С. А. ПавлюченковКрестьянский брест, или предыстория большевистского НЭПа
С идеями шутить нельзя: они имеют свойство зацепляться за классовые реальности и жить дальше самостоятельной жизнью.
Предисловие
Вечером 15 марта 1921 года на заседании X съезда РКП(б) при обсуждении вопроса об установлении нормальных экономических отношений Советской республики с. капиталистическими странами известным партийным острословом Д. Б. Рязановым была брошена фраза, ставшая крылатой:
«Товарищи, мы сегодня уже заключили „крестьянский Брест“. Нам теперь предстоит под гнетом той же необходимости освятить и „капиталистический Брест“».
Слова «крестьянский Брест» прозвучали в отношении принятой на утреннем заседании резолюции о замене разверстки натуральным налогом, которая положила конец периоду военного коммунизма и открыла эпоху новой экономической политики. Рязанов не был оригинален, окрестив кардинальную перемену в идеологии и политике большевиков термином «брест», но уж так зачастую получается, что слава авторства прикипает к тому, кто сумеет выразить подразумеваемое всеми наиболее ярко и эмоционально и в наиболее подходящий момент. Понятие «брест» стало активно входить в лексикон оппозиционных большевизму социалистических партий, а также течений внутри самой РКП(б) сразу же после заключения Советским правительством унизительного Брестского мира с австро-германским империализмом и стало обозначать вообще любую капитуляцию революционной власти перед преобладающими внешними обстоятельствами.
В годы гражданской войны политика большевиков носила крайне неровный характер. От начала и до конца она представляет собой непрерывную цепь штурмов и затем отступлений ленинцев от революционного радикализма в отношениях с различными социальными слоями России, которые немедленно оппоненты и попутчики торжественно объявляли «брестами». В 1918–1920 годах было немало таких «брестов» и даже «брестиков».
Вообще, надо заметить, топонимика подарила истории множество подобных символических терминов — Карфаген, голгофа, каносса, полтава, березина и т. д. Но почему переход от разверстки к продналогу в 1921 году приобрел ярлык именно «бреста», а, скажем, не «Пскова», под которым, как известно, в феврале восемнадцатого было остановлено германское наступление на Петроград? Ведь очевидно, что принципы новой экономической политики позволили восстановить разрушенное хозяйство страны и заложить основы для последующего индустриального рывка.
Подобный парадокс долго «сковывал умы и перья» историков, на какое-то время слово «брест» даже стерлось с исторической карты двадцать первого года. Непроизвольная искренность признаний большевистских лидеров, и в первую очередь Ленина, о поражении в начале 1921 года и вынужденном отказе от политики военного коммунизма в дальнейшем была подменена в историографии концепцией, более соответствующей потребностям сталинского режима. Сам Сталин еще в 1924 году на XIII конференции РКП(б) говорил: «Разве мы не опоздали с отменой продразверстки? Разве не понадобились такие факты, как Кронштадт и Тамбов, для того, чтобы мы поняли, что жить дальше в условиях военного коммунизма невозможно?» Однако впоследствии при издании краткого курса истории ВКП(б) Сталин счел нужным отказаться от такого взгляда.
В «кратком курсе» трактовка проблемы перехода от продразверстки к продналогу, как и других проблем, была подчинена глобальной задаче, решению которой посвящена была книга, — обоснованию идеи непогрешимости высшего партийного руководства, мудрости его политики и исключительной своевременности и правильности принимаемых им решений. Поэтому в «курсе» абсолютно не упоминается о борьбе внутри партии за изменение экономической политики, а отказ от военного коммунизма увязывается единственно с фактом окончания гражданской войны.
«Краткий курс» в том или ином виде до конца просуществовал с системой, его породившей, поэтому и оставались в забвении многочисленные предложения в партии о переходе к НЭПу до 1921 года, поэтому-то и оставалось неизвестным, что именно Ленин в 1920 году являлся главным противником «новоэкономических» идей. Навязанная советским историкам трактовка перехода к НЭПу как обусловленного в первую очередь доброй волей партийного руководства, а не глубинной борьбой общественных интересов, попросту исключала необходимость изучения внутренних противоречий военного коммунизма. Для всей советской истории они не признавались источником и движущей силой развития, и поэтому вольно или невольно двигателем прогресса получалась воля руководства, естественно вооруженная передовой идеей. Догматическими приверженцами материализма был создан прекрасный образец идеалистическо-метафизической модели развития. Но тут можно отпраздновать и маленькую победу, ибо эта модель была воспринята и их идейными противниками, которые ранее на Западе, а в последнее время и у нас обрушивают основной удар на идею коммунизма и волюнтаризм вождей, плохо понимая объективную подоплеку событий.
Новое время и новые потребности открывают неизвестные и актуальные страницы в истории, в историческом знании. Оно требует постоянного развития, корректировки в соответствии с достигнутым уровнем методологии, а более всего — в соответствии с духом и идеями современности. Это можно называть по-разному, конъюнктурой и актуальностью, но ясно одно: никто и никогда не сможет освободить историка от груза проблем, понятий и предрассудков современного ему общества. Как сам историк есть продукт своего времени, так и взгляд его на историю есть часть самой истории. Образно говоря, движение человечества по спирали времени периодически поворачивает и зеркало истории для того, чтобы общество смогло взглянуть на свое прошлое, узнать себя в нем и понять, насколько оно возмужало или одряхлело.
Пусть не вводит в заблуждение название книги, где звучит слово «НЭП», но нет слов «военный коммунизм». О самом НЭПе здесь практически ничего нет, это исследование военного коммунизма с точки зрения его социально-экономических противоречий, развитие которых в конечном счете и привело к краху военного коммунизма и переходу к новой экономической политике, к освобождению рыночных отношений из-под спуда государственной регламентации.
Задачи реформирования, точнее, революционной перестройки экономики на социалистический лад к 1921 году резко разошлись с задачей выхода народного хозяйства из кризиса. Для его преодоления потребовалось возвратиться к уже, казалось, отжившим и навек похороненным «капиталистическим», рыночным отношениям. Но было бы ошибкой принимать старые снадобья как панацею, возводить рынок в ранг абсолюта. НЭП стал НЭПом, т. е. средством восстановления разрушенной экономики России не потому, что он развязал рынок как таковой, а потому, что дал относительный простор тем отношениям, которые в то время были присущи самому большому и наиболее сильному сектору в экономике — мелкому крестьянскому хозяйству. Но это уже — после того, как военный коммунизм собрал воедино нарушенную войной и революцией государственную целостность страны.
Впрочем, памятуя высказывание одного очень популярного недавно классика, согласимся, что не следует в предисловии предупреждать те выводы и умозаключения, которые еще надо доказать всем содержанием книги.
Глава IРеволюционные рецепты и «грозившая катастрофа»
Продовольственный вопрос лежит в основе всех вопросов.
Голод есть такое бедствие, которое все остальные вопросы сметает, отводит прочь и только его ставит во главу угла и подчиняет ему все прочее.
Странный российский голод
«Странный российский голод» — такое название получило явление, которое, то чудовищно обостряясь, то на время затухая после инъекций зарубежного хлеба, уже без малого восемьдесят лет терзает огромную страну, неизменно определяя важнейшие политические перемены на территории России.
В 1918 году В. Карелин, один из левоэсеровских вождей, писал: «Февральские события прошлого года в Петрограде начались криком: „Хлеба, хлеба“. Голод и был той апельсиновой коркой, на которой и поскользнулся старый режим»[1]. Вступая в империалистическую войну, российское правительство и все общество были уверены, что если не с пушками и снарядами, то хотя бы с продовольствием затруднений не будет. Экономика страны переживала подъем. Россия традиционно удерживала лидирующее место на мировом хлебном рынке, ежегодно заполняя его зерном высшего качества. Прекращение экспорта хлеба и концентрация его на внутреннем рынке сулили хлебное изобилие и дешевизну продовольствия.
Однако подобные расчеты оказались более чем неверными. Пламя войны еще не успело как следует разгореться, а русская армия уже начала испытывать серьезные перебои в снабжении продовольствием. Первоначально эти затруднения имели чисто спекулятивное происхождение. Патриотизма помещиков и прочих крупных держателей хлеба хватило ненадолго. Придерживая запасы и искусственно взвинчивая цены, они срывали солидный куш. Но по мере втягивания экономики России в войну трудности со снабжением принимали все более основательный характер и были серьезнее, нежели стремление истинных «патриотов» извлечь выгоду из условий военного времени.
В силу общественного разделения труда стоимость сельскохозяйственной продукции непосредственным образом зависела от уровня развития и структуры отечественной промышленности. В цене пуда хлеба, вывезенного на рынок, была сфокусирована вся система социально-экономических связей страны.
Несмотря на то, что в 1915–1916 годах доля промышленности в общей валовой продукции страны достигла наивысшего уровня, огромное количество потенциальных «плугов», «борон», «косилок», «сеялок» теперь пахало землю в виде снарядов, косило цепи вражеских солдат в виде пулеметов. Лошадей также мобилизовывали на войну. В результате техническая оснащенность сельского хозяйства резко ухудшилась. При сокращении выпуска техники и инвентаря и закономерном росте цен на них, соответственно, возросли трудоемкость и себестоимость крестьянской продукции.
Длительная война самым губительным образом отразилась на балансе народного хозяйства, в котором значительная часть, вынужденная работать на потребности фронта, фактически была выключена из процесса общественного воспроизводства, в то же время оставаясь крупным потребителем продовольствия, сырья и изделии легкой промышленности. Поэтому цены на потребительские товары, продовольствие и сырье, подхлестываемые сознательной спекуляцией, транспортными затруднениями и т. п. бедами военного времени, быстро поползли вверх.
Дисбаланс экономики и связанные с ним негативные явления были присущи всем странам, втянутым в империалистическую войну. Правительства воюющих держав пытались эмиссионными вливаниями направить экономический обмен по нужным каналам, однако увеличение денежной массы грозило в кратчайший срок развалить всю финансово-денежную систему государства, поэтому основным инструментом борьбы с экономическим развалом стало государственное принудительное регулирование хозяйственных отношений.
В России это регулирование в первую очередь коснулось сельского хозяйства. Уже 17 февраля 1915 года вышел указ правительства, предоставлявший командующим военных округов право запрещать вывоз продовольственных продуктов из производящих местностей, утверждать обязательные цены на эти продукты и применять реквизицию в отношении тех, кто упорствовал в их сдаче для нужд армии. Но означенные меры лишь подстегнули спекуляцию и рост дороговизны, поэтому в течение 1915–1916 годов последовал еще ряд мероприятий по ограничению рынка, организации планового снабжения и ужесточению контроля над ценообразованием сельской продукции, которые также не принесли желаемых результатов.
Эти годы представляли собой целую эпопею топтания помещичье-буржуазного правительства перед необходимостью радикального урезания прав помещиков-хлебовладельцев на распоряжение своим товаром. Последним, наиболее решительным шагом царского правительства в этом направлении стало назначение осенью 1916 года на пост министра земледелия ставленника промышленных кругов Риттиха, который ввел обязательную поставку хлеба в казну согласно погубернской, поуездной и волостной разверстке.
