Борясь со сном, Артур забыл о времени. Он пробудился окончательно, когда над ним раздалась трель судейского свистка. Человек со свистком во рту встал над окопом, широко расставив ноги в ботинках. Не спрашивая ни о чем, Артур поднялся на ноги. С трудом подтянувшись на затекших руках и неуклюже навалившись животом на край окопа, он выбрался наверх.
— Они уехали, — сказал ему человек со свистком, вынув свисток изо рта.
— Пошли, — сказал ему Артур.
…Стекло витрины было цело. Дверь сорвана с петель ударом ноги, оставившей в ней вмятину в форме подковы. Ящики с пивом опрокинуты. Несколько бутылок разбилось, и пиво пенной лужей растеклось по полу. Артура вывел из унылого оцепенения голос человека со свистком:
— Неплохо поработали… Давай, брат, в следующий раз.
— Нет, нет, не уходи, — сказал ему Артур, заглядывая в холодильник. — Мясо на месте; ты какой шашлык предпочитаешь?
Человек со свистком его не слышал; неторопливо шел прочь к лесу.
— Я тебе сделаю телячий! — крикнул Артур ему в спину. — Полчаса, и он готов! Ты обязательно приходи!
Человек со свистком неопределенно махнул рукой и скрылся в соснах.
Артур разжег в мангале угли и направился к соседнему кафе.
Его хозяин, сидя на скамейке среди осколков битого стекла, пожевывал докуренную сигарету и равнодушно глядел перед собой.
— Рубашка есть? — спросил его Артур. Тот не ответил, и Артур повысил голос. — Я тебя спрашиваю: есть у тебя рубашка? Я тебе завтра новую верну. Ты меня слышишь, Исмаилович? Ты погляди сюда, что у меня с рубашкой!
Артур стянул через голову рубашку, пропитанную желтой краской, и бросил ее на землю, к его ногам.
Иван Исмаилович наконец повернулся к нему и с интересом принялся разглядывать его живот и грудь, все сплошь в потеках краски и в одинаковых и аккуратных круглых синяках. Потом сказал, поморщившись:
— Что ты с собой сделал? Совсем с ума сошел?
— Что этим было надо? — не ответив, спросил его Артур.
— Тебя. Тебя им было надо.
Артур расхохотался.
— Хорошая шутка, Исмаилович. Очень хорошая шутка.
Иван Исмаилович отвернулся и сказал:
— Нет у меня тебе рубашки.
Небо над дорогой потемнело, зато светлее стало в автобусе: Кромбахер разрешил раздвинуть рогожки на окнах. Он разрешил и маски снять, и «ПАЗ» наполнился негромкими разрозненными разговорами. Бывший тортист не вмешивался в разговоры. Он молча и устало глядел сквозь запыленное стекло на черный придорожный лес, на небо цвета старой меди и думал, как удачно все совпало, и надо будет Коку позвонить сегодня же — поздравить с боевым крещением и, кстати, поразить его своей способностью все знать и видеть все на расстоянии… А Кок хорош, и хороши его ребята: их ведь никто не собирался трогать; они сами стали залупаться, сами нарвались и, пусть досталось им порядочно, не думали бежать, но тупо перли на рожон, покуда каждого из них не уложили на песок стонать и корчиться. В ушах тортиста все еще стоял вопль Кока, с которого пошло-поехало: «Вали ментов!»; хотелось крикнуть: «Брось; какие мы менты?», но хорошо не крикнул, удержался: ведь хорошо, если спокойно разобраться, что Кок с хорошими ребятами теперь уверен, что не отступил перед милицией… С Коком пришлось-таки сойтись глаза в глаза. Сжав в кулаке пивную банку, Кок шел на него и даже замахнулся, целясь в лоб, — тортист с усмешкой превосходства вспоминал теперь, как он сумел опередить его, надежно обездвижив его руку ударом дубинки по предплечью.
Удачно все сошлось, забавно все совпало… Прильнув к стеклу и весело уставясь в быстрый асфальт за стеклом, тортист при этом мысленно пытался стереть с асфальта и стекла взгляд Кока, полный злобы и безмерной боли. Этот запомнившийся и неотвязный взгляд сам по себе тортиста не смущал, но все ж немного и тревожил.
Мог Кок узнать его глаза в прорехах маски или не мог? И можно ли вообще узнать глаза отдельно от лица?.. Тортист отпрянул от окна.
Что там, в глазах? Белок, зрачок. Хрусталик, радужная оболочка, роговица. Глазное яблоко, сетчатка. Цвет. Он разный, но ведь это только цвет: зеленый, карий, голубой — он всюду голубой, зеленый, карий; и ничего в нем нету личного. Злоба и боль в глазах у Кока — это всего лишь расширение зрачка и мимика вокруг глазного яблока, и перекошенная рожа. И все, что говорится о глазах, которые такие и сякие, то добрые, то злые, то тайна в них, то бездна, то испуг, и все, что сказано о ласковых глазах, об умных, глупых, даже о красивых, о проницательных, о пристальных глазах, о лисьих, волчьих, о безумных, о горящих и о глазах, которые легко узнать из тысячи, все это — мимика и ничего другого; все это — красное словцо художников, довольно пошлое, к слову сказать, словцо. А что художники? Художник — выдумщик, он врет, сказал себе тортист, я это знаю лучше всех: я сам художник; говоря короче, Кок не мог меня узнать.
Тортист умиротворенно рассмеялся.
