Ты дверь заперла, Надежда задерживает мои руки.
– Конечно, – хотя я не уверена. Возвращаюсь к двери и проверяю. Щелкаю замком.
Оборачиваюсь – Надежда стоит передо мной. Берусь за край платья и тяну вверх. Смуглые ноги, сбившийся подгузник, живот, шрамы, лифчик, гладкие подмышки, плечи, подбородок, глаза.
– Ты очень красивая, – повторяю в десятитысячный раз. Бессмысленно. Она не верит. Или ей всё равно. – Но ты чокнутая.
Какая разница, и ждет, с чего я начну – верха или низа. Булавка тугая, ее можно было и не цеплять, завязки, долой подгузник. Последняя вещь – тряпичный лифчик, такая же условность. Почти как у Ежевики. Почти.
Закончила.
– Теперь твоя очередь, – не потому, что она не знает или забыла. Я всегда так говорю.
Это самое приятное из происходящего со мной. Стоять и смотреть. Как она это делает. На ее волосы, рассыпавшиеся по плечам, тонкие пальцы, расстегивающие пуговицы так, словно делают это в первый раз. Или во второй. Касания. Дыхание.
– У тебя очень теплое дыхание.
Вот еще, стой смирно, она приседает, но я представляю выражение ее лица. Смущенное. Теперь и на мне ничего. Смотрим друг на друга. Разглядываем. Целый день не виделись. На себя смотреть не хочется, но приходится. Одна мысль: какие же мы разные. Даже там, внизу. О чем и говорить стыдно. Но глаза – они бесстыдные. Им ведь всё равно, куда смотреть. И совсем уж дурацкое – у Огнивенко такие же сиськи или больше? Далась эта Огнивенко.
Надежда отодвигает стул.
Садись.
Слушаюсь. Опускаюсь на еще теплую поверхность. Становится зябко. Скукоживаюсь, растираю предплечья – приступ ложного стыда. Хотя, казалось бы, чего стыдиться? Чего мы там друг у друга еще не рассмотрели? И никто сюда не войдет.
– Сюда никто не войдет? – спрашиваю Надежду.
Нет, она гладит меня по голове, ерошит волосы, отчего становится спокойно. И тепло.
Наше домашнее задание, она пододвигает стопку бумаг, ручку, карандаш. Формулы, расчеты, графики, закорючки. Ничего не понимаю. Но мне понимать не надо. Я всего лишь звено. Тот самый приемник, принимающий и передающий сигнал. Он же не понимает, о чем толкует? Вот и мне не дано. Я сейчас в полном ее распоряжении. Беру ручку и жду.
Ее палец упирается в спину. Замирает. А потом начинает выписывать замысловатые узоры. Странную вязь. Мягкая подушечка скользит по моей коже, и моя рука начинает писать. Заполнять бумагу формулами, расчетами, закорючками. Я не прикладываю никаких усилий и, тем более, ничего не соображаю в выводимых символах. Знаю лишь – между выводимым на моей спине и тем, что пишу я, нет прямой связи. Там всего лишь поглаживание. Здесь совсем непонятное.
Выписываю, не отрываюсь. Иногда допускаю ошибки. Не понимаю, что это ошибки, но рука сама зачеркивает, затушевывает, надписывает. Иногда заканчиваются чернила. Но на этот случай есть карандаш. Потому что нельзя останавливаться. Надежда не позволяет. Она лишь иногда склоняется ниже, будто рассмотреть написанное, но я догадываюсь – хитрость. Маленькая хитрость, ведь на большую она не способна. Ее дыхание. Теплое дыхание. Это так одиноко – писать. Не понимая. Рассаживать закорючки по желтоватому листу бумаги.
Хорошо, подбадривает Надежда, очень хорошо.
– Стараюсь, – отвечаю, – я очень стараюсь.
