– Так почему? – Маманя гнет свое.
– Что почему? Ах да. Потому, что язык – структура сознания. Если ты понимаешь один язык, то можешь на нем и говорить, – патологии я не учитываю. Если ты знаешь два языка, три, то ничего не меняется, кроме усложнения структуры. Но чтобы понимать все, у тебя вообще должна отсутствовать эта структура в сознании, понимаешь? Я ведь говорю не только о языках, но и любой знаковой системе в расширительном толковании. Математика. Физика. Генетика. Что угодно.
– Дай закурить, – просит Маманя.
– Кстати, так я ее и раскусил. Она оставила на полях моей рукописи решение замысловатого уравнения. Представляете? Первоклашка.
– Опубликовал? – Дядюн.
– Что?
– Рукопись с решением.
– Естественно. А в чем дело? Намекаешь на мою нечистоплотность? Опубликовал, не переживай. Даже в ссылке не указал, что решение данного уравнения предложено Надеждой И. Причем с чистой совестью.
– Не болит даже? – участливо интересуется Дядюн.
– Совесть? Спасибо, не болит. У динозавров накануне исчезновения есть и поважнее дела, чем болящая совесть.
– Сцепились, – вступил Дедуня. – Один про совесть, другой про динозавров своих. А у тебя что?
– Кажется, беременность, – отвечает Маманя. – И не пойму от кого.
На этот раз они молчали долго. Так долго, что я решила уносить ноги, не надеясь на продолжение, но тут Папаня меня остановил:
– Можешь смеяться, Николай Иванович, но кроме этой самой метафоры про динозавров, приручивших на свою беду землеройку, я не могу объяснить свое беспокойство. Нам ничего не остается, как держаться за хвост землеройки в надежде миновать вслед за ней эволюционный вираж. И нет тут никакого противоречия ни с Марксом, ни с Дарвином. Причиной эволюционного рывка могла стать война. Шанс землеройкам дал упавший метеорит, шанс детям патронажа дает мировое смертоубийство. Столь чудовищные потери для человечества даром не пройдут. Почти миллиард смертей. Не случайно первые дети патронажа стали появляться в конце войны, в пятидесятых. Посмотрите на наше десятилетие – оно бурлит молодыми. В какую точку планеты не ткни, какой строй не возьми. Социализм, капитализм – эволюции всё равно. Чем это поколение не коллективное дитя патронажа? И социум ощущает. Вполне. Взрывается всё, что может взорваться, – студенческие волнения, расовые противоречия, свинг, мини-юбки, рок-н-ролл, бригады коммунистического труда, полеты в космос. Да что угодно!
– И наши в Гренобле чуть не продули, – добавляет Дядюн. Папаня аж поперхнулся, закашлял.
– Ваши шуточки…
– И увеличь дозу «парацельса», – говорит Дедуня.
– Но… побочные эффекты…
– Увеличь. А то твоя землеройка не вынесет четверых. Динозавров. И тогда ей прямой путь к вивисекторам.
Свет погас, а я всё сижу на полу. Скорчившись. Перевариваю. Услышанное. Понимая, что ничего переварить не смогу. Всё случалось уже не раз. Пустое в пирожное. Всё знакомое. Они каждый раз об этом говорят. И каждый раз я ничего не понимаю. Тарабарщина. Не понимаю настолько, что завтра и не вспомню – что и как. Котенок. Проходит мимо. Протягиваю руку почувствовать тепло, очень хочется живого тепла, но не дотягиваюсь. Он урчит, вскакивает на кресло, сворачивается. Незаметный клубочек. Пройдешь и не заметишь. Как я.
Спать не хочется. Спускаюсь в мастерскую, где тьма разбавлена серыми сетками настройки. Ряды сеток. Которые исчезают одна за одной, чтобы превратиться в мертвые каналы. Мельтешение белых и черных червей. Жрут. Мертвечину. Горло перехватывает спазм тошноты, и что-то вгрызается в левую руку. Тонкий стальной червяк. Который начнет пожирать изнутри. Но на несколько шагов меня хватит. До экрана, который показывает. Жужжит органчик, подавляя шумы. Выхватывает откуда-то фильм.
Начало пропущено. Или не было никакого начала? Семья. Большая дружная семья: папа, мама, дочка и даже дедушка с дядей. Заграничная глубинка. Ферма? Звук то пропадает, то исчезает, но мне всё равно. Затылок на гладкой поверхности пыльного экрана. Что-то происходит. Какая-то ссора с соседями. Что с них взять? Капитализм. Длинные разговоры, короткие стычки. Длинные драки, короткие разговоры. А потом дом окружают соседи с ружьями и семью начинают убивать. Вернее, пытаются убивать. Потому что и они не лыком шиты. Но их меньше, гораздо меньше, и враги врываются в дом. Стрельба. Последней погибает мать, заслоняющая собой дочку.
А дальше я отключаюсь. Как телевизор.
Часть третья. Праздник подслушания
Опять снится тот же сон. Всё вокруг очень большое – люди, машины, дома, мир. Огромное настолько, что не охватить взглядом – потеряешься, а теряться нельзя. Ни в коем случае. Поэтому крепко держусь за ладонь большого человека, семеню рядом, стараясь угнаться за широко шагающими ногами. Но куда там! Не получается. Коридор почти как улица. Только нет машин, лишь двери. Ряд дверей с золотыми табличками и закорючками. Мы шагаем вдоль них. Вернее, великан шагает, а я почти бегу. Лицо морщится, нос хлюпает, из глаз слезы. Плакать ни в коем разе нельзя. Так мне сказали. Где-то за порогом сна, потому что во сне со мной не говорят. А если и говорят, то ничего не понимаю. А навстречу шагает другой великан – ужасно огромный и ужасно строгий. Мы останавливаемся, и великан наклоняется ко мне – круглые очки и усы щеточкой. Больше ничего. И от этого еще страшнее. Ужасный великан треплет меня по щеке. Если бы он знал, чего мне стоит не завопить от ужаса и боли.
