я лучины, они казались очень яркими, как теперешняя люстра. На улицах не было никакого освещения, было очень темно, светили лишь звезды да луна. Электричество появилось только после Великой Отечественной войны».
Как современный вкус, оглушенный ложкой сахара в ежедневном чае, уже не воспринимает сладость пареной свеклы или моркови, так и наш глаз, живущий с электрической лампочкой, не может понять и оценить красоту и необходимость лунного света, звездной ночи.
Мощный пласт смеховой культуры пронизывал всю крестьянскую цивилизацию. Смеяться умели и любили. Юмор, меткая шутка, едкая мужицкая ирония постоянно присутствовали в труде и отдыхе человека.
А уж поддеть другого удачным словцом, как образно говорили «залезти под шкуру», любителей было хоть отбавляй. Как правило, шутки эти — незлобливые, добрые, без обиды. Да и само содержание шутки было другим. Смеховые ситуации порой создавали сами, подшучивали друг над другом. «Был у нас в деревне один мужик, страсть любил на пашне спать. Попашет с утра, а днем спит прямо на поле. Раз наши парни подшутили: взяли лошадь выпрягли и за изгородь завели. Плуг-то с этой стороны оставили и снова запрягли. Он проснулся, ничего не понимает, как лошадь так смогла запутаться — сквозь изгородь пролезть. Вот смеху было! А в другой раз у него, пока спал, плуг на дерево повесили» (A.M. К-в, 1925).
Люди, чем-то сильно отличающиеся от остальных жителей деревни (рассеянные, ленивые, очень скупые), были предметом вечерних разговоров, пересудов, насмешек. «Соседа Николая Родионовича называли скупердяем за его скупость. Он может напиться чаю с одной монпансье. Когда он отправлялся на сплав на 10–15 дней, то брал с собой в дорогу штук 10 яиц в бураке. И часто бывало, что когда возвращался домой, то все яйца оказывались целыми. Правда, съедал иногда только по половине яичка за раз. Один раз над ним подшутили мужики. Яйца сами съели, а ему в бурак наложили камней» (А.П. К-на, 1917).
Страхи, постоянные невзгоды, окружавшие человека, не просто отступали перед доброй шуткой, общим смехом (ведь смеялись не поодиночке), а забывались напрочь. Неистощимый предмет для пересудов, иронии — деревенские рыбаки и охотники. К ним часто в деревне отношение было несколько пренебрежительное как к людям легкомысленным — чего уж взять с тебя, коли с пути сбился… Многие из них были как бы штатными деревенскими чудаками. Односельчане очень любили слушать всякие небылицы, точно зная, что такого и быть не могло. Могли посмеяться и над своей бедой. «Особенно отличался юмором Иван Гаврилович. Когда река выходила из берегов и затопляла дома, то он рассказывал, что ловит рыбу в подвале своего дома вместо невода — своими штанами. Люди в то время были очень доверчивы ко всему» (А.П. К-на, 1917). В сталинские годы количество деревенских балагуров-затейников (а в каждой деревне был хоть один такой) сильно уменьшилось: «Шутили у нас всяко. У нас был парень, вот меня постарше, Мишей звали, его и дураком не назовешь, а какой-то он придурь был, смешной, смехотворил. Как Мишка на улицу придет — высокой, долгой, балагур, все думают чего-нибудь… ну, придет Мишка на улицу и кто-нибудь к енму подсядется — ох, Мишка и побежит ловити, а на етот шум еще набегут и набегут, и сделается компания. Ну, дак было больно весело с Мишкой, а потом его взяли на лесозаготовки, на работу — ну, как бы мобилизовали, ну и он ушел с этой работы-то, и его обсудили и выслали, и он умер там в ссылке. Как нам было Мишки жалко, дак ой!» (Ф.С. Шамова, 1907).
Немало все же было радостей в крестьянской жизни, и люди умели не только потреблять, но и создавать (созидать) атмосферу веселья, смеха и радостного возбуждения.
Непременным атрибутом всякой деревни были один-два нищих. Если своих нищих не было, наведывались из соседних деревень, порой дальних сел. Я не говорю о голодных и военных годах, когда умирающие с голода люди заполняли дороги и побирались Христовым именем. Нет! Я говорю о «профессиональных» сельских нищих, для-которых это было образом жизни, излюбленным занятием. Нищелюбие русского крестьянина общеизвестно. Даже в самой бедной семье он мог получать кусок хлеба или немного овощей, переночевать на теплой печке. Как правило, побирались люди убогие: слепые, хромые, увечные, а также вдовы, сироты, погорельцы. Евдокия Сергеевна Штина (1910) вспоминает: «Некоторые очень привещали нищих, а некоторые нет. У нас мама часто их пускала переночевать на печку. Часто к нам приходили два брата Вася да Павлуша. А одна бабка Данилиха до чего втянулась сбирать, что потом уж и жили они хорошо, а она все равно шла сбирать — так потом и застыла с котомкой зимой».
Даже к нищенству, как видите, надо было иметь призвание. Не подать нищему было грешно. Впрочем, среди них встречались люди диковинные. А.Д. Коромыслова (1903) вспоминает такой случай: «В семье, как и в других домах, придерживались многих старинных обычаев. Например, всегда одарять милостыней нищих, их хоть и немного было, но случалось, заходили. Один раз нищий, здоровый мужик, ходил сбирал. Пособирает, кто-то пустит переночевать. Он говорил, что из деревни Кожи. Отец как-то оказался в той деревне и спросил про него. Указали ему на двухэтажный дом. Отец сходил туда, с сыновьями говорил. Те ответили, что не могут отца дома удержать, в крови у него — тайком убегает и ходит побирается. Зимой тоже побираться аж на лошадях ездил, в лесу их оставит, а сам в деревню.