Стопка исписанных листков растет. Рука устает. Болит мозоль на пальце. Спина затекла. Ошибок всё больше. Я жду, когда Надежда отпустит меня. Освободит.
Потерпи, пожалуйста, потерпи еще чуть-чуть.
Терплю. Ведь будет и награда.
Палец замирает. Неужели? Но ее рука протягивается, берет последний лист, подносит ближе.
Порви, Надежда сует его мне.
Я комкаю.
Нет, надо порвать. В клочья. Мелкие.
Рву и бросаю в корзину. Там много мусора. И подгузник. Казенный приютский подгузник.
Вот теперь всё, Надежда гладит по голове. Это не награда, еще не награда. Потому что надо прибраться, пронумеровать написанное, сложить в папочку и завязать завязки бантиком. Собрать письменные принадлежности. Мы ведь девочки аккуратные, хоть и с тараканами в головах. По крайней мере, у одной из нас.
Словно ничего и не было. Стоим и смотрим. Выжидаем. Потом обнимаемся. Какая-то сила толкает нас друг к другу. Преодолевая стыд. Огромный стыд. Я многого не понимаю. Например, почему такого нельзя делать? Никто нам об этом не говорил. Ни то, что так нельзя, ни то, что так можно. Спросить не у кого. Не Маманю же. И даже не старшую сестру. Или всё дело в приятности? Будь так больно, не краснели бы щеки. Приятно. Я лгу. Точнее, не лгу, а утаиваю. Строю из себя Снежную королеву. Потому что еще приятнее смотреть на Надежду. И смотрю. Широко открытыми глазами. Такого никто не видел. И никто не должен увидеть. Только я. Вера.
Потом мы вытираемся. Использованным подгузником.
Отсюда всё видно. Ее любимое платье – светлое, почти сияющее на смуглой коже, с пуговицами до живота, отложенный воротник с закругленными краями. Сидит с ногами в кресле и читает. Про девочку Пеппи Длинныйчулок с лошадью и смешной обезьянкой. Она тоже сирота. И живет одна. И еще у нее есть друзья – близнецы. Сиамские. То есть сросшиеся мальчик и девочка. И чемодан денег. Круглых золотых монет. Пытаюсь представить себе – каково это. Быть сиамскими близнецами. Да еще мальчиком и девочкой. Меня даже больше занимает вопрос – как они в туалет ходили? Если дома еще туда-сюда, то в школе? В девчоночий или мальчиковый? А может, по очереди? И на физкультуре как переодевались?
Лучше не так. Были бы мы с Надеждой сиамцами – одно тело и две головы. Куда она, туда и я. Куда я, туда и она. Книжку читали в четыре глаза. Кусая друг друга за ухо. Интересно, а спать нам одновременно хотелось бы? Или одна могла похрапывать, а другая телевизор смотреть или приемник слушать? А если бы той, что не спит, вдруг в туалет приспичило? В подгузники дела делать?
Надежда дочитала до места, где Пеппи вносит лошадь в дом и усаживает пить чай. А ее друзья сиамцы в два рта поедают огромный блин, у них забава такая – кто первый насытит желудок. Желудок у них один на двоих. Зато белые туфли на ногах Надежды смотрятся отлично.
Что ты на меня так глядишь? И книжку к груди прижимает.
– Любуюсь, – отвечаю. – Ты в классе самая красивая. Даже Огнивенко тебе не чета.
Дура, показывает язык. И краснеет. Насколько можно. Нам не следует этого делать.
– Чепуха, – говорю. – Все мальчики таким занимаются. И девочки. А если нет, то им снятся всякие сны.
Откуда ты знаешь? Она даже книжку захлопнула.
– Болшюру читала. Или малшуру? Маленькая такая книжица, – название сообщаю. С чувством и толком.
Брошюру, балда, Надежда встает и идет к приемнику. Вся такая смущенная. «Космос» как новенький после хирургической пайки.