Великаны разговаривают на своем грохочущем и непонятном языке, а щека продолжает гореть. Тру ее свободной ладошкой. Не помогает. Моя ладошка слишком мала для такой муки. Но вот меня тянут дальше, а я оглядываюсь, опасаюсь – вдруг страшный великан увяжется за нами. Очки и щеточка усов наблюдают, смотрят на меня, и я не понимаю – как так можно? Глаз нет, а взгляд есть. Холодный, жуткий. И мне хочется в туалет. Я пытаюсь об этом сказать, но голоса нет. Он рождается в горле, но исчезает, лишь сорвавшись с языка. Лопается мыльным пузырем. Мы спускаемся по лестнице, туда, где меня ждет что-то теплое и доброе. Размытое, как облако. Розовое, пахнущее, охватывающее со всех сторон и поднимающее вверх. Высоко-высоко. И мои страхи исчезают. Хочется смеяться, если бы я умела смеяться.
Я не нахожу никаких патологий, говорит великан.
Странно, но теперь он меня не пугает. Облако обволакивает со всех сторон, защищая от огромного мира.
Скорее всего, физических повреждений не имеется. Причина – психологическая, а может, и возрастная. Будем наблюдать. Не переживайте. Дети – всегда загадка.
Облако качает меня. Вверх, вниз. Вверх, вниз.
Спасибо, доктор, говорит облако. Мы хотели возвращаться, но у мужа работа, сами понимаете. Поэтому нам рекомендовали вас как лучшего специалиста. Хотя, честно скажу, я не верила. Языковой барьер. Извините.
Великан издает звуки, и мне кажется, что я опять перестала его понимать. Но это смех. Всего лишь смех.
Ну что вы. Я привык к подобному отношению к нашей медицине. Уверяю, к нам приезжают учиться со всего мира. В том числе и ваши специалисты.
Извините, говорит облако. Еще раз извините. Они вас и рекомендовали. Даже не знаю, что бы мы делали. Муж души в ней не чает. Первый ребенок. Сами понимаете. Он всегда хотел девочку. Мужчины обычно хотят мальчиков, а он – девочку.
О ком они говорят? Я всё понимаю, но ничего не понимаю. Неужели у облака есть кто-то? Разве у облаков бывают дети?
Но вот мы выплываем на улицу, и у меня захватывает дух – какое же всё вокруг огромное, яркое! Пятна красок, разводы звуков и запахи. Синее и зеленое. Мне радостно оттого, что мы, наконец-то, покидаем страшный дом, а навстречу движется еще одно облако – такое же теплое. Почти такое же. Я лечу по воздуху, смеюсь и ничего не боюсь. От одного облака к другому. А потом мы погружаемся во что-то темное. Нет, не страшное, знакомое и строгое. Тихо фурчащее. Мы едем, а я встаю на колени и смотрю в заднее окно, наблюдаю, как смыкается занавес деревьев, скрывая пугающий дом.
В руке появляется круглое и сладкое. Я сижу, болтаю ногами. Во рту сладко. Два облака подпирают меня с двух сторон. Можно прижаться головой к одному. Можно прижаться головой к другому. Они о чем-то шумят, но я не слушаю. У меня более важные дела – болтать ногами и лизать круглое и сладкое.
Это самое счастливое мгновение сна. Здесь я начинаю плакать. Не во сне. По-настоящему. Словно раздваиваюсь. Будто смотрю кино и одновременно играю в нем. Плачу и не могу остановиться. Навзрыд. Взахлеб. Потому что дальше происходит ужасное.
Мир девочки переворачивается.
Хрустит, мнется, ломается.
Ее плотнее зажимает между облаками, она кричит, но в лицо брызжет горячим и липким, затягивая кружащийся мир багровой пеленой. Бьет со всех сторон. Визжит и крутит. Острые зубы смыкаются на ноге и принимаются остервенело грызть. А где-то внутри раскрывается бездна – темная и ледяная. Из нее веет таким холодом, что невозможно сдержаться и между ног становится горячо.
А потом – тишина. Ни облаков, ни страха, только боль. И тянутся откуда-то руки. И очки с щеточкой усов.
На этом месте я обычно открываю глаза.
Я там, где больше всего хотела оказаться.
В комнате старшей сестры.
Лежу, скорчившись, колени прижаты к животу, руки – к груди. Эмбрион, а не человек. На меня со стены смотрит человек с пистолетом. Хитро щурится, будто понимая: меня здесь быть не должно. Вырезка из журнала. Вставленная в рамочку. И еще телевизор с маленьким экраном, покрытый вязаной салфеткой, на ней – будильник. И этажерка. И кресло. И горшки с цветами.
Осматриваюсь.
Даже не так.
Жадно впитываю в себя обстановку. Как губка воду. Стараюсь не шевелиться, лишь глазами туда-сюда. Чтобы не погнали. Всё настолько увлекательно, насколько может быть увлекательна комната Синей Бороды.
Но она не обращает внимания. Сидит в кресле, заложив ногу на ногу, качая полуснятой туфлей. Курит. Листает книгу. Иногда протягивает руку взять чашечку с кофе. Пригубить и поставить обратно. А у меня странное чувство, будто я ее очень хорошо знаю. Словно я знала ее всю жизнь, но в последние десять секунд забыла, как раз настолько, чтобы осмотреть ее еще раз – теперь уже взглядом постороннего. Волосы до плеч. Но короче, чем у Надежды. Русые, не черные. Подведенные глаза. Прямой нос.