Временное правительство ознаменовало начало своей деятельности по борьбе с продовольственным кризисом изданием 25 марта 1917 года постановления о государственной торговой монополии на хлеб. По выражению историка Н. Н. Суханова, хлебная монополия была обязана своим появлением на свет руководителю экономического отдела меньшевистско-эсеровского исполкома Петроградского Совета В. Г. Громану, который «взял за горло кадета Шингарева и выдавил из него… хлебную монополию»[2]. Закон о хлебной монополии обязывал владельцев предоставлять все количество хлеба в распоряжение государства, за вычетом запаса, необходимого для собственного потребления и хозяйственных нужд.
Однако и этот, казалось бы, весьма энергичный шаг по ограничению прав сельских собственников не дал заметных результатов, поскольку сохранившийся в нетронутом виде свободный рынок промышленных товаров обладал для хлеба более притягательной силой, нежели государственный продовольственный аппарат. По-прежнему государственные заготовки по твердым ценам оставались лишь скудным ручейком снабжения города и армии по сравнению с мощным спекулятивным потоком. Ситуация требовала последовательного подчинения государственному регулированию рынка промышленных товаров. Но на этот раз подошла очередь топтания на месте для буржуазного правительства.
16 мая 1917 года Исполнительный комитет Петросовета принял резолюцию, выработанную под руководством того же Громана, которая содержала программу «регулирующего участия государства» почти для всех отраслей промышленности в распределении сырья, готовой продукции, фиксации цен и т. п. и которая не была принята Временным правительством, главным образом вследствие нажима промышленных кругов, стремившихся сохранить свои прибыли в неприкосновенности.
Между тем удручающая пустота государственных закромов стала летом 1917 года причиной уже настоящего голода в регионах страны, традиционно ввозивших продовольствие с Юга. Летние выпуски органа Министерства продовольствия «Продовольствие и снабжение» содержали множество сообщений о голоде, эпидемиях, спекуляции, избиении и убийствах продовольственников. «Голод в Калужской губернии разрастается. В пищу употреблено все, что можно было есть. От недостатка пищи падают коровы и лошади, если их не успели употребить в пищу. Дети умирают массами, умирают и взрослые. Голодные люди ринулись за хлебом в соседние губернии. Мужчины оставляют голодающие семьи в поисках хлеба, женщины бросают под присмотр посторонних лиц своих детей, чтобы идти за хлебом.» Работать по продовольствию в голодающем районе стало едва л. не опаснее, чем водить цепи солдат в атаку на германские и австрийские окопы. «Идет форменная осада продовольственных комитетов: где разгоняют, где убивают, избивают». «Три часа стоял перед угрожавшею смертью толпой». «Ведут топить к реке». Угрожают «выбросить весь состав в окно»[3], — свидетельствовали опубликованные телеграммы продовольственников.
Несмотря на регулярные перетасовки, Временное правительство оказалось слишком подверженным влиянию буржуазии, чтобы возвысить национальный интерес над интересами отдельных классов и повести активную политику социально-экономического регулирования. Поэтому для проведения очередного этапа объективно назревших мероприятий история приготовляла новую политическую силу, не связанную, по выражению ее лидера В. И. Ленина, «уважением» к «священной частной собственности»[4].
Неудачная война, продовольственный кризис, взаимные претензии социальных слоев, общая усталость и растущее озлобление народа — все это выносило на первое место «повестки» 1917 года необходимость решительных действий со стороны государства, на каковые оказалось абсолютно неспособным самодержавие. В феврале семнадцатого года революция (локомотив истории — по Марксу или варварская форма прогресса — по Жоресу) вышла из депо общественного кризиса и военных поражений и покатилась по разболтанным рельсам российской государственности. Но перегруженный социальными противоречиями митингующий эшелон революционной России никак не мог набрать необходимой скорости.
Социальная революция или Учредительное собрание — такой виделась альтернатива ближайшего будущего наиболее проницательным политикам в период «временной боярщины» после Февраля. Либо Учредительное собрание, сфокусировав общественные противоречия, в результате внутренней борьбы сможет выдавить из себя тот вектор, по которому двинется Россия, либо — социальная революция, захват власти в стране наиболее активной и решительной силой, способной принять на себя всю ответственность политической власти.
Летом после серии правительственных кризисов и массовых уличных выступлений казалось, что цементирующей силой могут стать военные, единственные из старой системы, кто обладал реальной силой и необходимой организацией. Однако провал корниловского выступления ясно показал, что не здесь аккумулировалась общественная энергия для решительного рывка вперед.
Традиция предписывает историку полировать разделяющие политические партии грани, которые были обозначены ими самими на заре своего становления: Партии проводили свой срез общественного монолита по социально-классовому принципу: в России в начале века оформились партии рабочих, крупного капитала, крестьянства. Но последующее развитие все более обнажало иную суть, все более выделяло иной принцип, стирая чисто классовые признаки, по которым начинали формироваться противоборствующие группировки на политическом фронте XX века. Внутри самих партий, нацеленных на социальное переустройство, возникал разлом, который быстро превращался в грань более острую и жесткую, нежели те, что существовали между ними и их старыми политическими соперниками. Главным разделяющим или консолидирующим фактором станет не ориентация на определенный класс, а отношение партий к воле и интересам большинства — большинства класса, большинства всего общества, т. е. принцип демократии или диктатуры.
Большевики и меньшевики — вот типичный пример разлома единой в прошлом партии, ориентирующейся на рабочий класс, исповедующей теорию диктатуры пролетариата, молящейся одним «святым». Но вскоре не станет более непримиримых врагов. Даже монархисты типа Шульгина окажутся ближе к коммунистической партии с пролетарской идеологией, чем ее кровные братья социал-демократы.
Со времен II съезда РСДРП большевики неприкрыто перемещались с платформы диктатуры пролетариата над буржуазным меньшинством на платформу диктатуры нечаевского толка. Они не ставили знака равенства между социальной силой и численностью класса, численностью своих сторонников. В 1917 году их преимущество над демократически настроенными меньшевиками и эсерами выразилось прежде всего в том, что большевики уже давно поняли, что в сложных общественных катаклизмах решающая роль принадлежит незначительному, но активному меньшинству, способному в критический момент парализовать и подчинить волю и силу инертного большинства.
Английский историк Т. Карлейль в книге о Французской революции заметил, что в борьбе против тирании разогретое идеями свободы и равенства французское общество превратилось в некое желе и, казалось, остается только разлить его в конституционные формы и дать застыть. Но в том-то и дело, что это желе не могло застыть никогда. В России семнадцатого года война и экономический кризис быстро отбили у революционного народа интерес к желе. В головокружительно короткий срок, к осени 1917 года, массовое недовольство народа помогло превратиться партии большевиков из малочисленной и гонимой организации в силу, пользовавшуюся значительным влиянием среди рабочих и солдат.
Сами большевики давно пристально наблюдали за теми изменениями, которые происходили в социально-экономической организации воюющих держав. Россия здесь не служила примером. Наиболее последовательно и жестко политика государственной централизации и регулирования экономики в период войны и некоторое время после нее проводилась в Германии. Немцы еще 25 января 1915 года приняли закон о хлебной монополии. В течение войны Германия ввела у себя «принудительное хозяйство» почти во всех отраслях производства: контролировался обмен, устанавливались твердые цены, отбирался весь продукт, и нормировались не только распределение промышленного сырья, но и непосредственное потребление продуктов путем карточек и пайков. Введены были даже трудовая повинность и учет товаров. Свободная торговля на большинство изделий была отменена. Таким образом государство глубоко вторглось в сферу капиталистических интересов, ограничило частную собственность и заменило рынок централизованным обменом между отраслями производства.
Марксисты разного толка были сконфужены, ведь буржуазно-юнкерское государство железной рукой выполняло их стратегические мечты по реорганизации общественных отношений. Это дало повод некоторым немецким социал-демократам окрестить такую систему «военным социализмом». Однако слева брали круче. В. И. Ленин отрицал право такой системы называться социализмом, хотя бы и военным. В семнадцатом году он характеризует ее как «военно-государственный монополистический капитализм или, говоря проще и яснее, военная каторга для рабочих»[5]. Но вместе с тем, считал Ленин, государственно-монополистический капитализм полностью обеспечивает материальную подготовку социализма, и он «есть преддверие его, есть та ступенька исторической лестницы, между которой (ступенькой) и ступенькой, называемой социализмом, никаких промежуточных ступеней нет»[6].
Лидер большевиков, как всегда, был мастером прямой наводки, используя теорию в качестве прицела в голову последнего буржуазного министра, заслонявшую партии прямую дорогу к власти. А попробуйте-ка подставить вместо помещичье-капиталистического государства государство революционно-демократическое, намекал он рабочим и солдатам в сентябре семнадцатого[7].
Получалось, что для перехода к социализму необходима только смена на «военной каторге для рабочих» правительства буржуазного правительством революционно-демократическим. Но обратить государственную монополию, т. е. «военную каторгу», на обслуживание интересов рабочих и крестьян, о чем писал Ленин в «Грозящей катастрофе и как с ней бороться», было более чем проблематичным. Одним из первых, кто указал на это, был давний теоретический соперник Ленина А. А. Богданов. Почти сразу после октябрьских событий он предупреждал, что Ленин, «став во главе правительства, провозглашает „социалистическую“ революцию и пытается на деле провести военно-коммунистическую»[8].
Весной 1918 года представители немецкой буржуазии, желая завязать торговые отношения с Советской Россией, попросили представителей Совнаркома поподробнее рассказать о принципах советской экономической политики, и после получения соответствующей информации они сказали «Gut!» «Знаете, то, что у вас проектируется, проводится и у нас. Это вы называете „коммунизмом“, а у нас это называется „государственным контролем“»[9].
В это же время Ленин призывал: «Учиться государственному капитализму немцев, всеми силами перенимать его, не жалеть диктаторских приемов для того, чтобы ускорить это перенимание еще больше, чем Петр ускорял перенимание западничества варварской Русью, не останавливаясь перед варварскими средствами борьбы против варварства»[10]. Так оно впоследствии и случилось. В России добиться хлебной монополии в рамках контроля за предпринимателями, как в Германии, не удалось. Система монополии, напоминающая германскую, была достигнута только в условиях полного огосударствления промышленности и продовольственной диктатуры, сопровождавшейся ожесточенной классовой борьбой с соответствующей идеологической подоплекой.
Всемирный революционер Троцкий некогда в восторге писал: «Наша революция убила нашу „самобытность“. Она показала, что история не создала для нас исключительных законов»[11]. Напротив, думается, что революция как раз рельефно подчеркнула эту «самобытность». Она подтвердила специфику российской истории развиваться путем крайнего обострения противоречий. Уместно вспомнить русского философа П. Чаадаева. В своем знаменитом первом «Философическом письме» Чаадаев, размышляя о драматическом характере исторического пути России, замечал: «Что у других народов обратилось в привычку, в инстинкт, то нам приходится вбивать ударами молота… Мы так странно движемся во времени, что с каждым нашим шагом вперед прошедший миг исчезает для нас безвозвратно»[12]. В рассуждениях философа отмечалось главное объективное обстоятельство, присущее всему историческому опыту России, — крайняя мучительность назревших преобразований, их затягивание и в силу этого их проведение самыми радикальными силами и способами, при которых отрицание предыдущего исторического этапа достигает апогея.