– Это тебя новенький так расчувствовал, – мстю. Или мщу? – Иванна, – на всякий случай, чтоб без разночтений.
Сама такая, Надежда ожесточенно вертит колесико, проскакивая станции с такой скоростью, что они сказать ничего не успевают.
Хочу едко напомнить про трогательную сцену в туалете, но притыкаюсь – перед глазами трогательная сцена в «Современнике». Иванна стоит, а Роберт ее трогает. В семье не без вины виноватого. Мне даже кажется, что жесты его повторяла. И движения. Бр-р.
Что с тобой? Хитро смотрит. Черноснежка.
Моя очередь краснеть:
– Ничего. Сон вспомнился. Всякий.
На мое спасение Надежда находит нужный канал, и мы слушаем далекий голос, рассказывающий о японских необыкновениях.
«В Японии отсутствует понятие института брака. Мужчины там живут с мужчинами, а женщины – с женщинами специальными коммунами или семьями – отец с сыновьями и внуками, мать с дочерями и внучками. Причем все общественные места в Японии – смешанные: бани, школы, институты, фабрики и офисы. Для продолжения рода японцы противоположного пола встречаются в специальных лав-отелях, где проводят достаточно времени, чтобы женщина забеременела. Но еще больше иностранцев может шокировать отсутствие в Японии раздельных туалетов для мужчин и женщин. Поэтому в последнее время в туристических местах стали появляться специальные туалеты для иностранцев, внутри которых одна часть отведена для туристов-мужчин, а другая – для туристов-женщин. Японцев подобный обычай приезжих сильно озадачивает и является поводом для многочисленных шуток, впрочем, вполне безобидных».
– Надо же, – выдыхаю. Пытаюсь подобное представить у нас. Хотя бы в школе. Общий туалет и общую раздевалку, а у приютских еще и общую спальню. Как в Японии. – А что такое институт брака?
Это когда люди женятся, балдака, Надежда стучит пальчиком по лбу.
– А продолжение рода? Это как?
Но шуточка не проходит. Хотя идея жить всем раздельно мне по душе. Мальчики с мальчиками. Девочки с девочками. Но тогда бы пришлось тесниться с Огнивенко и Маманей. Недоработка. Уж лучше Огнивенко на Маршака Безграмотного поменять. Он почти как девочка. А Маманю – на Заику. Можно даже с баяном. А зачем нам баян? Мы и так веселые.
Сегодня фильм интересный, Надежда откладывает приемник. Пошли.
– Как называется?
Старшая сестра, Надежда распахивает дверь и ждет. Даже поклон делает. Выметайся.
– Ее нет, и не надейся, – отвечаю. – Опять со своей компанией в «Спинозе» охлаждаются.
Прохлаждаются, Надежда за правильную речь. Так кино называется, глупенькая.
Интересно-интересно.
В мастерской никого. Только ряды телевизоров. Мы включаем их по очереди. Пока не находим нужный. Он и стоит удобно – садись на пол и смотри. Надежда усаживается так, что мне больно на нее смотреть. Аж колени сводит. Вообще-то, она всегда так сидит – поджав ноги под себя и попой на пятках. Иногда и между пяток. Я так не могу. Хоть убейте. Просто ложусь и устраиваюсь на ее коленях. Вот так. Чтоб неповадно. Гладь меня, гладь.
На экране всё, как у нас. Красавица старшая сестра и младшая дурнушка. Блондинка и брюнетка. Одна умная, другая не очень. Одна талантливая, другая бездарна. И тут к ним в дом попадает молодой человек, из-за чего всё начинается. Старшая, которую играет артистка Доронина, трудится днем и ночью над важным научным проектом. Белый халат ей идет. Серьезная девушка. Очень серьезная. А вторая – огневушка-поскакушка. Порхает туда, порхает сюда, на заводе ей не нравится, бороться за звание коллектива коммунистического труда не хочется. Даже в школьном сочинении написа