Крестьянский бунт в эпоху Сталина: Коллективизация и культура крестьянского сопротивления — страница 13 из 84

{125}

Один из реальных функционеров, член Московского окружкома партии, заявил, что в ответ на террор «мы будем высылать кулаков тысячами, и когда будет нужно — расстреливать это кулачье отродье»{126}. Другой, отвечая на вопрос, что делать с кулаками, ответил: «Из кулаков сварим мыло». Селькор, которому крестьянин до этого нанес удар в горло ножом, утверждал: «Нашего классового врага надо стереть с лица земли»{127}. Ссылки и конфискация имущества сотен тысяч беззащитных крестьянских семей оправдывались революционной необходимостью. Процесс коллективизации явил подоплеку сталинского «официального протокола», оказавшегося только верхушкой айсберга коммунистической массовой культуры — предрассудков, подозрения и ненависти в отношении крестьянства.

Полон значимости был даже язык, которым говорили в то время о столкновении культур: он сигнализировал о противоречиях между официальными и тайными причинами социалистического преобразования деревни. Коллективизация должна была обеспечить «дань» с крестьянства, и это не имело ничего общего с социализмом или классовой борьбой, а могло быть понято только как налог, взимаемый с покоренного населения. Кулака надлежало «ликвидировать» — термин, который формально означал искоренение социально-экономических основ класса, однако во время Гражданской войны стал означать расстрелы{128}. Такие понятия, как «чрезвычайные меры» и «добровольная коллективизация», были не чем иным, как эвфемизмами, скрывавшими действительность. Точно так же зверства превращались в ошибки, отклонения или «перегибы», которые допускались коллективизаторами, охваченными «головокружением от успехов» (на деле — настоящими преступниками и варварами). Термин «перегиб» часто предваряло прилагательное «неправильный», делая явным, возможно непреднамеренно, официальное и неофициальное понимание задач коллективизации. Подвело черту под всем этим процессом, судя по всему понятие «революционной законности». Основанная на искусно проработанной теории, революционная законность была не более чем тараном, направленным против непокорных крестьян. Варейкис, первый секретарь обкома Центрально-Черноземной области, резюмировал понятие словами: «Закон — это дело наживное»{129}. Центрально-Черноземный обком выпустил директиву в которой информировал местных руководителей, что «…было бы преступным бюрократизмом, если бы мы стали ожидать этих новых законов. Основной закон для каждого из нас — это политика нашей партии»{130}. Эвфемизмы, использовавшиеся в отношении коллективизации, искажали правду о столкновении государства с крестьянством, столь очевидную в рамках неофициального дискурса. Однако они не только скрывали факты, но и создавали легитимную основу для политики и действий коммунистической партии, а строители нового порядка получили систему убеждений, в которой так нуждались. Вряд ли мы когда-нибудь узнаем, что за смесь убеждений, цинизма и ненависти царила в умах партийных руководителей всех уровней, сражавшихся за сталинскую революцию.

В эпоху Сталина появился основанный на страхе и ненависти образ крестьянина, у которого отняли человеческий облик. Бессовестно искаженный социальный детерминизм и инфантилизация лишили крестьян самостоятельности: те не отвечали за свои действия и были обречены на роль вечных детей, просоветских автоматов — или же врагов. Идеология и городской массовый дискурс отказывали крестьянам в праве выбора и свободе воли, что позволило легко отобрать их и в реальности. Сталинистский взгляд на крестьянство был масштабной проекцией коллективной ненависти, ключевым звеном механизма обесчеловечивания врага{131}. Крестьянина стали считать чужим в родной стране; его сделали причиной всего самого отвратительного для города и государства, виновником российской отсталости, голода и контрреволюции. Великий раскол сталинской революции был не классовым расколом в строго большевистском смысле, а культурным не между рабочими и буржуями, а между городом и деревней. Раскол, безусловно, произошел еще до прихода к власти коммунистов, однако его еще больше усугубили порожденная Гражданской войной всепоглощающая ненависть, культурный империализм и модернизационный характер партийной концепции строительства социализма, а также темнота и невежество, приписываемые городом деревне, комиссаром «мужику». Такое уничижение крестьянства породило политическую культуру, отводившую крестьянам роль врагов, нелюдей, и открыло путь наступлению партии на деревню.


