Она закрыла глаза и не спешила их открывать. Немного погодя жердь изгороди скрипнула и дрогнула под ее боком, как живая. Потом в лицо пахнуло кислым дымом углей, и Майя ощутила на губах губы Стремухина. Он лишь коснулся ее губ и тотчас отстранился, не решаясь продолжать. Так дело не пойдет, подумала она и, глаз по-прежнему не открывая, развернулась и подалась к нему спиной, всем позвоночником услышав вдруг, как бьется его сердце. Он все еще робел, еще не веря; вновь попытался отстраниться, но она, вдруг отозвавшись, тоже плавно прянула назад, — стук его сердца в позвонках, сбившись на миг, звучал уже куда быстрее и настойчивее… Потом, не стихая, вздумал удалиться, заглушаемый разливом жара по спине и шумом крови в голове… Рука Стремухина неловко обняла и, спрашивая, погладила ее по животу, коснулась и груди. Все опасаясь упустить его, Майя тревожно завела свою ладонь себе за спину, протиснула ее меж двух их тел вниз и, поощряя, медленно сдавила его бугор внизу, пульсирующий в лад стуку его сердца, но и не поспевающий за ним. Ей было нервно, как и прежде, и только лишь поняв, что он все понял, лишь только ощутив, как он пытается найти застежку ее шорт, она позволила себе забыть тревогу, дать волю иным нервам, из тех, что не гнетут, но радуют.
…Над соснами, под вздутой лампой фонаря, среди мошки и пыльных бабочек, в волнах пылающего света плавал комар. Жар волн грозил его спалить, но свет и жар вливали в него силы. Комар обязан был успеть покинуть море света до того, как его крылья примутся сворачиваться от избытка жара, но и не прежде, чем его тельце наберется силы света и тепла… Когда же волны света выплеснут его, он упадет в холодную густую мглу сосновых лап, затем спланирует к конюшне, под скат кровли, из-под которой поднимается и расплывается над соснами плотный и сытный запах лошади… Комар купался в световых волнах, вбирая терпеливо лошадиный запах, и ждал, когда его от голода обмякший хобот станет достаточно упругим для того, чтобы уверенно войти сквозь шерсть и кожу в лошадь, найти под кожею пульсирующую жилу, пробить ее и выкачать из жилы столько крови, сколько достанет, чтобы наполнить себя кровью до краев, до одури, до смерти.
Шурша своей мохнатой пылью, ночные бабочки бились в лампу и лопались на лампе с мокрым треском. В ответ гудению лампы недомерки-мокрецы полнили волны света своим гудением. Комар один не тратил сил, молчал и даже крыльями не пошевеливал, отдав всего себя питательной воле волн… И вдруг он крикнул, поначалу недоверчиво и коротко, но так, что хор гудящих мокрецов умолк. Все волоски на крепкой и пустой груди восстали, пустой живот затрясся и затрепетал, как стяг, и зазвенели крылья на свету, и хобот комара, весь изогнувшись, заныл, как тетива. Поняв в недолгой тишине: не показалось, — комар вновь закричал, и тонкий крик его, пронзая свет и тьму вокруг, уже не умолкал.
Сквозь тянущийся из мглы добротный лошадиный дух вверх прорывался всплесками иной и небывалый запах. Память всех прежних поколений комаров провыла в комаре: не медли! — этот дивный дух, не сбывшийся в короткой жизни слишком многих комаров, редок, как дар, но и недолог: еще всплеск снизу, и еще, еще, — помедлишь, и не будет больше всплесков!.. Не прерывая крика, комар упал в холодную сырую мглу — навстречу самой редкой и желанной из всех своих возможностей погибнуть.
…Вцепившись в изгородь обеими руками, Майя вначале не могла избавиться от мелких, как мошка, досадных опасений. Ее тревожило, что изгородь скрипит, и этот скрип разбудит сторожа конюшни, ведь быть не может, чтобы лошадей никто не сторожил… Ее все больше беспокоил ноготь указательного пальца, вдавленный в жердь так криво, что готов был обломиться, но и заняться ногтем, рискуя оборвать ту нить, что ткал горячий позвоночник в такт челноку внизу, было немыслимо… Злил комариный писк над головой; злил страх: челнок вот-вот прервется иль собьется, нить лопнет, и потом ищи, вяжи ее концы… Но нет, он не сбивался; нить звенела; Майя сильнее сжала жердь, — и ноготь обломился. Усилием желания ей удалось себя заставить не досадовать о ногте; но тут комар с налету впился в шею, и стало страшно, что он вот-вот обрубит нить… Майя была близка к отчаянию, но не учла, к чему уже был близок в ней Стремухин. Так близок, что все опасения ее рассеялись, она забыла обо всем, забыла и о ногте; потом забыла и о комаре.
Туман вплыл в кухню и разбудил Стремухина прохладным, мокрым, как компресс, прикосновением к лицу. Сон был горяч и вязок, будто вар, а пробуждение было зябким. Сбросив с себя какой-то прелый ватник, встав с досок пола, на которых и провел остаток ночи, Стремухин вышел наружу. Сквозь серые сырые облака тумана он на нетвердых, ватных, как туман, ногах повлекся к соснам: там, в стороне от троп, был скрыт от глаз сортир. В лесу вата тумана, изорванная ветками в клоки, стелилась под ногами. Капли воды сверкали на иголках сосен, воздух был сух. Стремухин запоздало ощутил: рубашка не просохла, брюки волглы. Как плыть ему в Москву в сырой, изжеванной одежде, облипшей тело, он старался и не думать. Не сразу поборов в себе соблазн обпачкать Бухту под кустом, он все ж вошел в несвежий нужник. Устроился над черною дырой бездонной ямы, зажмурился и выдохнул, стараясь больше не вдыхать. Замер и вслушался в свист птиц.
