Я сидел рядом и молчал. Весь день во мне звучало одно простое чувство. Не радость и не гордость. Уверенность. Без громких слов. Мы не богаты. Мы не живём легко. Но мы уже не те, кто ждёт, что лес или поле решит за нас. Мы сами положили ладонь на землю и договорились. И земля услышала.
Ночью я вышел на крыльцо Никитиного дома и сел на ступень. Ночь была тихая, как добрый сосед. Где-то далеко хмыкала корова, где-то в хранилище шуршали грибы, где-то в погребе прохлада лежала ровно, как положено. Я подумал про то, как люди спрашивали меня сегодня в погребе. Откуда ты. Я сказал им правду. Они не удивились. Им достаточно было знать, что я работаю рядом, что моё слово не бежит вперед моей руки. И этого хватило. Значит, мы действительно на одной земле.
Наутро всё было обычно. Дарья поила первую струйку под корень капусты, Лёнька стягивал верёвкой ещё один ряд для гороха, Роман проверял козлы у бобов, Матвей стоял у бочки и смотрел, как вода успокаивается. Никита вынес из дома два маленьких полотняных мешка, положил их мне на стол и сказал, что это для семян, на пробу, как ты просил. Я взял мешки и положил в карман. Потом поднял глаза и сказал вслух, чтобы услышали все.
У нас будет хлебный запах зимой. У нас будет соль для груздей. У нас будет место, где ночь не съедает еду. У нас будет семя на следующий год. Всё остальное дольше, тяжелее и не сразу. Но всё остальное тоже будет, если руки не забудут дорогу к делу.
Никто не ответил словами. Ответом было то, как люди взялись за свой сегодняшний маленький кусок работы. И я взялся за свой. Мы отправились на участки, и день начался, как начинается хорошая песня. Просто. С той ноты, которую легко удержать.
С середины этой недели по краю леса пошли первые рыжики. Их было мало, но их вид уже радовал. Грузди шли уверенно, лисички шли до самой тени, белые шли волнами, то густо, то пусто. Мы сушили белые, солили грузди, медовые грибы оставляли на потом, на осень. Я записал в блокноте напоминание: осенью резать опята рядами, сушить до ломкости и держать в полотняных мешках на верхней полке, где сухо. Дарья переглянулась с Марфой и сказали, что грибов пусть будет много. Зимой грибная похлёбка заменит мясо там, где мясо будет в обрез.
Однажды вечером, когда небо стало низкое, будто готовится к длинной жаре, ко мне подошёл Лёнька. Он молчал, мял в руках верёвочку, потом сказал, что у него прежняя память была про то, как он бегал за курицей и хотел поймать её за хвост. А теперь у него новая память. Про то, как он каждый день проверяет чашки со слизнем. Он сказал это совсем серьёзно, как мужчина. Я сказал ему, что новая память у людей лучше старой, если в ней есть дело. Он кивнул, как будто это древняя истина, и побежал дальше, слегка стыдясь, что задержал меня словами.
Мы шли к концу августа. Я это чувствовал по небу и по земле. По тому, как вечером в погреб при входе дышит прохлада, а днём в хранилище пахнет сухим деревом. По тому, как Роман иногда задумывается, глядя на плуг, будто хочет разрубить им ещё одну полосу, но держит себя, потому что знает, что сейчас лучше поправить бока, чем лезть в глубину. По тому, как Матвей порой задерживает взгляд на краю поля, где пояски держат воду, и я понимаю, что это его тихая радость. По тому, как Никита дольше обычного задерживает руки на упряжи, как будто гладит лошадь не для дела, а просто так. По тому, как Дарья чаще, чем раньше, выходит вечером под навес и долго смотрит на вход в погреб, ни о чём не думая, и в её взгляде нет тревоги.
Если бы меня спросили, чего было больше в те дни, я бы ответил. Тишины. Тишины работы, тишины уверенности, тишины, из которой рождается речь, когда нужно. Мы не сделали чудес. Мы сложили маленькие камешки в большую тропу и встали на неё всей деревней. И с этой тропы можно не сходить.
Когда в тот вечер я закрывал наружную дверь погреба, в щели между досками пахнуло сыроватой прохладой. Я на мгновение представил зиму. Тёмный день, тонкий снег, тихая печь, дети в валенках, горячий пар от похлёбки, тонкий сухой гриб на зубах, кружка солёной воды из кадки, тяжёлая крышка погреба, которую поднимает мужчина, мягкий песок под репой. И понял, что эта зима у нас будет не пустой.
Я поднял голову. Над деревней стояло горячее небо, в нём тонко звенела одна-единственная птица. И мне показалось, что это и есть тот самый звук, который называют счастливым. Не громкий и не редкий. Обычный. Но настоящий.
Глава 9
Сентябрь в этих местах приходит неслышно. Сначала ночи становятся плотнее, будто их кто‑то вываривает на малом огне. Потом трава во дворах темнеет, а утренняя роса лежит толще и держится дольше. Я проснулся ещё до первого коровьего мычания, сел на лавке у окна и подождал, пока дом Никиты сам подскажет, сколько сейчас времени. Доски под печью были чуть тёплые, значит Гаврила подкидывал щепу на рассвете. Снаружи в щели между ставнями виднелась тонкая полоска света, и в этой полоске было то самое начало осени, когда работа не прекращается, а только меняет голос.