Война с традицией

Коллективизация была жестоким столкновением культур, отчетливее и яснее всего это проявилось в оборотной стороне конфликта, принявшего форму массированной атаки на культурные традиции и институты деревни. Этот бой начался с первых дней революции, но только после запуска Сталиным процессов коллективизации приобрел решающее значение как часть более масштабной стратегии подчинения. Крестьянская культура — традиции, институты и образ жизни — была воплощением автономии деревни. Эти очаги автономии угрожали срывом планам государства по установлению доминирования, поскольку позволяли крестьянству сохранять, по словам Скотта, «социальное пространство», «в котором можно услышать закулисное мнение, отличное от официального протокола властных отношений. Это социальное пространство принимает особые формы (эвфемизмы, ритуальные правила и нормы, трактиры, рынки), содержит особые проявления инакомыслия (например, веру в возвращение пророка, колдовство, восхваление героев из среды бандитов и мучеников сопротивления), которые так же уникальны, как рассматриваемые особая культура и история акторов»{132}.

На определенном уровне, будь то осознанные политические шаги или слепое отвращение к крестьянству и его образу жизни, государство осознавало, что крестьянская культура по своей природе или потенциалу содержит в себе элементы сопротивления. Для советской власти крестьянская культура была еще одним врагом, которого необходимо ликвидировать.

Кампания против религии и церкви — самая известная и яркая часть наступления на крестьянскую культуру. На протяжении 1920-х гг. активисты компартии, и в особенности комсомола, предприняли ряд попыток искоренить религию на селе, в основном через Союз воинствующих безбожников. В годы коллективизации эти усилия стали отражением тотальной войны против религиозных институтов и символов деревни. Со второй половины 1929 г. коммунисты закрывали церкви, снимали с них колокола и арестовывали священников. 30 января 1930 г. в постановлении о ликвидации кулацких хозяйств Политбюро взяло на себя руководство этой кампанией, приказав Оргбюро издать постановление о закрытии церквей и раскулачивании священников{133}.[15] Запрещались религиозные праздники, многих крестьян вынуждали отдать свои иконы, которые зачастую подвергали массовому сожжению{134}. Работники Щелковского сельсовета Юхновского района Сухиничского округа в Западном крае выстроили иконы в ряд, написали на каждой, что изображенный на ней святой приговорен к смерти «за сопротивление колхозному строительству»{135}, и расстреляли их. На Урале несколько окружных органов управления призвали своих коллег в других округах вступить в социалистическое соревнование на предмет того, кто закроет больше церквей{136}.

Эти репрессивные меры преследовали цель не только постепенно распространить в деревне атеизм, но и лишить крестьян ключевых культурных институтов. Начиная с 1920-х гг. многие доклады говорят о том, что православная вера на селе с приходом революции резко сдала свои позиции, оставшись популярной в основном среди женщин и стариков{137}. Церковь была частью общины, символизировала историю деревни, ее традиции и все важнейшие события в жизни крестьянина, начиная с его рождения, женитьбы и заканчивая смертью. Особую значимость имел церковный колокол. Как и церковь, колокол был воплощением прекрасного, неотъемлемым предметом гордости села. Но он нес в себе и более глубокий смысл. Колокол являлся символом сплоченности села. Набат собирал крестьян вместе в моменты особой важности, чрезвычайных происшествий. По выражению Ива-Мари Берса, он служил своего рода «эмблемой»{138}.[16] В ходе восстаний в годы коллективизации удар колокола был «политическим действием», призванным пробудить и мобилизовать крестьянскую оппозицию на борьбу.

Глубинное значение церкви и колокола для деревни поразительно ярко проявилось во время коллективизации. Целые деревни восставали против закрытия церкви или снятия колокола. Часто церковь становилась непосредственно очагом мятежа. Там священники читали проповеди, осуждающие коллективизацию. Апокалиптические настроения широко распространялись, и их источником была если не сама церковь, то среда, в которой она существовала. Само место, где в селе располагалась церковь, служило пунктом сбора для восставших крестьян и проведения демонстраций против советской власти. Для многих крестьян создание нового колхозного порядка и наступление на веру означали одно и то же. Как сказал крестьянин из Западного края: «Смотри, Матрена, твой муж вчера вступил в колхоз, а сегодня у тебя забирают иконы, какой же это коммунизм, какая же это коллективизация?»