Мишель Обри!
Точно!
Француженка русского происхождения. Ну, та самая, в кино! Конечно, не та самая. Но похожая. Как две капли воды. Даже брючный костюм почти такой же.
Лежу и любуюсь. Завидую самой себе. Дура. В чем толстая дурнушка может завидовать сама себе? Она – мой идеал. Недостижимый.
– А у нас новенький, – говорю. Неожиданно для самой себя. – И Надежда в него втрескалась.
– Влюбляться полезно, – говорит старшая сестра. Рассеянно. Как будто я оторвала от важных мыслей. Мне даже немного стыдно становится. Лезу со всякими сплетнями. Надежда бы не одобрила.
– Где ты так долго была?
Она удивленно смотрит на меня. Стряхивает пепел, отпивает крохотный глоточек.
– В Токио, конечно же. Разве ты забыла?
Сажусь и хлопаю глазами.
– На башне? – для уточнения.
– Какой еще башне? О чем ты толкуешь, глупенькая?
Она наклоняется вперед, протягивает руку, машет передо мной ладонью. Разгоняет дрему. Это она так называет – «разгонять дрему». Хорошо помню. Откидывается на спинку кресла, звонко смеется, дрыгая ногой так, что туфля слетает с ноги. Ногти на ногах у нее тоже накрашены, кстати.
Замолкает, подбирает соскользнувшую книгу.
– Вот, послушай. Самое прекрасное и опасное зрелище в Японии – цветение сакуры. Сакура источает наркотический аромат, к которому японцы привыкают на всю жизнь. Поэтому раз в год каждый японец должен вдохнуть аромат цветков сакуры, иначе его ждет мучительная смерть. Именно поэтому иностранцы никогда не допускаются к цветущей сакуре, а сами японцы не покидают страну во время ее цветения. Даже те, которые находятся вне страны по служебным надобностям, на эти дни возвращаются домой, чтобы насладиться ее видом и ароматом, продлевая собственную жизнь еще на один год.
– А если кто-то всё же увидит ее цветение? Не японец?
Сестра перелистывает страницы, не отвечает. Вздыхает.
– Его ждет незавидная судьба, глупенькая. Он навек окажется запертым в этой стране и никогда не сможет надолго ее покинуть. Даже японские дипломаты каждую весну отправляются на родину. Словно птицы, словно птицы.
И тут я понимаю.
– Ты его вдохнула?! Этот самый аромат?
Она прикрывает глаза. То ли «да», то ли всего лишь усталость.
– Да, – и голос такой – отстраненный, – я дышала им полной грудью…
Но долго она не выдерживает – начинает смеяться. И я вместе с ней. Хотя не понимаю – над чем.
– Сестренка, – говорит она, – не слушай ты меня. Я такого могу наговорить, что еще долго будешь верить. Вообще никому не верь. Тем более мне. Может, меня и нет? – спрашивает так задумчиво, что я жду очередных смешков, но она серьезна.
– Ты есть, есть!
– Спасибо, – встает и подходит к окну. Водит пальцем по стеклу. – Аппендицит. Это не город, а аппендицит. Воспаление. Гнойное. Как врач говорю. Ну, почти как врач. Как медсестра. Старшая медсестра. Гниющие ученые. Ржавеющие надежды. Слабоумные дети. Аппендикс. Тупиковый отросток эволюции, не находишь?
Ничего не понимаю. Но озноб пробирает. Как плохое предчувствие. Мне кажется, что она распахнет окно и сиганет головой вниз. Второй этаж, но убиться можно. И она его распахивает, да так, что стекла дребезжат, наклоняется вперед и говорит, вернее – декламирует:
– Я сплю с окошками открытыми, а где-то свищет звездопад, и небоскребы сталактитами на брюхе глобуса висят. И подо мной вниз головой, вонзившись вилкой в шар земной, беспечный, милый мотылек, живешь ты, мой антимирок!
Поворачивается ко мне – волосы ветер растрепал, указует пальцем и завершает:
– Мой кот, как радиоприемник, зеленым глазом ловит мир.
Какой еще кот? И тут я его вижу – лежит, свернувшись клубочком под креслом. Тот самый.
– Прелесть, – говорит сестра, гладит котенка пальцем. – Он забрел в мою комнату. У меня, кроме кофе, ничего не было. Пришлось напоить его кофе. Видишь, как спит?
– Кошки кофе не пьют.
– Зато собаки пьют. Ты разве не слышала про японских кофейных собачек? Вот, послушай, – она подбирает книгу. – Японцы пьют исключительно кофе, произрастающий на лавовых полях Фудзи-сан. Это самый высокогорный кофе в мире. Причем кофе не собирают руками, а его плоды поедают специально выведенные породы собак. Зерна, после того как они естественным путем покидают организм животных, тщательно собирают, промывают, обжаривают и фасуют. Собаки таким образом получают огромные дозы кофеина и отличаются от обычных пород тем, что никогда не спят, бодрствуя днем и ночью. Из потомков этих кофейных пород получаются отличные охранники. Любопытно, что такие собаки пьют исключительно крепко сваренный кофе вместо воды, причем предпочитают его лакать горячим.
Она собирает котенка в горсть и протягивает мне:
– Пора идти.
Дверь захлопывается за мной, и только тут я вспоминаю, сколько же у меня к ней вопросов.
Тысяча.
Миллион.
Попадаю в больницу.
Нет. Точно.
Это не сон.
И не бред.