Со времен ленинских теорий периода НЭПа у нас обычно принято противопоставлять военный коммунизм и госкапитализм как нечто противоположное, но, на наш взгляд, военный коммунизм есть не что иное, как российская модель немецкого военного социализма или госкапитализма. В определенном смысле военный коммунизм был «западничеством», как система экономических отношений он был аналогичен немецкому госкапитализму, лишь с той существенной разницей, что большевикам удалось провести его железом и кровью, при этом плотно окутав пеленой коммунистической идеологии. Различие в германском и российском путях достижения одной цели во многом определялось разной степенью национального сознания государственности. Над русскими довлел многовековой опыт стихийной оппозиции авторитаризму собственного государства. Как писал Бакунин, «в немецкой крови, в немецком инстинкте, в немецкой традиции есть страсть государственного порядка и государственной дисциплины, в славянах же не только нет этой страсти, но действуют и живут страсти совершенно противные; поэтому, чтобы дисциплинировать их, надо держать их под палкою, в то время как всякий немец с убеждением свободно съел палку»[13].
Общая парадигма России и Германии ярко подтверждается событиями 1921 года. Отказ от военного коммунизма в России и от военного социализма в Германии произошел почти синхронно. X съезд РКП(б) принял решение о замене продразверстки налогом в начале марта, а 14 апреля германский министр земледелия внес в рейхстаг законопроект о регулировании сделок с зерном, который вскоре был принят. В нем предусматривался переход от политики изъятия всего урожая, за вычетом потребностей земледельцев, к продовольственному налогу.
Сравнительный анализ исторического опыта двух стран подтверждает общую закономерность возникновения системы военного коммунизма. Но история никогда не бывает однообразна и прямолинейна. В каждом отдельном случае всегда происходит своеобразное и специфическое проявление закономерностей. В Германии государственная диктатура проводилась в рамках компромисса с буржуазией, юнкерством, прочими собственниками и рабочим классом без абсолютизации ее значения, с полным пониманием вынужденности и временности этой меры. Но поскольку в России сложилось так, что ее проводили иные политические силы, то была предпринята попытка использовать ее более масштабно, как инструмент перехода к новому общественному строю.
В рассуждениях о том, что-де некая политическая сила, в данном случае большевики, действовала в русле исторической необходимости, нет большого смысла. Нельзя забывать, что понятия «необходимость» и «свобода» есть категории парные и неразлучные. Та степень свободы, которой обладает каждый субъект истории, и отличает красочный и неповторимый исторический процесс от уныло однообразного процесса падения камней с Пизанской башни, в созерцании коего, по преданию, находил смысл и удовольствие Галилео Галилей.
Захват большевиками политической власти в октябре 1917 года явился результатом потребности общества в радикальных государственных мероприятиях по разрешению вопросов о войне, снабжении населения продовольствием и урегулировании социально-экономических отношений. Об этом красноречиво говорят приведенные в книге М. Геллера и А. Некрича записи члена французской военной миссии в России Пьера Паскаля, записавшего в свой дневник в сентябре: «Пажеский корпус голосовал за большевиков», в октябре: «Вчера г-н Путилов мне сказал, что он голосовал за большевиков»[14].
Но большевики, помимо общепризнанных и неоднократно провозглашавшихся ими лозунгов о мире, хлебе, свободе и Учредительном собрании, имели и свои особенные цели в соответствии со своей природой как политической партии — захват власти с целью осуществления социалистической революции и установления диктатуры пролетариата. Поэтому вся послеоктябрьская история становления и расцвета военного коммунизма стала историей борьбы «свободы», определяемой внутренней природой и идеологией господствующей партии, с общественной «необходимостью», историей активных попыток «свободы» пожрать, подчинить себе «необходимость».
«Вопрос о хлебе и вопрос о мире»
После Октябрьского переворота большевики получили по наследству от царского и Временного правительств не только государственную власть, но и застарелую головную боль. «Два вопроса стоят в настоящий момент во главе всех других политических вопросов: вопрос о хлебе и вопрос о мире», — говорил Ленин в декабре 1917 года[15]. Предоктябрьская платформа большевиков не давала ясного представления, как они собираются решать первый из этих важнейших вопросов. Взятый партией точный прицел на главную цель — захват политической власти делал ее взгляд на окружающие обстоятельства несколько размытым.
Антикризисная программа большевиков опиралась на совпадение вызванных войной злободневных, насущных потребностей общества со стратегическим курсом большевизма на строительство централизованной плановой экономики. Наиболее полно Ленин изложил ее в своей сентябрьской брошюре с обещающим названием «Грозящая катастрофа и как с ней бороться». В ней говорилось о последовательном наступлении на частную собственность, о развитии государственного сектора и государственном регулировании в области производства, обмена и финансов. Понятно, что в этом случае под государством имелось в виду не буржуазное правительство, а диктатура пролетариата и революционного крестьянства.
В предоктябрьской платформе Ленин старается не акцентировать внимание на проблемах отношений города и деревни и продовольственной политике, очевидно, потому, чтобы не обострять заранее отношений с крестьянством, хотя в отдельных его выступлениях и статьях временами чувствуется понимание будущих проблем. На апрельской Всероссийской конференции РСДРП (б) он говорил: «Крестьяне хлеба не дадут. Чтобы получить хлеб, должны быть меры революционные, которые может осуществить революционный класс»[16].
Пытаясь более детально наметить развитие антикризисных мероприятий, Ленин предполагал, что «целью общегосударственной организации должна быть, ввиду полного расстройства всей финансовой системы и всего денежного дела… организация в широком, областном, а затем и общегосударственном масштабе обмена сельскохозяйственных орудий, одежды, обуви и т. п. продуктов на хлеб и другие сельскохозяйственные продукты»[17].
Однако эти слишком общие предположения, с которыми в ту пору согласились бы многие политические противники Ленина, не могли служить базой и руководством для конкретных действий. Лидер революции не скрывал, что следовал Наполеону, для которого важно было ввязаться в бой. Для Ленина ввязаться в бой означало захватить власть, и до Октября он бил в одну точку. «При переходе политической власти к пролетариату, остальное приложится само собою», — утверждал он[18]. «Я „рассчитываю“ только на то, исключительно на то, что рабочие, солдаты и крестьяне лучше, чем чиновники, лучше, чем полицейские, справятся с практически трудными вопросами об усилении производства хлеба, о лучшем распределении его, о лучшем обеспечении солдат»[19]. Таков в основном был тот конструктивный багаж, с которым партия Ленина вошла в коридоры власти. Он невелик, как говорил персонаж Достоевского Фома Фомич Опискин, собираясь в путь.
Вместе с тем Ленин хорошо понимал, что успех переворота в конечном счете зависит от того, насколько новому правительству удастся сконцентрировать в своих руках продовольственные ресурсы. В этом случае, указывал он, «мы будем господствовать над всеми областями труда, во всех областях промышленности»[20]. 26 октября 1917 года II Всероссийским съездом Советов был образован Народный комиссариат по продовольствию. При выборе первого наркома продовольствия Лениин «шутил»: плохонького надо — все равно в Мойке утопят.
«Маловерный! Зачем ты усумнился?» — сказал Христос своему ученику Петру, когда тот начал тонуть, захотев, подобно учителю, пойти по морю. Первый нарком продовольствия И. А. Теодорович и впрямь оказался «плохоньким». Во время первого кризиса в советском правительстве Теодорович встал на позицию противников Ленина в Совнаркоме по вопросу об «однородном социалистическом правительстве», когда те требовали создать коалиционное правительство с участием представителей всех социалистических партий. В заявлении группы наркомов — Рыкова, Милютина, Ногина и Теодоровича, оглашенном 4 ноября на заседании ВЦИК, говорилось, что только создание однородного социалистического правительства из всех советских партий дало бы возможность закрепить плоды победы рабочего класса и армии в Октябре. Другой путь ведет к разгрому революции. «Нести ответственность за эту политику мы не можем и потому слагаем с себя перед ЦИК звание Народных Комиссаров»[21].
Мотивы Теодоровича и других наркомов были ясны. Они не верили в то, что штыки революционных масс могут быть надежной опорой и, наоборот, при случае очень быстро превратятся в те копья, на которые в Древней Руси бросали неугодных правителей с красного крыльца.
С первых же дней своего назначения советский нарком продовольствия оказался полководцем без армии. Служащие Министерства продовольствия более чем холодно отнеслись к Октябрьскому перевороту. В резолюции, принятой по поводу захвата власти большевиками, они заявили:
«Произведенный в Петрограде захват власти, как ныне выяснилось из заявлений Совета крестьянских депутатов, фронтовых и других демократических организаций, не встречает поддержки широких кругов русской демократии. При создавшихся условиях нет возможности спасти дело снабжения страны продовольствием, так как оно основано на работе этих кругов в лице местных продовольственных органов.
Поэтому мы, ответственные работники Министерства продовольствия, признавая себя бессильными предотвратить грозящую населению и армии катастрофу, не считаем возможным дальше оставаться на своих местах и нести ответственность за дело снабжения.
Однако судьба снабжения армии и населения продовольствием не позволяет нам немедленно прекратить текущую работу и мы будем нести ее в ближайшие дни до замены нас иными людьми»[22].
Общее собрание служащих Министерства продовольствия установило связь с Комитетом спасения родины и революции, который, однако, предписал Министерству продолжать работу, не признавая «никаких органов власти, назначенных захватчиками» и не вступая с ними ни в какие отношения. «В случае проявления какого-либо насилия над существующими руководящими органами Министерства, работа Министерства должна совершенно прекратиться»[23].
Но в первые дни после переворота большевистские комиссары, дезорганизованные противоречиями в своей собственной среде и встреченные открытым гражданским неповиновением служащих, получившим название «саботаж», не спешили демонстрировать свою власть в Аничковом дворце, резиденции Министерства продовольствия. Как сообщалось в бюллетене Комиссии Минпрода по установлению связи с Комитетом спасения родины и революции: «Перемен в положении Министерства продовольствия до 12 ч. понедельника 30 октября не было. В субботу в здании Министерства появлялись лица, именовавшие себя помощниками комиссара по продовольственному делу, но никаких попыток вмешаться в ход дел по Министерству с их стороны и со стороны большевиков пока не было»[24].
Министерство продовольствия во главе со старым руководством по-прежнему продолжало оставаться единственным реальным центром организации продовольственного снабжения в масштабе всей страны, которое после большевистского государственного переворота неизмеримо затруднилось. После трудных июля и августа 1917 года в результате чрезвычайных усилий заготовка продовольствия в сентябре и первой половине октября стала заметно возрастать, но переворот, внесший полную анархию в структуры управления экономикой, тяжело ударил по системе продовольствия и транспорта.
Цифры утомляют, не всегда им верят, и порой совершенно справедливо, поскольку статистика — это такая наука, которая, по признанию одного из ее корифеев, может доказать, что в Ирландии больше населения, чем в Китае, если считать по одним рыжим. Тем не менее следует внимательно отнестись к таблицам и цифрам, составленным в Министерстве продовольствия, они достаточно объективно отражают последствия правительственного переворота в Октябре для продовольственного дела и во многом объясняют дальнейшее развитие событий[25].
По данным Министерства продовольствия, заготовка продуктов в 1917 году по сравнению с 1916 годом выглядела следующим образом.
* Цифры обозначают тысячи пудов.
В Петроград хлебные грузы в августе 1917 года прибывали в размере 33,5 вагона в среднем за сутки, в сентябре — уже 42,8 и за первые 10 дней октября — 54,7 вагонов.
В Москву в августе — 28,4 и в сентябре — 48,6 вагонов в сутки.
