни, и удивить потом, явившись на Лесную; но сразу вспомнил, что Татьяна не выносит розыгрышей, сюрпризам же бывает рада. Решил ей не звонить и телефон пока не покупать.

...Лишь вновь вдохнув запахи пыли, теплого железа и асфальта, Гера понял, почему ноги вынесли его наверх на станции «Арбатская»: их потянуло в «Букбери». Пока они несли его налево по Воздвиженке, он выбрал и обдумал лучший способ убить время – решил пройтись и по другим, помимо «Букбери», местам свиданий с Татьяной: прежде чем всю ее увидеть – всю ее вспомнить.

Арбатская площадь, с ее разливом автомобильных и людских потоков во все стороны, вся была таким памятным местом. На этом ее берегу Гера сколько раз, бывало, ждал Татьяну перед входом в кинотеатр «Художественный», и Татьяна всякий раз опаздывала... Там, на другом берегу площади, возле истока старого Арбата, однажды в злой мороз, в злом свете фонарей и окон ресторана «Прага», он просил у Татьяны прощения за незнакомых ему тварей, нагадивших похабными советами со смайликами вперемежку на его личную страницу в «Живом журнале», где он рассказывал всем о себе, о ней, Татьяне, не называя ее имени, но своего имени при этом не скрывая.

«Может, взять ник? – спросил он виновато, и оказалось, что Татьяна об его странице впервые слышит, «ЖЖ» не открывала никогда и грубостей в свой адрес не читала. Равнодушно ответила: «Хочешь – возьми; но чем тебе не нравится проверенное слово «псевдоним»?..» (Нагадили и в псевдоним; и Гера вырвал навсегда свою страницу из «ЖЖ»: с тех пор ему было довольно «трепотни», никому, даже и Татьяне, недоступной.)