Карп подобрал со столика мобильный телефон. Стремухин, вспомнив, что еще ни разу не купался, стал сбрасывать с себя одежду, пропахшую шашлычным дымом, на песок. Карп ворковал, прижав мобильник к уху:
— …Я это, я; уже не узнаешь? Ты где пропал? Забыл нас, пашешь все и пашешь, и о своем здоровье не заботишься, а то, смотри, ты только мне скажи заранее, дня за два, за три, — все будет, как всегда и в лучшем виде, и даже лучше, на сколько хочешь, пожелаешь человек… И слушай, тут одна азербайджанская сорока натрещала, что ты сюда послал кое-кого. Тебе виднее, но мне странно: суббота, выходной, погода, дети: тут пол-Москвы с Мытищами культурно отдыхают — а этак можно распугать всех навсегда и оскандалиться зачем-то… Что ты сказал?.. Ну, извини. Прости, я говорю…
Брезгливо, будто грязную салфетку, Карп бросил телефон на столик.
Входя в темнеющую воду, Стремухин помахал рукой пилоту. Тот, сидя без забот на крыле своего самолета и накренив его собой, болтал ногами над водой. Карп за спиной Стремухина кричал:
— Борис напутал или врет! Наш друг к нам никого не посылал, он вообще не на работе, он у себя на даче отдыхает! И нечего — ты слышишь? — гнать волну!
Гамлет из кухни не ответил.
Да ну вас всех, сказал себе Стремухин, закрыв глаза и осторожно погружая тело, затем лицо в прохладное тепло воды. Как будто женские ладони сомкнулись на его затылке; в упавшей отовсюду тишине вода запела дальним и глубоким голосом. Стремухин медленно открыл глаза, расправил руки и поплыл, руками разымая и лицом расслаивая бесчисленные складки плотных красных занавесей, прошитых сверху вниз и наискось оранжевыми, белыми и золотыми нитями. Но скоро воздух, запертый в груди, стал тверд, как камень; Стремухин, головой боднув, подался вверх, и воздух вырвался на волю. Хлебнув воды, и выплюнув ее, и отдышавшись на ее поверхности, Стремухин лег на спину. Перед глазами было небо без облачка на нем, уже не синее, почти и непрозрачное. Оно, казалось, набухало тяжелым светом вечера, и опускалось вниз от тяжести, и падало с возникшим, словно ниоткуда, гулом. Гул быстро стал невыносим, Стремухин запаниковал и забарахтался, нырнул с усилием — и вовремя, иначе б голову его снесла слепая морда аквабайка. Как только гул над головой стал рыхл, он вынырнул, отплевываясь в ужасе и матерясь, увидел краем глаза дугу тугого буруна и заполошными саженками заторопился к берегу. На мелководье встал на дно и выбежал на сушу, придумав на бегу убийственное хлесткое словцо, которое, как он победно чувствовал, должен был с радостью услышать и подхватить весь многолюдный пляж, но, обратясь к воде, тотчас забыл словцо: заглохший аквабайк, подобно дохлой, вздутой рыбе, качался кверху брюхом на волне; его хозяин-аквабайкер беспомощно цеплялся за него, барахтаясь, пытаясь безуспешно перевернуть его и взгромоздиться на него, чтобы уплыть подальше от позора. Благостный смех разобрал Стремухина, и его смеху вторил пляж. Пилот сказал:
— Заколебали. Рыба дохнет, уши глохнут, да и вообще опасно.
Разогреваясь, Стремухин пробежался взад-вперед, потом размяк и мокрым животом упал на теплый песок, лицом — на свою скомканную рубашку. Спросил по-свойски:
— Гамлет, как там хашлама?
— Совсем немного, — отозвался тот из кухни. — Минут пятнадцать-двадцать, и я картошку сверху положу. А там еще каких-то полчаса, ты не скучай… Карина, дай же человеку выпить, а то он совсем скучает!
Шаги Карины зашуршали по песку. Стремухин приподнял голову и увидел широкие лодыжки женщины, обутой в пляжные сандалии. Ногти с облезлым лаком растрогали его. Карина наклонилась, обдав его запахом дыма и сладких духов, установила ровно на песке, чтоб не упал, пластмассовый стакан. Сказав: «Попей вина и отдыхай», — она ушла.