Улучшилось снабжение фронтов:
* Цифры обозначают среднее число вагонов в сутки.
Следующие цифры изображают картину резкого падения подвоза продовольствия в армию и столицы.
* Цифры обозначают общее количество вагонов за указанные числа.
* Цифры обозначают среднее число вагонов в сутки.
Безусловно, наметившееся в последние месяцы Временного правительства улучшение снабжения было относительно невелико и не сулило как изобилия в городах, так и переедания солдат-окопников. Затянутые ремни на их подведенных животах едва ли были бы ослаблены более чем на одну дырочку. Тем более что грядущая зима неотвратимо принесла бы и снижение уровня заготовки и подвоза. Но цифры свидетельствуют — Октябрьский переворот самым непосредственным образом отразился на продовольственном снабжении армии и городского населения.
Чиновники Министерства продовольствия, которые по-прежнему держали руку на пульсе всей продовольственной системы, объясняли сокращение подвоза как постоянно действующими факторами, так и рядом причин исключительно «октябрьского» происхождения: прекращением снабжения местных продорганов денежными знаками и товарами вследствие паралича центральной власти; нежеланием земледельческого населения поставлять хлеб областям, захваченным новым политическим переворотом; развалом и анархией на железных дорогах после арестов администрации и служащих, занявших непримиримую позицию по отношению к новой власти в Петрограде.
И ничто не предвещало, что эти отношения могут наладиться. Ленин повел бескомпромиссную политику и, не желая делиться частью пока более чем эфемерной власти, отверг идею союза демократических сил путем создания «однородного» социалистического правительства. Тем самым без поддержки демократически настроенных служащих большевики получили вместо госаппарата «лагерь саботажников». Правда, теперь Ленину было легче отрешиться от теоретических сомнений 1917 года и уверенно провозглашать лозунг о необходимости слома старой государственной машины.
Надежды на налаживание хозяйственной жизни и решение продовольственного вопроса разбивались об утверждения новой власти, что «можно и должно разрушить до основания прежний буржуазный строй и на его обломках начать строить совершенно новое социалистическое общество»[26]. Под обломками старого строя погребались и последние упования армии и промышленных рабочих на скорейшее улучшение продовольственного снабжения.
Все это оказалось на втором плане по сравнению с задачей непосредственной борьбы за абсолютную политическую власть. После удаления от дел «усумнившегося» Теодоровича 19 ноября Совнарком утвердил временным заместителем народного комиссара по продовольствию А. Г. Шлихтера. «Члены коллегии и эмиссары Военно-продовольственной комиссии — вот и весь штат, каким фактически располагал Народный комиссариат продовольствия», — впоследствии вспоминал Шлихтер. Будучи непризнанными в Министерстве продовольствия, большевистские комиссары на первых порах действовали единственно доступными и привычными им методами, используя штыки революционных матросов, солдат и Красной гвардии. Специально сформированные отряды рыскали по таможням, тупикам петроградского железнодорожного узла, осматривали вагоны, сбивали замки со складов, отыскивая запасы продовольствия. К ним немедленно примкнула питерская люмпенизированная чернь, которая, подобно стае прилипал, подбирала остатки и поднимала волну грабежей и погромов, имея своей особенной целью богатые винные погреба.
Благодаря недавним усилиям Минпрода продовольственных запасов оказалось немалое количество. В одном Петрограде взяли на учет 300000 пудов хлеба. Немедленно пущенные по назначению, они сыграли роль масла, вылитого в волнующееся море, несколько успокоив взбудораженных, городских обывателей. В ноябре продовольственный паек жителей Москвы и Петрограда заметно увеличился. Однако эти запасы не были бездонными. Чтобы их пополнять, одного умения сбивать замки было недостаточно, требовалось овладеть всей системой продовольственного снабжения. Но этот путь для большевиков по-прежнему был покрыт терниями.
Ответственные и рядовые служащие Минпрода стойко держали оборону своей независимости от посягательств комиссаров Совнаркома. Над продовольственниками отсутствовала верховная власть. В этих условиях началась борьба различных политических и прочих группировок за обладание продовольственной державой и скипетром. Экстренное назначение Шлихтера временным заместителем наркома продовольствия было вызвано событиями на собравшемся 18 ноября в Москве Всероссийском продовольственном съезде, созыв которого намечался уже давно. В подавляющем большинстве съезд отнесся к октябрьским событиям резко отрицательно и одобрил позицию работников Минпрода. Съезд избрал «десятку» видных хозяйственников во главе с меньшевиком Громаном, которые должны были встать во главе продовольственного дела в стране.
Явившись в Петроград, в Аничков дворец, «десятка» обнаружила Шлихтера в кресле министра продовольствия, пребывавшего в державном одиночестве, поскольку почти все служащие при его появлении объявили забастовку. Созвав собрание служащих, «десятка» призвала их к работе на платформе нейтральности и независимости от новой власти. Это возымело результат, однако, не успев закончиться, забастовка была вновь возобновлена. На сей раз причиной послужили возмущенные крики «десятки», которой большевики начали «вежливенько» выкручивать руки. 27 ноября члены «десятки» были арестованы и отведены в Смольный, где по поручению Совнаркома Шлихтер и Стучка предъявили им ультиматум. Полностью изолировать «десятку» большевики не решились, поскольку за ней стояли продовольственные органы хлебородных областей России. Условия Совнаркома сводились к следующему: свобода в обмен на отказ от осуществления хозяйственной деятельности без соглашения с СНК, а также обязательство служащих Министерства продовольствия беспрекословно подчиняться народному комиссару по продовольствию[27].
Пока «десятка» защищалась от домогательств Совнаркома, появились новые претенденты на продовольственную корону. В первых числах декабря открылся съезд эмиссаров Военно-продовольственной комиссии ВЦИК первого созыва совместно с представителями флотских и армейских продорганов. Съезд в свою очередь поставил себя во главе продовольственного дела и выдвинул принцип работы на основе «беспартийности», но под руководством СНК. Однако Шлихтер отказался признать верховные права выделенного съездом Комитета и упорно вел борьбу со всеми «самозванцами», отстаивая позиции Совнаркома.
В конце декабря Москва, в лице проходившего там Московского продовольственного совещания, родила и направила в Петроград уже «девятку», более левую по составу, чем «десятка», но у которой было столь же мало шансов воцариться в Аничковом дворце. Тем не менее могущества продовольственников московского региона оказалось достаточно для того, чтобы разрушить замысел Шлихтера обрести точку опоры через объединение аппарата Министерства продовольствия с продовольственным отделом недавно образованного ВСНХ[28].
В начале января враждующие в продовольственном строительстве силы резко размежевались: влево — Шлихтер и его сотрудники по комиссариатской коллегии, отстаивавшие единство продовольственной власти, как власти чисто советской, подотчетной только Совнаркому и ЦИК; вправо — Комитет, избранный военным съездом, и «девятка», требовавшие создания коалиционного продовольственного центра, работающего не в соподчинении Совнаркому, а в контакте с Советской властью[29], «Что сие означает — не выяснено и по сегодня», — замечает Н. А. Орлов в своей книге «Девять месяцев продовольственной работы Советской власти».
Сие, очевидно, означало попытку, не вполне удачную, оградить жизненно важное дело продовольствия страны от ореола непопулярности большевистского правительства у большинства российского общества. Чтобы положить конец утомительному спору, обе стороны согласились апеллировать к специально созываемому Первому Всероссийскому продовольственному съезду, открывшемуся в Аничковом дворце 14 января 1918 года. Съезд принял соломоново решение, упразднив всех претендентов на продовольственный центр и приняв декрет об организации Всероссийского совета снабжения при ЦИК и отделов снабжения при местных Советах.
Однако подобное решение явно противоречило политике Ленина и интересам Совнаркома, посему Всероссийский совет снабжения скончался, едва успев что-то постановить. Ликвидировав разношерстную компанию претендентов, продовольственный съезд в глазах Совнаркома выполнил свою задачу, расчистив путь для восстановления и укрепления его органа — Народного комиссариата продовольствия, тем более что к концу января голод и Чрезвычайная комиссия принудили к повиновению служащих Министерства продовольствия.
Перипетии борьбы за руководство продовольственной системой были изложены нами скороговоркой, ее детали известны и, думается, не заслуживают большего внимания, ибо лишь подчеркивают микроскопический характер этой борьбы в самом левом верхнем углу той поистине трагической картины, которую к этому времени представляла собой Россия.
Пока в Центре происходили ожесточенные схватки за обладание ключами от хлебных амбаров России, когда-то грозившая катастрофа стала реальностью.
Снабжение действующей армии прекращалось. За весь декабрь Северному фронту было недодано продовольствия и зерно фуража в размере 51 % и Западному фронту — 81 %. Юго-Западному фронту — 68 % и Румынскому фронту — 60 % — за 17 дней декабря. По сообщению Комиссариата казачьих войск при Ставке, уже к концу ноября 1917 года из-за неполучения фуража казачьи части потеряли почти весь конский состав[30].
«Наступление в армии полного голода является делом ближайших дней», — докладывал начальник штаба Верховного главнокомандующего М. Д. Бонч-Бруевич Главковерху Н. В. Крыленко и Совету Народных Комиссаров 7 января 1918 года[31].
«Помните, — обращались из Ставки во все губернские города России, — чего от вас ждут ваши голодные товарищи, и объясните это сытым, прячущим из-за грошей свои запасы, что их же братья, их же дети погибают на фронте от голода, отстаивая их же интересы. И если эта последняя сила будет сломлена и у нас не хватит силы устоять, если она будет голодать, то двинется беспорядочной толпой к родным очагам, разоряя все на своем пути»[32].
Германские, а тем более австрийские генералы не могли и мечтать о таком сокрушительном ударе по русской армии, который ей нанесла в спину борьба за власть в столице. За короткое время армия превратилась в скопище бродяг и нищих. Прифронтовые города наводнились сбродом в военной форме, остатками разбегающихся частей, занятых поисками пищи, нищенством, грабежами, торговлей оружием и прочими делами, которые могут позволить себе фронтовики, утратившие тыл. Продовольственный удар по русской армии приблизил заключение «похабного» Брестского мира более, чем все военные операции Гинденбурга или дипломатические интриги Кюльмана и Чернина.
В то время, когда таяла армия и разваливался фронт, в глубине страны происходили обратные процессы. Там общественные отношения утрачивали гражданское содержание, все более приобретая военный характер. Власть, опирающаяся на вооруженное насилие, вступала в свои права. Вопросы государственно-национального устройства, Учредительного собрания, раздела помещичьей земли, распоряжения промышленными предприятиями и т. д. и т. п. переместились в сферу открытой вооруженной борьбы, в которой право и компетентность сторон измерялись количеством имеющихся штыков и сабель.
Естественно, что в первую очередь подобные нравы охватили область продовольственного снабжения. Результаты развала хозяйственных связей, транспорта и начало гражданской войны особенно остро сказались на снабжении населения к январю 1918 года. Провинция, доселе с захолустной инертностью и недоверием взиравшая на революционную лихорадку в столицах, наконец ощутила ее последствия и на себе.