Разные нищие-то были. Но их никогда не обижали, милостыню подавали, к обеду придут — покормит их бабушка на кухне. Раз даже, помню, один нищий у нас в баню ходил. Нищие насобирают кусков много, так и продают — мама, бывало, купит для скота».
Малознакомые, дальние нищие не чуждались порой и воровства. Кражи холстов были, пожалуй, самыми распространенными. «Помню такой случай. Зашел нищий и попросился ночевать. Бабушка накормила его и положила согреться на печку. Отдала ему отцовские рубаху, пиджак, портянки, а на печке был прибран ситцевый отрез на платье кому-то из сестер, и он его украл. А узнали об этом, когда он ушел. Бабушка с мамой страшно горевали и долго вспоминали. Денег-то не было в доме. Платье нам шили только на Пасху из домотканого полотна» (Т.С. К-ва, 1911). И тем не менее, нищим подавали. Подавали не от избытка. Но ведь нищелюбие было заповедано от родителей, шло от предков — так что подавали, не задумываясь, искренне скорбя о бедных и убогих.
В годы голода, мора — число нищих сильно увеличивалось. Люди шли по миру с горя. Л.В. Мосунова (1923), сбиравшая в детстве, так вспоминает об этом: «Раненыио, в основном-то, нищие были. Тады по деревне собирать ходили. Я тожо ходила, есть-ту нече. Вот сидели на траве. Траву насобираешь, муки малехо положишь и хлеб печешь. Посидишь-посидишь на одной траве и пойдешь по деревне. Ходила с братьями младшими. Пореву-пореву, но иду, ести-ту ведь надо чёто. Собирали хлеб, картошку. Ой, ходило много собирать народу. Да которы эшо пройдут не по одной деревне. Раныио нинышые-ту здорово ходили. Так богаты-то и давали. Кусок хлеба да дадут. Они к нам хорошо относились, и мы к ним тожо хорошо относились».
Мы с вами живем в эпоху унификации — стирания различий и местных особенностей. Нам говорят, что только так цивилизация может двинуться вперед семимильными шагами. „Вполне возможно, что это и так. Но в особинке, отъединенности, замкнутости малых сельских мирков, обращенности их только на себя — были свои достоинства. Внутренняя слитность, нераздельность, единство однодеревенцев ярче всего проявлялось в их речи. Вспоминает Маклакова Евдокия Ивановна (1914): «Пришла я из деревни наниматься на работу и говорю завхозу: "Возьми-ка меня в столовую!" Так на ты и обратилась. Вот деревня так деревня. Я даже слово "вы" не слыхивала в ту пору. У нас в деревне все на ты были».
Каждая деревня берегла, культивировала, передавала дальше свою речевую среду. Происходило это, конечно, бессознательно и непроизвольно. Мельчакова Анна Васильевна (1911) помнит: «Раньше, конечно, не так немножко говорили. И в других деревнях тоже не так. Другой кто придет, дак сразу отличишь от своих, от деревенских. Счас-то ведь культурнее говорят. А раньше по-всякому болтали — что хочешь, то и скажешь». А вот эта фраза (последнее предложение) удивительно точно передает мысль о спонтанности живой играющей речи. Не надо подыскивать слов, обдумывать фразы. Нужные слова всегда были на языке и выплывали сами без натуги. Очевидно, живая крестьянская речь не просто была связана с образом жизни людей, их обиходом, трудом, праздниками, домом — эта речь и могла жить-то только в той среде, в другой среде она просто умирала. Темп, ритм, тональность речи сильно отличались даже в соседних деревнях. «Говор, конечно же, отличался. У нас в деревне говорили отрывисто. А в соседнем селе, от нас 15 км, там говорили нараспев. В каждом селе даже предметы назывались одни и те же по-разному. Например, у нас поварешку для разлива супа называли поваренка, а некоторые — чумичка или половник» (В. А. Пестова, 1901).
«Говор в нашей деревне, конечно, отличался от говора соседних деревень. Нас в других деревнях звали "звонари", потому что говорили громко» (О.Е. Помелова, 1909).
Привыкали, правда, к «другой речи» быстро. «Разговор везде разный: один приход и то наречье разное — где-то одно так зовут, в другой деревне — по-другому. Где ведь живешь — по народу так и говоришь, привыкаешь» (Т. И. К-ва, 1916). Порой какая-то одна отличительная особенность накладывала свой отпечаток на весь строй речи данной местности. Так, в округе деревни Малышонки Оричевского района было мягкое окончание многих слов на «чи»: колодечь, ножничи, пресничя и т. п. Где-то (к югу от Кукарки) смягчали последний слог (Колькя), в другом месте цокали. Замечу, что все перечисленные особенности речи были в местностях, близких друг другу.
Одни и те же вещи, предметы назывались в соседних деревнях совершенно по-разному. Кто сегодня скажет, что запон это фартук, лопоть — белье, черепня — бадья… Несколько сот русских названий одного предмета умерли, оставив два-три его потомка. Значит, и мы стали беднее.