Во дворе пахло простым хлебом и сырой соломой. Дарья с Марфой в это утро были у общей бочки раньше всех. Дарья сказала: пора пробовать первую капусту на соление. Пекинка набрала лист как надо, хрустит под пальцами и не рассыпается. Я кивнул. Мы не спешили с квашением до холода, но утром было ясно, что уже можно брать первую волну на кадки.
К полудню в деревне шум стоял ровный, деловой. Мужчины тянули тележки от участка с горохом ко дворам. На телегах лежали мешки, по которым угадывался горох: зерно шевелилось туго, будто дышало. На другом возке пахло бобами, их сушёная кожура тихо шелестела, и этот звук был как шуршание денег в кошеле, только честнее. Репа стояла на широких настилах, очищенная, с тонкими зелёными хвостиками. На солнце у кромки сараев поблёскивали чистые ножи, их протёрли золой и подсушили. Деревня приготовилась к большому счёту.
Матвей вышел на середину двора, посмотрел кругом и сказал совсем негромко: по домам отнесём, погреба уложим, лишнее на обмен. У нас хлеба в закромах мало. Мука нужна. Счёт ведём на десять мешков. Я сказал в ответ, что меньше не годится. Сорок один рот и ещё запас на весь путь и на плохой день. Никто не спорил.
Горох мы делили так. Первый оборот, тот, что шёл с начала лета, лежал уже в мешочках у печей, досушивался от последней влаги. Его трогали только ладонью, как трогают тёплую булку перед тем как разломить. Второй оборот снимали сейчас. Дарья разложила на настилах тонкие полотнища, те самые, что давала мне под капустную рассаду. На них горох подсыхал быстрее и без горечи. Пахло тёплой соломой и чем‑то ещё, похожим на ореховую скорлупу. Лёнька ходил вдоль рядов и мерил мешки взглядом. Он теперь любил счёт не меньше, чем палку для настилов. Я спросил его, сколько выйдет на весь двор до вечера. Он ответил без заминки: к ударам колокольчика будет восемь мешков плотных и два полумешка. Это много для нашей полосы, но не так много, чтобы забыть про зиму. Мы договорились: два мешка оставляем на семя, остальное в пищу.
Бобы снимали вдвоём Роман и Пётр. Роман держал мешок, Пётр щёлкал сухие стручья так быстро, будто в юности делал это через день. Он работал молча, а Роман постепенно смягчался лицом. Руки помнят, сказал он тихо, руки всё помнят, когда им не мешает чужая суета. Я присел рядом, взял горсть зёрен и пересыпал в ладонях. Зерно было ровное, плотное, с хорошей тяжестью. Полмешка сразу отвели в сторону, на будущую весну. Остальное пойдёт в похлёбку и на пироги, когда придёт большая мука.
С репой пришлось заняться самым утомительным, зато нужным. Мыть, отрезать ботву, выбирать без черноты, перестилать на чистую солому, не класть в погреб мокрой. Марфа будто заново родилась в этой работе. У неё рука была быстрая и точная, без жалости к лишнему листу. Она говорила над тазом, не поднимая головы: дом любит, когда в нём всё в размер. Репа любит, когда её моют без пены. Дарья улыбалась глазами и подтягивала к себе новую охапку. Женские разговоры шли про своё, но в них слышно было общее. Мы не барахтались каждый сам по себе, мы складывали зиму в одну большую ладонь.
Погреб начал наполняться. Его дно мы застилали песком, репу клали на сухое, шейками в разные стороны, как ребят в тесной бане. Между слоями шёл ещё песок. Я показывал, как оставить тонкую щель у стены, чтобы воздух ходил и не собирался под крышкой в один мокрый ком. Никита сказал, что в его доме так делал ещё его тесть, только песка жалел. Мы песок не жалели. По краю ставили небольшую глиняную чашу с золой, она тянула лишнюю влажность. Этот простой приём я подсмотрел у одного старика у нас, когда ещё учился отличать пустую суету от толковой мелочи. Здесь он пришёлся как влитой.
К вечеру у погреба валялись зелёные хвостики, и земля под ногами была мягкой, как коврик. Матвей ходил вдоль него и останавливался. Не чтобы командовать, а чтобы видеть. Он сказал: на обмен выкатим завтра до зари. Везти будем репу чистую, по виду приличную. По мешку от каждого двора. Дальше мы поговорили про присмотр за ульями, потому что осень любит воровать у пчёл. Но это было уже на краю разговора, потому что мысли стягивались к дороге.
Ночью я вытянул из мешка планшет, давно спрятанный в сундук у Никиты. Он лежал там как редкая вещь, к которой притрагиваются только по делу. Я поставил его на край стола под лампадкой, включил, щёлкнул пальцем по экрану и открыл свои записи. Пальцы помнили все те же линии: дата, что посеяно, что снято, сколько ушло в погреб, сколько ушло на семя. Я добавил строки: горох сушёный восемь с половиной мешков, в семя два, в пищу шесть с половиной. Бобы сухие почти мешок в еду, а на семя уже отложил половину. Репа в погреб двадцать четыре тележки, чистых, отсортированных. Капуста на кадки первая партия, два больших кадюка заложено, соль не пожалели. Пшеница на семя собрано, ячмень на семя собрали чуть меньше, чем хотелось, но достаточно. Овёс тоже лежал в отдельных мешочках, мои старые образцы, которые я привёз в рюкзаке, теперь стали местными