Следует заметить, что география сельскохозяйственного производства в России сложилась под воздействием экспансии дешевой хлебной продукции черноземных губерний России и Украины, которая заставляла сворачивать производство зерновых в губерниях Севера и Центрально-промышленного региона, где себестоимость производства хлеба была выше. При росте населения за счет развития промышленности в этих губерниях происходило сокращение посевных площадей зерновых культур. После революции и разрыва традиционных хозяйственных связей с Югом Северные и Центральные губернии попали в тяжелейшее продовольственное положение. Проев запасы, как рабочее, так и крестьянское население региона оказалось в критической ситуации. «Голова» и «сердце» России моментально покрылись пятнами голода, быстро увеличивающимися в количестве и размерах.
Телеграф в Смольном дымился, заваливая правительство требованиями и мольбами о продовольствии. Толпы голодающих подстерегали редкие эшелоны с хлебом, следующие в Москву и Петроград, и грабили их. Зачастую подобные экспроприации происходили с санкции уездных и прочих властей при непосредственном участии отрядов местной Красной гвардии. Тем же занимались и сельские сходы, Советы в местностях, прилегающих к транспортным артериям. Сами железнодорожники непрерывно грозили конфискацией части хлебных эшелонов и требовали предоставить им право свободной закупки продовольствия. Шансы прорваться к месту назначения имели только маршруты с хорошо вооруженной и многочисленной охраной.
Характерны телеграммы тех времен. 24 февраля из Бологое в Совнарком сообщали, что хлеба не видят с ноября месяца, в уезде есть случаи голодной смерти, положение критическое. «Сегодня на ст. Бологое тысячные массы изголодавшихся людей ждут продовольственного поезда на Петроград, возможны печальные эксцессы»[33]. Из Дмитровского уезда Московской губернии: «Хлеба совершенно нет. В Дмитровском уезде наступил голод со всеми ужасными последствиями… Убедительно просим разрешить самостоятельную закупку учреждениям. Дальнейшее удержание хлебной монополии есть преступление»[34].
Особенно отчаянные призывы поступали из Туркестана, сырьевой базы российской легкой промышленности. В феврале из Ташкента сообщали о том, что «доведенные до голода и отчаяния туземцы продают за несколько фунтов муки своих жен, дочерей, питаются отбросами, поедают умерших голодной смертью»[35].
Таковы лишь некоторые из тех телеграмм, которые сплошным потоком поступали в Совнарком и другие органы власти и из которых там складывались самые пухлые папки за этот период. Голодный кошмар, охвативший регионы с ограниченным возделыванием хлебных культур, продолжался всю зиму и весну 1918 года. Меньшевики, чье оппозиционное положение заставило их стать чутким барометром настроений рабочей массы, уже во весь голос требовали от большевиков прекратить «социалистические эксперименты» и признать, что только единый демократический фронт и Учредительное собрание могут дать мир и остановить разруху.
К моменту открытия Учредительного собрания в Петрограде и Москве уже сложилась напряженная обстановка. Большевики утрачивали свои позиции среди рабочих и готовились к решительным мерам ради сохранения власти. 6 января, на следующий день после разгона Учредительного собрания и расстрела в Петрограде и Москве демонстраций в его поддержку, на заседании исполкома Моссовета меньшевики подчеркивали, что «демонстрация 12 декабря, когда большевистская власть чувствовала за собой силу, прошла без препятствий, угроз и насилий, хотя привлекла мало рабочих. Демонстрация же 5 января подверглась самому дикому расстрелу, хотя жертвами падали не какие-нибудь „буржуи“, а рабочие, представители подлинной демократии и социалисты. Это показывает, что партия власти, большевики боялись участия в демонстрации именно рабочих и социалистических слоев. Большевики знали, что в рабочих массах происходит перелом настроения и поэтому, чтобы предупредить выход рабочих на улицу, были пущены все средства старого режима»[36].
Кризис продолжали усугублять более чем странные действия правительства большевиков. В обращении к Ленину из Петроградской продовольственной управы от 25 января говорилось:
«Центральная Управа Петроградского продовольственного Совета позволяет себе обратить Ваше внимание на новое обострение продовольственного кризиса в Петрограде, вызванного сосредоточением в городе уже значительного и ежедневно увеличивающегося количества австро-германских военнопленных. Управе, конечно, неизвестно, какими мотивами руководствовались и руководствуются соответствующие ведомства, сосредотачивая в северных голодающих губерниях огромные массы военнопленных. Но каковы бы то ни были эти мотивы, продовольственное положение Северной области таково, что необходимо немедленно и во что бы то ни стало… не только приостановить продвижение военнопленных в Петроград и вообще Северную область, но в ближайший же срок освободить Петроград от тех десятков тысяч, которые уже имеются здесь…»[37]
Неизвестны и нам действительные мотивы столь опасных манипуляций перед лицом угрозы германского наступления на Петроград. Непонятно, были ли военнопленные призваны внести свою лепту в развитие мирового революционного процесса, или же предназначались для решения более прозаических задач большевистской власти. Факты пока отсутствуют, а воображения здесь недостаточно, чтобы до конца постигнуть потребности нового порядка и замыслы руководства. Оставим этот вопрос открытым, лишь указав, что призыв продовольственной управы нашел адресата и предсовнаркома вскоре сделал распоряжение о немедленном выводе военнопленных из столицы[38].
Первый опыт продовольственной диктатуры
В обстановке охватившего страну экономического хаоса из-под обломков старой хозяйственной системы раздавались уже отчаянные призывы правительства: «Хлеба, хлеба и хлеба!!! Иначе Питер может околеть»[39].
Ленин обвинял питерских рабочих в «чудовищной бездеятельности» и требовал террора, расстрела на месте для спекулянтов и укрывателей хлеба. «Для обысков каждый завод, каждая рота должны выделить отряды, к обыскам надо привлечь не желающих, а обязать каждого, под угрозой лишения хлебной карточки»[40].
Для производства обысков Петросовет мобилизовал 5 тысяч человек. 22 января отряды рабочих совместно с воинскими патрулями провели широкомасштабную операцию по поиску и конфискации крупных запасов хлеба на складах, у частных торговцев и обывателей. Меры «революционной целесообразности» вновь подхлестнули волну стихийных погромов. «Снова слышна на улицах Петрограда ружейная и пулеметная пальба, — писала газета „Знамя труда“ 23 января, — говорящая о не изжитом еще позоре Великой Революции. Уже который день идет разгром винных погребов в Петрограде. Газеты сообщают, что пьяная толпа после разгрома погребов принялась за разгром магазинов». Комиссары крошили штабеля бутылок и бочки с вином из пулеметов. «Вино стекало по канавам в Неву, пропитывая снег. Пропойцы лакали прямо из канав», — вспоминал Троцкий[41].
На улицах городов, несмотря на жестокие мероприятия власти, воцарились преступность и самосуд. Горький в то время с ужасом писал о ворах, пойманных и утопленных толпой в реке. Газеты помещали репортажи о сценках, ставших бытовыми для Петрограда. Так, 11 января преступники в центре города убили и ограбили ювелира Фридмана. Двое убийц были задержаны и доставлены в комиссариат, но толпа, в которой преобладали солдаты, угрожая комиссару расправой, добилась выдачи преступников. Их тут же расстреляли в подворотне и вывесили на дверях ювелирного магазина объявление: «Двое из убийц задержаны и по постановлению публики расстреляны, трупы их находятся в Обуховской больнице»[42].
Многие дела в то время творились «по постановлению публики», разъяренной хаосом и обманутыми надеждами собственного революционного энтузиазма. Ленин метал молнии в торговцев и спекулянтов, стремясь по этому громоотводу направить основной грозовой удар голодного пролетариата. Но хлеба в городе не было. Скудные тайники питерских лавочников при всем желании не могли удовлетворить потребности столицы. Необходим был подвоз. Хлеб, бывший в изобилии на Юге страны, оставался недосягаемым. Разваливался и приходил в упадок старый заготовительный аппарат Министерства продовольствия. Ни денежных, ни товарных импульсов на места из Центра практически не поступало.
Сила крошит стекло, но она и кует булат. В жестокой борьбе за существование, за власть партия большевиков превращалась в гибкую и острую сталь. Становились все более масштабными и изощренными приемы политики партии «активного меньшинства», вытекающие из ее характера и идеологии.
В январе 1918 года в Совнарком все чаще стала поступать информация из провинции о деятельности военизированных отрядов по заготовке хлеба. Наши военно-закупочные отряды, сообщал Ленину Лугановский из Советского Украинского правительства, «разбросанные по уезду с опытными инструкторами во главе, дают блестящие результаты. Ставка на деревенскую голытьбу против кулаков укрепляет успех»[43]. «Можно заготовить несколько миллионов пудов хлеба в течение февраля. Хлеб имеется у богатых мужиков, которые добровольно не дают… Совдеп просит дать триста человек матросов или красногвардейцев»[44], — писал член коллегии Наркомпрода А. С. Якубов из Курской губернии.
Казалось, жизнь сама подсказывает спасительный выход из кризиса — сосредоточить всю политэкономию на кончике матросского штыка, тем более что подобное решение могло бы стать удачным развитием теории классовой борьбы и диктатуры пролетариата. Таким образом, уже в январе восемнадцатого года у большевиков созрел замысел введения жесткой продовольственной диктатуры, т. е. основной упор в проведении государственной монополии на хлеб сделать на вооруженное насилие.
Установление продовольственной диктатуры явилось событием, имевшим первостепенное значение в развитии экономической системы военного коммунизма и предопределившим дальнейшую эскалацию гражданского конфликта в обществе. Историки выдают политике продовольственной диктатуры свидетельство о рождении со времени ее «крестин», т. е. с момента ее провозглашения в мае 1918 года, но фактическое рождение продовольственной диктатуры состоялось гораздо ранее — в феврале 1918 года. Грохот немецких кованых сапог и шум красногвардейской атаки на капитал заглушили ее первый слабый младенческий писк, в котором, однако, уже явственно слышались грозные металлические нотки.
Первый опыт введения продовольственной диктатуры связан с именем Л. Д. Троцкого. После того как Троцкий вернулся в Петроград в состоянии «ни мира, ни войны» и был отстранен от дальнейших переговоров с Германией и ее союзниками, Ленин не без раздражения перебросил его на другой участок работы, находившийся в критическом положении. 31 января Троцкий назначается председателем образованной Совнаркомом Чрезвычайной комиссии по продовольствию и транспорту и де-факто становится во главе всего продовольственного дела. Это был период межвременья, когда Первый Всероссийский продовольственный съезд ликвидировал всех претендентов на руководство продовольственным делом, и до образования нового дееспособного Наркомпрода в конце февраля 1918 года.
Комиссия Троцкого остается весьма загадочным эпизодом в летописи первых месяцев Советской власти, но она заслуживает гораздо большего места в памяти истории, нежели ей отведено самим Троцким, скользнувшим по ней несколькими поверхностными строчками в своих воспоминаниях. Он пишет, возвращаясь к дням после своего дипломатического фиаско: «На первое место тем временем все больше выпирали практические задачи гражданской войны, продовольствия и транспорта. По всем этим вопросам создавались чрезвычайные комиссии, которые должны были впервые заглянуть в глаза новым задачам и сдвинуть с места то или другое ведомство, беспомощно топтавшееся у самого порога»[45].