Стремухин приподнялся на локте, взял стакан и одним махом выпил красное вино. Он огляделся. Пара рыжих малолеток сидела молча за пустым столиком; оба смотрели неподвижно в одну точку, но точки были разные. Бритоголовые подростки на песке о чем-то очень нервно, недовольно, но негромко препирались меж собой. Стремухин вновь спрятал лицо в рубашку. Из тьмы вплывали в его слух их голоса, разбавленные разнообразным и монотонным шумом пляжа и отдаленным шумом катеров:
— Ты позвони ему.
— Ему нельзя самим звонить, запрещено. Сказано, ждать!
— Кто он такой, чтоб запрещать и говорить?
— Поговори…
— Нет, Кок, мы тут изжаримся и только. Может, мы сами?
— Я тебе дам, сами. Мы не шпана…
— Да ладно, не шипи, но я скажу: если звонка не будет полчаса — пошел он на хер со своим звонком!
— А ну без мата, я сказал!..
— Да он хоть знает, как тебе звонить? Он, может, потерял твой номер? Может, твоя мобила не берет его звонок?
— Он ничего не потерял. Моя мобила все берет. И у него есть все наши мобилы, если что! Он знает твой, и твой, и твой, и все другие наши номера. Он знает все что надо. И если не звонит пока, значит, положено.
— Он же сказал тебе: примерно в полседьмого. А сколько сейчас, ты посмотри.
— И нечего смотреть. Ждите и все.
— По-моему, Чапа прав, лучше не ждать, и лучше нам самим, а то от скуки сдохнем. Мало ли что с ним, может, он забыл!
— Он ничего не забывает, я тебе сказал! И не потерпит, чтобы кто-то самовольно, как шпана… И я не потерплю, ты понял?
— Да ладно, напугал! И ты чего все оскорбляешь: шпана, шпана… Получишь по е. лу — и поймешь, кто здесь шпана, а кто и не шпана… И не хера, бля, корчить из себя…
— Не материться, я сказал! Мы кто? Мы что — как те? Мы грязь?
— Да хватит вам… Ждать значит ждать. Мы ж не мешки таскаем — отдыхаем!.. Еще пивка?
— Уже не лезет… А, давай!
— Открой и мне.
Они умолкли, дав простор иным шумам: шипенью открываемых пивных жестянок, шлепкам ослабших волн, уж полчаса как поднятых большой и медленной баржой там, где-то на большой воде, и лишь сейчас достигших заводи; потокам музыки, все еще хлещущим из магнитол автомобилей, приткнувшихся у пляжа в тени сосен, из отдаленных павильонов и киосков; звону мяча и непонятным, пусть и близким, частым и резким, будто выстрелы, хлопкам где-то за соснами; как только раздавалась трель свистка, хлопки, как по команде, умолкали.
Стремухин отлежал живот, перевернулся, тихо охнув, на спину и сел. Увидел заводь: там еще барахтался бедняга аквабайкер, не в силах оседлать свой аквабайк; потом Стремухин поглядел на столик с малолетками: они уже смотрели друг на друга, но ни она, ни он молчание нарушить не решались, как если бы нарушить его первым означало признать свою неправоту.
Она решила сдаться и сказала:
— Что, так и будем?
Рыжий не ответил; он покраснел и отвернулся.
— Не хочешь говорить со мной — ну, просто расскажи чего-нибудь. Случай какой-нибудь из жизни. Или сказочку.
Стремухин испытал неловкость и закрыл глаза.
Рыжий сказал:
— Я мало знаю сказочек. Когда-то знал, да все куда-то делись.
— Ты напрягись и вспомни, для меня… Ну хорошо, не для меня; для нас.
Рыжий напрягся. Он трудно, словно на подъеме в горы, задышал, стараясь вспомнить что-нибудь, похожее на сказочку, и вновь внезапно ощутил прилив горячей крови к коже, вновь устыдился и еще больше покраснел. Он исподлобья посмотрел в глаза подруге — они не думали смеяться и, не желая никого в себя впускать, подернулись подобием дремоты. Она ждала. Лишь бы начать, подумал рыжий, да и начал:
— Жил-был давным-давно один совсем счастливый человек.