Не узнаю комнату – она перегорожена ширмой, как в школьном медпункте во время совместного осмотра мальчиков и девочек. Девочек за ширму, мальчики перед ширмой. И чтобы ни-ни, ни одним глазком. Мы, девочки, стеснительные. И запах до ужаса знакомый. Почти больничный. Но не только. Так еще пахнет в кабинете химии после лабораторной работы. И гудение, потому что на полу и на стульях расположились приборы. Как в кабинете физики. Стоят и гудят. А я ничего не могу с собой поделать. Какой еще урок может привидеться? Биологии?
Надежда!
Ее нет.
То есть совсем нет.
Смятая постель за ширмой в окружении циферблатов и экранчиков. Какая-то железная стойка с крючьями и перевернутой банкой, из которой тянется устрашающий провод с иглой на конце. Лужица чего-то розового. Кровь? И простыня забрызгана. Ко мне возвращается дурная мысль, и я опасливо подхожу к окну и смотрю вниз. Даже облегчения не наступает, до того всё остается страшным и непонятным.
Главное – не суетиться, говорит Дедуня.
Куда запропастилась эта девчонка, спрашивает Маманя.
Ты сделала домашнюю работу, интересуется Папаня.
Она опять выбрала маршрут два дэ, докладывает Дядюн.
Но ни один из них не задает правильный вопрос. И даже старшая сестра слишком долго прикуривает сигарету, прежде чем поинтересоваться: а если она дала дёру в Токио?
Без меня?
Невозможно!
Мы же с ней почти близнецы. Даже так – почти сросшиеся близнецы. Имелась у меня такая дурацкая фантазия. Хорошо быть сиамскими близнецами. Срастись чем-нибудь. Телами. Две головы и одно тело. Две головы, два тела и три ноги. И чтоб нельзя разделить, иначе смерть.
Смерть?
Она меня пугает.
Обшариваю комнату, даже под кровать заглядываю. И в тумбочку. И в этажерки. Совсем плохая. Одна новость хорошая – вся одежда здесь. Хотя какая у нее одежда? Школьное платье, два фартука – черный и белый, платье домашнее и всё. Носочки и трусики не в счет. И ночнушка. Которой нет. Перед глазами картина: Надежда выходит из «Буревестника» в одной ночнушке, идет по пустынной улице к пивному ларьку, где привычно заправляются водители, выбирает подходящий грузовик, залезает в него (я даже вижу сверкнувшие голые ноги), сжимается в неприметный калачик на дне кузова и ждет. Может, даже плачет. Всхлипывает и утирает слезы. Так мне становится ее жалко, что я готова поверить во всю эту ерунду.
А за стеной шумит вода. Настолько громко и настойчиво, что не обращаю никакого внимания. Потому как дура. Беспросветная дура. Это же надо такой уродиться – обделили и внешностью, и умом. Только Надежду дали.
Запинаюсь, спотыкаюсь, ударяюсь, царапаюсь, сажаю синяки, но как-то умудряюсь вырваться из превращенной в ловушку комнаты и всем телом обрушиваюсь на дверь ванной. Почему-то уверена, что она заперта на шпингалет. Значит, лучше всей тушей. Вот где жиртрест помогает. Дверь предательски распахивается – какой там шпингалет! – запинаюсь о порог и обрушиваюсь на пол, саданувшись подбородком. От боли в глазах слезы, ничего не разобрать, что-то белесое скрючилось над унитазом.
Привидение?
Она и похожа на привидение. Волосы слиплись в сосульки, лицо покрылось пятнами, рот распущен, подбородок испачкан.
Мне плохо.
И сказать-то нечего. Кроме того, что выглядит ужасно.
Подбираю колени и руки, подползаю к ней на четвереньках, обнимаю, прижимаю к себе крепко-крепко. Все слова из головы вылетели. И плохие, и хорошие. Так и сидим, прижавшись. Пока ее не начинает трясти, она отталкивается от меня, но я ей не даю, не отпускаю, но она продолжает отбиваться, бьет кулаками куда ни попадя, а когда я всё же отпускаю ее, склоняет голову в унитаз и сотрясается в рвоте. Даже чувствую, как Надежду выворачивает. Словно в горло лезет шершавая рука, хватается за внутренности и начинает их мучительно медленно тянуть наружу, и нет мочи дышать, изо рта и носа хлещет вонючая дрянь, голова бьется о фаянс, и единственное облегчение, когда приступ заканчивается, протянуть трясущуюся руку вверх, нащупать цепь и потянуть, чтобы вода в лицо, чтобы всё смылось.
Потом она долго сидит в обнимку с унитазом, а я набираю в ванну воду. Не знаю, как сделать ее горячей, поэтому хлещет холодная. Это и лучше. Мне так кажется. Удивительно синяя вода. Никогда не обращала внимание на цвет воды. Будто синюю краску развели. Сдираю с нее перепачканную ночнушку и помогаю забраться в ванную. Ей всё равно, что вода ледяная. Она сидит скорчившись, смотрит на хлещущий кран. Ладошкой зачерпываю и обмываю грязь. Со спины. С волос. С лица. С рук. Касаюсь живота, но там всё мертво. Обесточено. Забираюсь к ней. Холод обжигает, но мы прижимаемся друг к другу и сидим. Долго. Столько времени нет во всем белом свете, сколько мы сидим и ждем.
А потом ей становится зябко.
За столом только мы. Маманя гремит посудой. Дедуня на работе. Папаня разок заглянул на кухню, посмотрел на Надежду, но ничего не сказал. Приятного аппетита не пожелал. А он бы Надежде не помешал. Этот самый приятный аппетит. Смотрит в тарелку и даже вилку не берет. Я бы на ее месте так и сказала: есть не хочу, но Надежда девочка послушная.