ЧК по продовольствию и транспорту была призвана ликвидировать анархию в деятельности двух важнейших отраслей хозяйства и должна была попытаться хотя бы частично провести в жизнь принципы хлебной монополии. В отличие от другой, широко известной ЧК по борьбе с контрреволюцией и саботажем, существование Чрезвычайной комиссии по продовольствию и транспорту оказалось кратковременным, и она практически успела мало что решить, но явилась как бы лакмусовой бумажкой, отчетливо обнаружившей направление и характер дальнейшей политики Совнаркома. Находясь во главе комиссии, Троцкий вновь подтвердил свои незаурядные качества, которые он продемонстрировал в период Октябрьского переворота и которые впоследствии принесли ему мировую славу военного диктатора.
Одной рукой Троцкий грозил местным и военным властям за самоуправную реквизицию продовольственных грузов, другой — мелким мешочникам и спекулянтам. Канун годовщины введения хлебной монополии комиссия Троцкого отметила «надцатым» за весь год постановлением о борьбе с мешочничеством «как со зловредной спекуляцией, которая разрушает транспорт и продовольствие»[46]. Властям предписывалась организация отрядов для конфискации грузов у мешочников, но поскольку к тому времени мешочник пошел не простой, а нюхавший пороху и имевший оружие, то в приказе устанавливалось, что «в случае сопротивления с оружием в руках, мешочники расстреливаются на месте преступления».
Однако насчет расстрела порой бывало сложно. Мешочники без труда находили заступников, числом и вооружением намного превосходящих возможности властей. О положении, характеризующем отношения, сложившиеся тогда на железных дорогах, видно из другого распоряжения Троцкого:
«Графский революционный комитет сообщил, что эшелон 3-го Кексгольмского полка, под командой Жукова, вступился за мешочников и разоружил боевую дружину по охране железной дороги, проехав далее в поезде № 57. Такого рода гнусное самоуправство должно повлечь за собой самую суровую кару. Именем Чрезвычайной комиссии предлагаю всем местным Советам: 1) Означенный эшелон задержать и разоружить. 2) Начальника эшелона Жукова, где бы он ни находился, арестовать и доставить в Петроград для предания революционному трибуналу.
Председатель Чрезвычайной комиссии Л. Троцкий»[47].
Впоследствии, в гражданскую войну, подобные стычки красноармейцев с заградительными продовольственными отрядами приобрели хронический характер и, как правило, заканчивались разгромом продовольственников, на которых отыгрывались за продовольственную диктатуру большевиков мобилизованные в армию крестьяне. В связи с этим появились специальные распоряжения, категорически запрещавшие остановку воинских эшелонов на станциях расположения заградотрядов.
С работой Чрезвычайной комиссии по продовольствию и транспорту связан один, весьма важный случай, известный очень узкому кругу специалистов, ранее предпочитавших обходить его молчанием, но чрезвычайно точно характеризующий политическую физиономию вождя большевиков. Этот случай имеет прямое отношение к выяснению вопроса об объективных и субъективных истоках революционного террора.
Длительное время образы Ленина и Сталина соревновались в массовом сознании лишь объемом исключительных добродетелей. Со временем такие представления начали меняться, и теперь более волнует вопрос: кто из них был более жесток и решителен в способах проведения своей политики? Думается, что такая постановка правомерна. Противопоставление добренького Ленина кровожадному Сталину не выдерживает критики. В. М. Молотов, хорошо знавший обоих, делал однозначный вывод, что Ленин был более суров, чем Сталин[48]. Сталина сделала Сталиным длительная и упорная борьба после смерти Ленина за личный авторитет и главную роль в партии, но в послеоктябрьском «товариществе» вождей решительность и беспощадность Ленина не имели себе равных.
Троцкий во многом обязан своей репутацией жестокого диктатора советской бюрократии, напуганной его репрессиями в отношении самовластвующих провинциальных начальников, а также командиров и комиссаров Красной армии. Сталин, если исключить его известную грубость, мог сойти за образец мягкости и кротости в тогдашнем составе правительства. Заслуживают внимания Свердлов, способностям которого не суждено было полностью раскрыться, но который успел начертать свое имя на скрижалях истории акциями красного террора в ответ на ранение Ленина осенью восемнадцатого года и против казачества в начале девятнадцатого года, а также Зиновьев, человек слабохарактерный, но могущий в состоянии истерического страха устроить кровавую баню для заложников в питерских местах заключения. Однако способности соратников имели вторичный, подчиненный характер по отношению к качествам вождя. В этом случае история дала еще одно яркое подтверждение своему правилу, когда в период развития революций она приводит к власти не уравновешенный центризм, а наиболее экстремистски настроенные политические силы и личности.
Лексикон Ленина зимой 1918 года был самым насыщенным по части таких выражений, как «беспощадный», «террор», «расстрел на месте» и т. п., хотя в этот период он еще не решался дальше продвинуть классовую теорию и открыто обозначить очередного врага социалистической революции. Ленин пока грозил только в адрес безликих спекулянтов и саботажников, но втуне уже готовил очередное «острое блюдо».
А. Д. Цюрупа стал наркомом продовольствия 25 февраля, и в его неопубликованных воспоминаниях есть отрывок, относящийся к работе Чрезвычайной комиссии по продовольствию и транспорту в последних числах февраля — начале марта. Цюрупа вспоминал, что на заседание комиссии, где председательствовал Троцкий, «поступил проект декрета, написанный рукой В. И. (Ленина). В нем предписывалось всем крестьянам сдавать разверстку в срок под расписку. В нем имелся параграф, в котором было сказано, что тот крестьянин, который не сдаст своей продразверстки в срок, будет расстрелян…»[49]
Этим предложением даже такие будущие мастера «кнута», как Троцкий и Цюрупа, были шокированы. «Я испугался, — пишет Цюрупа, — сказал, что это невозможно. Что же мы будем массовые расстрелы производить? В результате этот декрет не появился».
Тем не менее в феврале 1918 года большевиками была предпринята первая централизованная попытка использования вооруженной силы в заготовке продовольствия. В феврале покинул Петроград неудавшийся нарком продовольствия Шлихтер, получивший особое задание и чрезвычайные полномочия по заготовке хлеба в Сибири. На месте Шлихтер развернул активную деятельность по организации отрядов. 27 февраля он телеграфировал Ленину и в Минпрод: «В Челябинском уезде работают четыре вооруженных реквизиционных отряда, которые, по-видимому, напугали на юге уезда кулаков, они начинают привозить хлеб»[50].
Но мужички быстро оправились от первоначального испуга и стали изощреннее прятать хлеб. За кратковременной волной успеха стало ясно, что применение реквизиции вскоре дает отрицательный результат. Шлихтер настаивал: «Требую постоянной экстренной маршрутной посылки мануфактуры и дензнаков. Надо помнить, что никакие вооруженные реквизиционные отряды сами по себе без мануфактуры и дензнаков не спасут… Организую обмен хлеба на спирт, согласия вашего на это не испрашиваю, ибо не надеюсь получить»[51].
«Товарообмен»
Стабильнейшая из валют в Отечестве! В начале 1918 года где-то сытые селяне изводили горы зерна на самогон, где-то худосочные горожане утоляли чувство голода вином из разбитых погребов. Опьяненная анархией, самогоном и изысканным вином Русь веселилась, плакала и праздновала кончину опостылевшего порядка. В деревне продолжался бурный процесс раздела помещичьих имений. Между отдельными обществами разыгрывались настоящие сражения за право грабить ту или иную усадьбу. Нельзя сказать, что крестьяне не понимали своего вандализма в отношении архитектурных памятников и художественных ценностей бывших дворянских гнезд. Но на основании опыта 1905–1907 годов у них сложилось убеждение, что помещика не выживешь, если не стереть с лица земли его имение. Этим пользовались кулачки и крестьяне средней руки, подъезжавшие к месту погромов на нескольких подводах каждый, чтобы увезти побольше добра.
Горький в «Несвоевременных мыслях» отмечал, что в деревне появился особый хищный тип мелкого хозяйчика, быстро обогащавшегося за счет помещичьей собственности, а также путем безудержной спекуляции в условиях полного развала государственной продовольственной системы. Почувствовав вкус к наживе, деревня брала реванш у голодного города за многовековую эксплуатацию и утеснение.
К. Радек впоследствии писал об этом периоде:
«Крестьянин только что получил землю, он только что вернулся с войны в деревню, у него было оружие и отношение к государству, весьма близкое к мнению, что такая дьявольская вещь, как государство, вообще не нужно крестьянину. Если бы попытались обложить его натуральным налогом, мы бы не сумели собрать его, так как для этого у нас не было аппарата, а крестьянин добровольно ничего бы не дал. Нужно было сначала разъяснить ему весьма грубыми средствами, что государство не только имеет право на часть продуктов граждан для своих потребностей, но оно обладает и силой для осуществления этого права»[52].
Карл Бернгардович был прав. Действительно, чтобы иметь возможность в 1921 году потребовать у крестьянина часть его хлеба, государству в течение трех лет потребовалось всеми способами доказывать ему, что оно имеет возможность забрать у него все. Однако высказывание Радека не вполне искренне. Он намеренно расписывает историческое полотно большими, широкими мазками, чтобы скрыть под ними грязненькие, дилетантские штришки первоначальных опусов большевизма. Мы далеки от того, чтобы вослед Радеку стать на путь апологетики государственного насилия, вдохновляемого идеологией классовой войны. Полезнее указать на недостатки сильного, чем растравлять язвы слабого. Государство, отторгнувшее миллионы своих граждан как классово чуждый элемент, более ответственно перед историей, нежели массы темных, впервые дорвавшихся до сытой и вольной жизни мужиков.
Разного рода реминисценции, встречающиеся сплошь и рядом в заявлениях политиков, как правило, представляют собой чуть-чуть приоткрытые двери в историю, в которые они пропускают стайки легковесных заслуг и которые захлопывают при приближении тяжелых обвинений.
Весной 1919 года, на VIII съезде РКП(б), Ленин, возвращаясь к недавнему прошлому, произнес:
«Мы поступали согласно тому, чему учил нас марксизм. В то же время политическая деятельность Центрального Комитета в конкретных проявлениях всецело определялась абсолютными требованиями неотложной насущной потребности. Мы должны были сплошь и рядом идти ощупью. Этот факт сугубо подчеркнет всякий историк, который способен будет развернуть в целом всю деятельность Центрального Комитета партии и деятельность Советской власти за этот год»[53].
Как заметил в один из драматических моментов 1914 года французский посол в России М. Палеолог германскому послу графу Пурталесу, очевидно, положение очень дурное, если возникла необходимость уже взывать к суду истории. Думается, что из аналогичных соображений следует отнестись критически к воззванию вождя большевиков к будущим исследователям истории. Формула Ленина намеренно проста, в ней проглядывается попытка обезличенным прагматизмом прикрыть глобальные просчеты. Мол, если не имеется ясного теоретического представления о должном направлении политики, то деятельность осуществляется «на ощупь», под воздействием «неотложной насущной потребности». Здесь шаг в сторону (или попытка к бегству) от любимой им диалектики — есть противоположности, но их единство отсутствует.
Как у зрячего глаза, так и у слепца «ощупь» — всего лишь инструменты, которые помогают им выбрать путь соответственно потребности. Если у правительства нет ясного представления о ситуации и перспективах, то что направляет его деятельность и определяет выбор в неотложных делах? Интерес. Это тот фундаментальный вектор, который лежит в основе как стратегических установок, так и разрешения «неотложной насущной потребности». Ленин должен был сказать: шли «ощупью», но так, как «учил нас марксизм».