— Один?
— Точнее, два совсем счастливых человека…
— Продолжай.
— Да, жили они в городе…
— В деревне.
— В деревне, но и не совсем в деревне — недалеко от города… И вот однажды тот счастливый человек сказал другому человеку…
— Другой.
— Ты не перебивай. Сказал: мне нужно в город за покупками. А та ему и говорит: что ж, поезжай. И не забудь купить конфет, мороженого, спрайта. Отправился он в город на автобусе…
— Нет, он поплыл на корабле.
— На корабле… Верней сказать, на лодке. Не перебивай.
Рыжий умолк. Прислушался к себе, надеясь продолжение услышать, но не услышал ничего. Сказал, оттягивая время:
— А в это самое время…
— Ну дальше, дальше, дальше, продолжай, — поторопила его рыженькая и передразнила: — А в это самое время…
…Синий автобус марки «ПАЗ» шел в направлении окраины по Олимпийскому проспекту города Мытищи. Окна автобуса, заросшие снаружи жирной пылью, были к тому же изнутри задернуты рогожками; свет проникал в салон лишь сквозь переднее стекло. Девять мужчин молчком сидели в полутьме салона. Девять пар глаз скупо помаргивали в круглых прорехах трикотажных масок. Мужчинам было душно ехать в масках, они бы предпочли надеть их в деле, но командир велел им ехать в масках: не по уставу или по необходимости, скорее в целях воспитательных: чтобы никто из них не вздумал вдруг почувствовать свою отдельность. И сам он тоже ехал в маске, но втайне сознавал свою отдельность, как это и пристало командиру. То есть Кромбахер, как его звали меж собой мужчины в масках, был убежден, что в головах у них у всех сейчас должны быть одинаковые мысли, всего верней, осколки таковых, подобные слепым осколкам зеркала, разбившегося прежде, чем зеркало успели втиснуть в раму. Своими собственными мыслями Кромбахер любовался — и словно бы со стороны. Они со стороны ему казались снимками чудесной фотокамеры, повисшей на космической орбите.
Щелчок и вспышка — разом целый континент впечатан в мозг, к примеру, Африка: парит стервятник над саванной; лев гонится за антилопой гну; поймал, валит ее без жалости и жрет, начав жрать с живота; а вон и тонконогие, лиловые, пузатые от голода младенцы, и тучи вялых мух качаются у них над головами; вон слон идет, ни на кого даже не смотрит; а там, на севере, в пустыне — куда ни погляди, барханы и оазисы; вон муэдзин вверху поет и стонет, внизу раввин талмудит — и простодушный маленький араб бредет себя взрывать в толпу хитрющих маленьких евреев. Щелчок — Европа: гордый Гибралтар в британских цепких лапах; испанцы на скалу глядят с тоскою; их толпы бацают фламенко, на стадионах бьют быков; кровь брызжет на песок, и женщина с гвоздикой в волосах вздыхает томно, глядя в эту кровь, и в кровь прикусывает губки; у немцев же повсюду наводнение, там воды Рейна захлестнули автобаны и подтопили стены древних городов; там ветер, дождь; там жуть: с покатых крыш сползает в воду черепица; в Париже ясно и спокойно, с горы Монмартр там слышится шарманка, играет и аккордеон… Щелчок — Россия; большущая, а вся вместилась в снимок: Калининград собрался ужинать на западе, Хабаровск завтракает на востоке, вон, между ними где-то и Рязань (Кромбахер, усмехнувшись, вспомнил: там грибы с глазами), вон и Воронеж (Кромбахер фыркнул: хрен догонишь), а в самом фокусе — Москва с ее кремлевскими рубиновыми лампионами, с ее рекламами, с ее едва ползущими потоками автомобильных светляков; щелчок — Москвы бескрайняя окраина; щелчок, щелчок, щелчок — вон перекресток на окраине с бетонной станцией метро и с минимаркетом, а в минимаркете — щелчок — за холодильником-прилавком стоит Земфира в синеньком переднике с белой сборчатой каймой, стоит и врет, что замужем; а попросить ее достать с высокой полки к