Кромбахер оборвал свой разговор с водителем и обернулся. У него были круглые и красные глаза, и ничего другого о глазах Кромбахера сказать было нельзя, разве что выдумать. Тортист, едва сдержав усмешку, отвернулся и уже через миг был зол: глаза Кромбахера невольно вызвали в нем мысли о работе, и это были утомительно скучные мысли, ведь ничего на свете нет скучнее, чем сутки через двое охранять нефтехранилище, туда-сюда вышагивая по его периметру.
— Я все-таки хотел бы знать, из-за кого сгорела хашлама, — сказал Карп, раскладывая по пластмассовым тарелкам обугленные куски баранины и поливая их густым и черным жиром. — Ну, кто они: братва? ментура? фирма? или, может быть, контора?
— Нет, не ментура: никого ведь не забрали, — сказал пилот. — И не братва: денег не тронули ни у кого… Контора — тоже сомневаюсь: в конторе мух не ловят…
— Короче, фирма, — сказал Гамлет. — Я это так предполагаю.
— Ты лишен слова, — сказал Карп. — Я понимаю: нервы… Но — забыть о хашламе!..
— Брось, Карп, вполне съедобно, — сказал пилот.
— Съедобно, но не хашлама, — огрызнулся Карп. — Хотя согласен: фирма. Кто-то решил захапать Бухту. Место красивое, чего и не захапать! Вот и пугают. Раз пугнут, другой пугнут, а надо будет, и еще пугнут, покуда все, кому положено понять, сообразят: лучше уйти отсюда по-хорошему… Вопрос: какая фирма?
— Это мы узнаем нескоро, если узнаем вообще, — сказал пилот.
Стремухин вспомнил:
— Байрам знает! Кто-то ведь звонил ему на мобильный!.. Кто-то ведь его предупреждал!..
— Такие вещи неудобно спрашивать, — заметил Карп. — Не принято.
— К тому же, — сказал Гамлет, — Борис нам сам сказал: ему собака вещая нагавкала. Можно смеяться, можно не смеяться, ну а вдруг она и вправду вещая?
Все помолчали и невольно огляделись. Возле воды стояли на коленях малолетки: рыжий смачивал в воде полотенце, скручивал в жгут и осторожно прижимал его к шее подруги.
— Храбрая девочка, — проговорила Карина.
— Безмозглая, — поправил Карп и пояснил пилоту и Стремухину. — Вас не было, вы и не видели, а стоило на это посмотреть. Когда вся эта свалка началась, эти, что в масках, я и не знаю, кто они такие, короче, погнались за ее мальчиком. Наверно, думали, он тоже из шпаны, которая на них полезла. А что? Те в плавках, этот в плавках, где тут было разбирать… Мальчик бежит, его почти и догоняют — а тут она решила между ними влезть. И получила дубинкой по шее. Вы ведь заметили: плечо распухло. Теперь боится домой ехать, не хочет показаться в таком виде. Они надеются, к утру пройдет, и будет незаметно.
— Если не сломана ключица, — сказал пилот и, приподнявшись, крикнул: — Эй, молодежь, довольно вам! Идите есть хашламу!
— Я же сказал, — напомнил Карп, — это уже не хашлама.
— Все равно надо поесть, — сказала Карина. — От еды быстрее заживет.
— Да, будет не так больно, — согласился Гамлет.
Темнело быстро и неотвратимо, как в зале старого кинотеатра, и у Стремухина, как и перед сеансом, захватывало дух. Вода, разгладившись и замерев, едва мерцала. Пляж был полон сумрака и пуст, но в черных соснах, примыкающих к нему, пока без криков и без песен, но уже густо, шумно, словно гусеницы в листьях, шевелились люди, прибывшие на пароходе в Бухту. На скрытой соснами поляне они расставили свои столы, и развернули скатерти, и натянули над столами тенты.
Под тентами внезапно вспыхнул свет двух сильных ламп. И сразу вновь зазеленели сосны и засвистел, заныл плохо настроенный микрофон, потом его настроили, повсюду прокатилось: «Раз, раз, раз, раз!», потом опять заныло и наконец утихло; железный мужской голос пророкотал: «Ну а теперь продолжим и на берегу, что так красиво начато на море. Наполним всем, у кого не наполнено, и — полное внимание! Настала очередь сказать свое слово, со слезами смешанное (вы не подумайте чего; я тут не шуточки приплыл шутить: я о слезах любви и благодарности, конечно, говорю), сказать, однако, слово ближайшему, вернейшему помощнику виновника, вернее, юбиляра, его супруге Сусанне Николаевне. Прошу… Сюда, сюда, Сусанна Николавна. Держите микрофон поближе к губкам…». Микрофон отозвался долгим влажным вздохом, потом в нем всхлипнуло, сморкнулось — и в Бухту пролилось прерывистое женское рыдание. Ему ответом было хоровое: «Ну-у, ну-у, ну-у! Ну вот! Ну вот и здравствуйте!», затем разноголосое: «Зачем ты так, Сусанночка?», «Не надо волноваться!», «Ты выпей, выпей, выпей, выпей лучше!», «Дайте же ей воды, еще мужчины называются!», «Ты посиди пока, Сусанна Николавна, потом нам скажешь». «Нет, — видно, справившись с собой, сказала в микрофон Сусанна Николавна. — Нет, я скажу, и вы не обращайте на меня внимания… Дорогой наш Петя! Как только я подумаю…» — вновь в микрофоне всхлипнуло и снова зарыдало.
— Пьяна, — сказал пилот.
— Еще бы, — отозвался Карп. — Они на пароходе начали, как только отошли в Москве от пристани.
— И долго это будет продолжаться? — спросил, поморщившись, Стремухин.
«Внимание! — раздался голос в микрофоне. — Слово просит юбиляр!»
— Обычно это часа на два, ты потерпи, — ответил Карп Стремухину.