Действительное содержание интереса, лежавшего в основе деятельности большевистского руководства, вопрос особый, и уместнее подойти к нему в заключении. Сейчас важнее обратить внимание на конкретные детали и противоречия, которые в состоянии подтвердить наш взгляд на исторический процесс как на борьбу «свободы» и «необходимости», заставляющий отыскивать в каждом движении, продиктованном объективными потребностями, ту частичку идиотизма, привнесенного гордыней человеческого сознания, которая приводила к результатам намного худшим, чем они могли бы быть.
Если истина и существует, то в политике она неизменно заслоняется интересом. До Октября Ленин, исходя из интересов союза с революционно настроенным крестьянством, повторял, что партия большевиков не может задаваться целью «введения» социализма в мелкокрестьянской стране[54], однако после захвата власти он тайно и явно пересмотрел ряд коренных политических установок. Позже, в начале НЭПа, Ленин был вынужден сделать несколько откровенных признаний относительно содержания своей политики в первое полугодие после прихода к власти:
«В марте или апреле 1918 г., говоря о наших задачах, мы уже противополагали методам постепенного перехода (к социализму. — С. П.) такие приемы действия, как способ борьбы, преимущественно направленный на экспроприацию экспроприаторов, на то, что характеризовало собою главным образом первые месяцы революции, т. е. конец 1917 и начало 1918 года».
«Свою строительскую, хозяйственную работу, которую мы тогда выдвинули на первый план, мы рассматривали под одним углом. Тогда предполагалось осуществление непосредственного перехода к социализму без предварительного периода, приспособляющего старую экономику к экономике социалистической»[55].
«Мы исходили большей частью, я даже не припомню исключений, из предположений, не всегда, может быть, открыто выраженных, но всегда молчаливо подразумеваемых, — из предположений о непосредственном переходе к социалистическому строительству. Я нарочно перечитал то, что писалось, например, в марте и апреле 1918 года о задачах нашей революции в области социалистического строительства, и убедился в том, что такое предположение у нас действительно было»[56].
Ленин, как истинный политик, мягко выразился относительно «предположений» о непосредственном переходе к социалистическому строительству, которые вовсе не были «молчаливо подразумевавшимися». Р. Абрамович, один из лидеров Бунда и меньшевиков, вспоминал, что весной 1918 года его буквально шокировали прямолинейные заявления Троцкого и самого Ленина о возможности шестимесячного перехода к социализму[57]. Подобные представления и установки руководителей большевиков не могли не порождать разного рода авантюр. И здесь тон задавал, разумеется, лидер.
Сохранились сведения об эпизоде, который вносит большую ясность в понимание как политики, проводившейся большевиками с октября, так и некоторых существенных черт характера Ленина. Когда весной 1918 года проступили губительные последствия процесса повальной национализации промышленности, все причастные к ней руководители начали оправдываться и выяснять, кто виноватее. В конце мая, на I съезде ВСНХ, когда вспыхнула одна из таких разборок, бывший председатель Президиума ВСНХ Н. Осинский не без тайного злорадства объявил:
«Если меня сейчас шпилят всеобщей национализацией, то мне интересно в данный момент привести одну весьма любопытную историческую справку. Это именно проект всеобщей национализации производства, внесенный т. Лениным в декабре 1917 г. Там в п. 1-м говорится, что все акционерные предприятия объявляются собственностью республики. Что же касается лично меня, то это до некоторой степени был саботаж — этот проект был задержан в недрах ВСНХ, и в этом отношении необходимую долю участия в задержке нужно отнести и за счет меня. (Возгласы с мест: Не можете ли прочесть проект?) В п. 1-м проекта говорится, что все акционерные предприятия объявляются собственностью государства, затем говорится об аннулировании всех государственных займов, 5-й п. — о введении трудовой повинности, 6-й и 7-й говорят о приписке к потребительным обществам — все это предполагалось провести в жизнь одним декретом в декабре 1917 г. (Возглас с места: передайте проект в бюро.) Я полагаю, что здесь нет никакой разницы. Я стою на той точке зрения, как и в свое время т. Ленин в декабре месяце, что нужно идти ко всеобщей национализации, но нельзя этого делать одним махом»[58].
При сопоставлении сообщения Осинского и других подобных фактов (например, случай с «расстрельным» декретом, внесенным Лениным в комиссию Троцкого) видно, что у вождя большевиков имелась интересная склонность «подсовывать» свои наиболее одиозные и рискованные проекты для принятия под чужую ответственность. В упомянутом Осинским документе от декабря 1917 года уже почти во всем обличьи предстает идеальный образ всей системы военного коммунизма, который удалось реализовать на практике лишь к 1920 году. Несмотря на провал фронтальных попыток «введения социализма», отпечаток подобных установок просматривается на каждом частном мероприятии правительства большевиков, при каждом его шаге, так сказать, «ощупью» в первые месяцы Советской власти.
В условиях развала государства, распада традиционных экономических связей и обесценения денежных знаков, практическому уму, чуждому идее примитивного насилия, выход виделся в развитии элементарного обмена между городом и деревней. Как говорил в то время Н. Суханов, проблема извлечения хлеба из деревни есть не что иное, как проблема организации товарообмена[59].
После того, как первая скоротечная попытка выкачки хлеба путем посылки вооруженных отрядов оказалась малосостоятельной, в большевистском правительстве начинают задумываться об организации широкомасштабного товарообмена. Как указывалось в обстоятельном докладе коллегии Наркомпрода в Совнарком, «анализ существующего положения приводит к выводу, что только снабжение деревни тем, чего она требует, т. е. предметами первой необходимости, может вызвать на свет спрятанный хлеб. Все другие меры лишь паллиативы»[60]. Товарообмен уже везде происходит стихийно, путем мешочничества. Положить этому конец можно только организовав государственный товарообмен, — говорилось в докладе и подчеркивалось, что для этого «имеется в свободном распоряжении очень большой запас товаров».
Оказалось, что зимой, в то время, когда продполитика большевиков свелась преимущественно к истеричным призывам и кампаниям, когда Ленин сотрясал воздух угрозами расстрелов и вместе с Зиновьевым поднимал питерских рабочих на обыски, текстильная промышленность продолжала по инерции работать и на складах накопилось значительное количество мануфактуры. После развала армии в интендантстве освободились «огромные запасы всяких товаров, во многих случаях уже гниющих без всякой пользы, в таможнях и портах накопилось много сельскохозяйственных орудий»[61]. По расчетам Наркомпрода, даже части этих запасов на сумму 1 162 000 000 рублей было достаточно, чтобы до лета выкачать из деревни большую часть прошлогоднего урожая.
Наркомпрод и новоиспеченный нарком Цюрупа самым энергичным образом принялись за подготовку задуманной операции. Однако из их хитроумного замысла немедленно вылезли огромные уши идеологических и классовых установок новой власти. Предполагалось, чтобы «от товарообмена между городом и деревней, в котором имеется участие частного капитала, перейти к такому товарообмену, который составил одно общее громадное хозяйство, части которого являются только общими частями, которые участвуют в одном общем круговороте»[62]. Отсюда становится ясна хорошая дальнозоркость нашего «слепца» и его стремление к установлению продуктообмена в системе единого централизованного хозяйства — основополагающего признака военно-коммунистической политики.
26 марта Совнаркомом был принят и начал ускоренно воплощаться в жизнь декрет об организации товарообмена. Однако вскоре стало очевидно, что он не приносит желаемых результатов, и причина тому заключалась отнюдь не в отсутствии достаточного количества товаров, как иногда склонны объяснять некоторые исследователи. Товаров на периферию, особенно в юго-восточный «угол», было брошено огромное количество. М. И. Фрумкин, видный продовольственник, свидетельствовал, что в Сибири не успевали разгружать вагоны, в Омском узле образовалась пробка из товарных маршрутов. Так же усиленно отправлялись товары в губернии Юга и Поволжья. Что не сумела рационально использовать Советская власть, с успехом впоследствии употребили ее противники. После образования в Самаре Комитета членов Учредительного собрания его правительство существовало исключительно распродажей товаров, попавших в его руки[63].
Политическая платформа Самарского Комуча позволяла ему более практично подойти к экономическим отношениям с крестьянством, нежели большевикам. Тот же Фрумкин, который одно время в качестве члена Коллегии Наркомпрода непосредственно занимался вопросами товарообмена, в 1922 году писал, что по существу товарообмена никогда не было. Говоря о товарообмене весны 1918 года, он указывал на инструкцию Наркомпрода к декрету 26 марта, изготовленную по указке Совнаркома и фактически упразднявшую товарообмен:
«Индивидуальный обмен с отдельными крестьянскими хозяйствами воспрещается, не допускается также покупка хлеба у организаций, могущих поставить хлеб. Товары отпускаются по волостям или районам для равномерного, распределения среди всех граждан в случае сдачи хлеба всей волостью или районом. Постановление СНК подчеркивает, что к этому делу должна быть привлечена деревенская беднота, которая, само собой разумеется, хлеба не имеет. Другими словами, товар служит не орудием обмена, а премией неимущим хлеба за содействие в выкачке хлеба от более крепких хозяйств… Вся постановка товарообмена исключала возможность проведения государством товарообменных операций. Мы можем только установить попытку государства использовать снабжение товарами крестьянства в целом для усиления заготовок в принудительном порядке»[64].
Другими словами, правительство по-прежнему интересовало в первую очередь не развитие экономических отношений, а развитие социальной революции в деревне. Такая политика, разумеется, не могла срочно накормить городское население. Товарообмен был брошен под ноги принципу классовой борьбы, что вскоре нашло четкое и недвусмысленное выражение на последующем этапе политики большевиков.
Именно с 1918 года в обиход русского языка входит небезызвестное словечко «товарообман», которым крестьяне нарекли неуклюжие попытки правительства большевиков изловить экономического зайца в погоне за призрачным зайцем социального равенства.
Из «Петрограда» в «Москву» через «Брест»
Гибель брошенной на произвол судьбы армии, рост противоречий между властью и рабочими, между городом и деревней обостряли опасность со стороны внешнего врага. Стремясь сохранить свое положение, правительство вынуждено было идти на скорейшее заключение унизительного, «похабного» мира с Германией и ее союзниками. После длительной эпопеи ожесточенных споров, обвинений и взаимных угроз среди большевиков, левых эсеров и представителей других социалистических партий, 3 марта 1918 года в Брест-Литовске мир наконец был подписан.
Несмотря на наступившую осенью этого же года быструю развязку брестского узла, история подписания этого мира занимает большое место в исторической литературе. Феномен Брестского мира стал очень важным, символическим проявлением скрытой, глубинной эволюции партии революционного марксизма, захватившей государственную власть. Среди некоторых историков существует такое мнение, что в ту минуту, когда был подписан мир, была навсегда обречена на поражение мировая революция. Хотя здесь есть место для спора на предмет того, а возможна ли она была в принципе, поскольку все «мировые» идеи как революций, так и империй страдают одним недостатком — неосуществимостью, тем не менее очевидно, что к судьбе мировой революции, к ее потенциальности Брестский мир имел непосредственное отношение. Заключение мира обнажило в идеологии и политических установках господствующей партии приоритет домашней синицы перед интернациональным журавлем.