Когда Стремухин снова был на берегу, туман почти рассеялся.
В тени киоска Карп выдергивал из мха шнуры и колышки брезентовой палатки. Тут же, в тени, уныло мялся на коротеньких ногах неведомый Стремухину небритый человек. Кивнув Стремухину, дернув за шнур и тем обрушив вздутый брезент наземь, Карп стал допрашивать небритого:
— Я тебя куда посылал?
— За водой.
— Я уж решил: за смертью… Где вода?
— Привез.
— Откуда? Из Педжента своего?.. Я тебя когда посылал?
— Вчера.
— Так, а сегодня что?
— Сегодня.
— И где ты был?
— Машина поломалась, я говорил уже, пришлось чинить немного…
— Где поломалась?..
Стремухин, недослушав, вышел к воде. Возле воды спал Гамлет на узкой деревянной лавке, вытянув тело во всю длину доски, уткнувшись головой в колени жены. Склонясь над ним, Карина гладила его по голове.
Майя бродила в стороне по водной кромке.
Стремухин подошел к ней и сказал:
— Не помню, как уснул.
— Вы вчера выпили еще, когда вернулись, и мы вас уложили, как смогли.
— А вы?
— Я не спала, сидела здесь, на берегу, и думала о всяком.
Стремухин не спросил, о чем она думала, лишь удивился:
— Что? Так до утра одна и думали?
— Нет, я еще болтала с рыжими. То с ним, то с нею. Они в киоске спали, но не вместе, а по очереди. Она спит — он, бедный, мается на берегу. Потом он спит — она здесь бродит и сидит. Так оба и не выспались. Смешные дуралеи. Сейчас бегают по лесу, прогоняют сон.
— Летчик, я вижу, улетел.
— Да, как проснулся у себя в кабине, так сразу и завел мотор. Всех нас перебудил своим винтом. А вы так спали, что не слышали.
Стремухин, повернувшись к ней спиной, опустился на корточки. Обтер мокрым песком и сполоснул в воде ладони. Потом набрал воды, поднес в горстях к лицу, плеснул в лицо и отвернулся. Ладони пахли мясом. Скогтив брезгливо пальцы, поглядел на них и выругался:
— Черт, въелась вонь от шашлыка!
— Запах греха, — сказала Майя, нервно хохотнув, и пояснила: — Я у кого-то прочитала, что руки после шашлыка пахнут грехом. А вы чего подумали?.. Вы лишнего не думайте, вам ведь это ни к чему.
— Я и не думаю, — ответил ей Стремухин, не глядя на нее. — Купаться будем?
Майя поежилась и отказалась.
Стремухин снял с себя сырую продымленную рубашку и сбросил на песок сырые брюки. Пошел вдоль заводи, дрожа и не решаясь войти в воду. Гадал без любопытства, в чем причина его жестокого озноба: в утренней сырости или в обычном бодуне. Его и не мутило, и не болела голова, но саднящее изнутри, не отпускающее ни на миг чувство вины изобличало все-таки похмелье… Стремухин вбежал в заводь и, зажмурившись, нырнул. Он ждал ожога и ошибся: его ждало парное, мягкое тепло. Он в нем размяк и, плавно вынырнув, едва не задремал, вдруг ощутив себя не в заводи, а в своей ванной на Одесской улице.
Потом сидел на берегу и обсыхал, поджав к груди колени. Озноб вернулся, и вина опять саднила. Его похмельный опыт был велик, и он привычно спрашивал себя: «Чего вчера не нужно было делать?». Столь же привычно и заученно себе же отвечал: «Всего». Обычно это помогало, и вина, довольная, что своего добилась, отступала. Стремухин ждал, когда вина уйдет, но на сей раз она не уходила, будто решила не поверить и настоять на его искреннем и внятном сожалении. Стремухин разозлился и с вызовом сказал себе, что, в сущности, он вправе и не сожалеть.
«Разве я сделал что не так? Разве я вправе себя в чем-то упрекнуть? — поддразнивал недобро он себя, дрожа и колотясь в ознобе. — Я просто кое-что себе позволил после того, как слишком многое себе не позволял. Я долго, целый год себе не позволял!.. Другое дело, что не нужно было мне тогда звонить ей, гнать к себе сквозь всю Москву, пугать смертельно своим страхом; не нужно было доводить ее до паники; другое дело, кто же мог сказать, чем все закончится?.. Другое дело, что не нужно было мне, когда она лежала и глядела в никуда своими страшными глазами из фарфора, ругаться вслух, воюя с пылью: вдруг она слышала, как я ругаюсь? вдруг ей хотелось слышать не ругательства мои, не завыванье пылесоса, но совсем иные звуки?.. Конечно, она вряд ли могла слышать, но она, другое дело, могла думать, и тогда уж точно думала о том, как с ней могло такое приключиться, и тогда точно вспоминала, как я когда-то был женат, как моя бывшая жена грозила ей: „Не смейте доводить меня, иначе я сама вас до инсульта доведу, вот и не доводите!“, — и как я брал принципиально сторону жены и объяснял потом степенно, из каких принципов беру я сторону жены… Другое дело, я давно развелся, но если стал ты, слава богу, вновь свободен, мог бы почаще заезжать на Беговую, вместо того чтоб, что ни день, поить друзей настойкой хрена…»