Один из основных постулатов доктрины классического марксизма ставил возможность победы пролетарской революции в зависимость от ее интернационального характера при условии более или менее непрерывного ее развития во всех индустриальных странах Запада. Капитал носит интернациональный характер, следовательно — «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Но по мере эволюции западных обществ по пути социального компромисса радикализм марксизма середины XIX века терял там свое основание и все более находил его в России, пораженной непримиримыми социальными противоречиями и традиционно склонной к авторитаризму.
Положение Ленина перед проблемой мира с немцами было противоречивым. Как марксист, как «западник», т. е. последователь теории, рожденной на Западе и для Запада в первую очередь, он был обязан признавать приоритет пролетариата более развитых капиталистических стран Европы на социалистическую революцию, но, как русский революционер, увлеченный идеей социального переворота, Ленин не мог не понимать, что в этом случае ему придется долго ждать и плестись в хвосте у вождей II Интернационала. Этот вариант был явно не для него. Еще в 1915 году Ленин нашел выход из этой теоретической ловушки, выдвинув тезис об усилении неравномерности развития капиталистических государств в эпоху империализма и, как главный вывод — о возможности социалистической революции в одной стране. Это не лишенное изящества теоретическое построение, получившее название творческого развития марксизма, стало закономерным этапом всей его предыдущей деятельности по обособлению от оппортунистических лидеров западноевропейской социал-демократии и упрочению своей ведущей роли в российском революционном движении.
Развязав себе руки, Ленин оставил попытки найти опору своему радикализму на Западе и с началом событий в России полностью переключил свое внимание на отечественные революционные подмостки, которые всегда его интересовали несравненно больше, чем интернациональная арена. В качестве иллюстрации характерного отношения Ленина к проблеме мировой революции может служить отрывок из малоизвестного письма А. А. Иоффе Ленину, датированного сентябрем 1919 года. Иоффе напоминает о каком-то недавнем разговоре между ними и пишет:
«Вы тогда указали мне, что ради проблематичной возможности форсирования мировой революции мы не можем теперь пожертвовать ни одним работником. Мне думается, что все же я был прав тогда и если бы наш представитель в свое время появился на Западе, там не так [бы] легко наступила мертвенная тишина, имеющая место теперь. Я еще раз повторяю то, что говорил всегда: наше спасение в мировой революции и мы можем одинаково служить этому, затягивая наше падение внутри и напрягая все силы для этого, как и отдавая часть сил на Западе и Востоке. Тогда Вы мне ответили, что мы не можем поступиться ни одним работником. Опыт показал мне, что это неверно…»[65]
В политике Ленина всегда проглядывало его более прохладное отношение к мировой революции, и соответственно у него было на нее меньше надежд, чем, скажем, у Троцкого, Зиновьева et cetera. Несравненно больше Ленина интересовали сама Россия и ее собственный революционный и экономический потенциал. В этом рельефно проявлялось его «почвенничество», так сказать «славянофильство», если пользоваться терминологией, обозначающей традиционный раскол в исканиях отечественной интеллигенции.
Как вспоминал кадет П. Н. Милюков, он и его товарищи, пославшие письмо Ф. М. Достоевскому, были немало поражены, получив ответ, в котором великий писатель-славянофил советовал им искать источник прогресса не в подражании Западу, а в обращении к русскому народу, в опоре на его нравственные и творческие силы[66]. Славянофилы марксистской конфессии, начав откат от Запада, сделали упор не на русский народ, а на российское государство, не на творческие силы, а на двужильные способности русского мужика. В этом смысле Сталин явился последовательным учеником Ленина, еще более обострив противоречия большевизма. Декларативно оставаясь приверженцем марксизма, Сталин переложил в еще более долгий ящик вопрос о мировой революции, разбив левую оппозицию и провозгласив лозунг о возможности построения социализма в одной стране. Западническая идея мировой революции уже при Ленине и совершенно отчетливо при Сталине трансформировалась в славянофильскую идею всемирно-исторической миссии русского (читай: советского) народа.
Отказ от западных кредитов в виде мировой революции и опора на собственные силы означал концентрацию этих сил. А если концентрация — значит, возрастает роль государственного насилия, значит, вновь неизбежна реставрация традиционного российского государственного абсолютизма. Согласно физике, работа силы, вынуждающей тело двигаться по замкнутой траектории, равна нулю. Но в истории траектория этого движения, чудовищно искривленная идеологическим горючим, как правило, бывает прочерчена бесконечным пунктиром человеческих жертв и лишений.
Перелом в содержании большевизма был почувствован еще в те дни. В середине марта 1918 года на IV Чрезвычайном Всероссийском съезде Советов левый эсер Камков бросил Ленину обвинение: «Только если стать на точку зрения государства в худшем смысле, если стать на точку зрения буржуазных правительств, которые в критическую минуту, не имея сил для активного сопротивления, готовы были принять какие угодно условия мира, чтобы продолжать свое господство — только с такой точки зрения мы можем принимать политику, которая предлагается рабочим и крестьянам России»[67]. Позже, в апреле на II Всероссийском съезде партии левых эсеров, Черепанов резюмирует: «Разочаровавшись в надеждах на скорое восстание европейского пролетариата, фактический руководитель нынешнего правительства Ленин определенно повел курс на создание Советской России в кольце империалистических государств, для этого пришлось строить Советскую Республику по типу милитаристических государств… Здесь вопрос идет не об отдельном моменте ратификации мирного договора, а об общей капитуляции по всему фронту»[68].
Понятие «Брестский мир» стало символом «измены» теории ради власти, отхода от чистоты социалистической идеологии ради спасения государства. В истории Брестского мира Ленин впервые недвусмысленно проявился как «государственник», выдержав бой с еще «социалистическим» большинством ЦК своей партии. Но из этого вовсе не следует, что власть идеологии классовой борьбы окончательно рассеялась. Еще долго она будет иметь силу и будет раскручивать смертельную траекторию, еще предстоит много «брестов», заключенных большевиками ради сохранения российского общества, государства и своей власти.
Мир был подписан 3 марта в Брест-Литовске, а вскоре, с 10 на 11 марта, произошло событие не менее значительное — Советское правительство покинуло Петроград и переехало в Москву. Этот переезд стал также символичным явлением. Двести лет назад стремление Петра I сблизить Россию с буржуазной цивилизацией Европы заставило его основать столицу на берегах Невы. Отказ Ленина от ставки на помощь пролетариата Европы и боязнь европейской буржуазии позволили осуществить давнюю мечту славянофилов о возвращении столицы в Москву.
Внешне переезд оправдывался сохранявшейся опасностью германской агрессии, но существовали и другие, не менее веские причины. С конца 1917 года партия большевиков начала постепенно утрачивать поддержку в колыбели революции. Октябрьские революционные массы становились все более ненадежной средой для Советского правительства. Весной Ленин уже перестал доверять балтийским матросам. Питерские рабочие были потрясены расстрелом рабочих манифестаций в день открытия Учредительного собрания. После расправы с демонстрантами петроградские заводы охватило чрезвычайное возбуждение. На 8-тысячном митинге Обуховский завод постановил отозвать из Советов своих депутатов-большевиков и избрать других, красногвардейцев-обуховцев вернуть к мирным занятиям. Аналогичные резолюции были вынесены на Семянниковском, Александровско-паровозостроительном заводах, заводе Варгунина, Старый Леснер, Эриксон, Поля, Максвела, Николаевских ж.-д. мастерских и других предприятиях Петрограда.
Волна недоверия большевикам докатилась до революционных центров провинции. Так называемое «триумфальное шествие Советской власти» оказалось не столь триумфальным для большевиков. В городах, среди пролетарских масс усиливались меньшевистские и правоэсеровские течения. После перехода власти к Советам весной 1918 года в провинции, менее скованной контролем центрального правительства, пошел стихийный процесс отзыва депутатов-большевиков и замены их представителями меньшевиков и правых эсеров. В далеком Мурманске впервые появляется знаменитый впоследствии лозунг «Советы без коммунистов!» Особенно бурный характер антибольшевистская кампания приняла в Туле, известном пролетарском центре, где большевистский исполком был вынужден прибегнуть к подтасовкам и откровенному насилию на выборах в Совет, чтобы сохранить власть в своих руках[69].
Попытки большевиков решить важнейшие экономические вопросы с помощью репрессий и экспроприаций лишь усугубляли обстановку. «Товарообман» не проходил, поэтому в Совнарком со всех концов продолжали потоком идти телеграммы, свидетельствующие об ужасном продовольственном кризисе. Например, хлебный паек апреля и мая в Кинешме, важнейшем центре Иваново-Вознесенского промышленного района, равнялся 2 фунтам муки в месяц[70]. Туркестан, лишенный русского хлеба, продолжал испытывать страшные мучения. Начались голодные бунты. Так, в Вельске Смоленской губернии был расстрелян весь местный Совет. Сообщалось, что крестьяне умоляют дать что-нибудь, хоть солому. В противном случае угрожают смести все, в том числе и Советскую власть[71].
Оставленный в Петрограде Зиновьев весь апрель бомбил Москву телеграммами типа: «Послали десяток телеграмм… положение катастрофическое… поймите… небывало трудное… умоляем… что только можно…»[72]. По некоторым свидетельствам, весной 1918 года большевики в Петрограде уже не могли показаться ни на одном заводе. «И рабочие и обыватели доведены большевистской властью до того, что не только Дутов их не страшит, но даже немцы»[73]. Апофеозом отношений рабочих с большевиками в этот период стало столкновение голодных колпинских рабочих с красноармейцами в мае 1918 года. Неизбежным следствием поднятой большевистской властью гражданской войны и анархии является растущий голод, — говорилось в резолюции представителей 21 предприятия, съехавшихся на похороны жертв столкновения. «Рабочие вынуждены повести борьбу с существующей властью, прикрывающейся их именами и их же расстреливающей»[74]. Как мудро однажды заметил Милюков, всякая динамика революционного движения, не приводящего к цели, кончается террором.
Сразу после заключения Брестского мира стали обнаруживаться потайные мотивы и цель спешки с подписанием мира. Началась ликвидация старых революционных частей. После отъезда правительства Ленина в Москву приказом по Петроградскому военному округу было предписано начать полную демобилизацию частей округа. В ночь на 16 марта верными правительству красноармейцами были окружены казармы Преображенского полка и полк разоружен под предлогом белогвардейской агитации. Утром та же участь постигла Московский и известный по Февралю Волынский полк. Тот самый, чьи части тогда первыми перешли на сторону восставшего народа, чьи части штурмовали в Октябре Зимний и подавляли мятеж Краснова. Очень наглядная иллюстрация эволюции настроения масс за время сидения правительства большевиков в Петрограде[75].
Вскоре произошла последовательная ликвидация всех частей старой армии в бывшей столице. Таким же бесславным был конец и рабочей Красной гвардии. Национализация и экспроприация предприятий привели к тому, что они оказались на государственной дотации. Само же государство, не имея доходов, увеличило эмиссию, рубль упал в цене, развал производства привел к безработице. Красногвардейская атака на капитал закончилась такой же красногвардейской атакой на советскую администрацию. Вооруженные отряды Красной гвардии, выполнившие свою историческую миссию, стали представлять угрозу для новой власти и были ликвидированы. 17 марта в Петрограде по всем районным Советам было объявлено, что Красная гвардия распускается, а желающие могут записываться в Красную армию[76]. Начальника штаба Красной гвардии И. Н. Корнилова арестовали[77]. Старый счет был закрыт, начинался новый период революционных завоеваний.