Предбанник. Достаточный для двоих. Полутьма. Достаточная, чтобы разглядеть происходящее. Те же самые перед больничной койкой. Почти пустой. Если б не провода, то не сразу и понять, что на ней кто-то лежит.
– Скоро всё, – говорит женщина. – Несколько дней, несколько часов.
– Почему? – Дедуня подходит ближе к койке.
– Изменения. Теперь я могу дойти до двери и даже открыть ее. Она всё слабее удерживает меня. Ты и сам, наверное, почувствовал.
– Что именно я должен почувствовать? – Дедуня распрямляется, садится на стул.
– Облегчение. Радость. Забытье.
– Ты плохо обо мне думаешь.
– Сужу по себе. Я устала. Смертельно устала находиться здесь. Ты знаешь, первые месяцы я не могла отпустить ее руку. Стоило это сделать – и словно кто-то принимался пилить твою собственную. Тупой, ржавой пилой.
– Я знаю. Я всё знаю.
– Знать и чувствовать – есть разница.
– Конечно. Есть.
Женщина опустилась на низенький топчан и прилегла – боком, неудобно.
– Тупик. Последняя остановка, откуда уже не выбраться, – говорит она. – Лепрозорий – это символично.
– Это не лепрозорий, – отвечает Дедуня. – Всего лишь стечение обстоятельств. Неудачные последствия неудачного эксперимента.
– Послушай, а у них тоже так?
– У кого – у них?
– Ты же понял, о чем я. У тебя манеры Дятла – он тоже обожает прикидываться. И сыпать поговорками. Семь раз отмерь – один раз зарежь. Его любимая. Наверное, потому что правда.
– У них еще хуже. Военщина. Капитализм. Колючая проволока.
– Некуда бежать, некуда податься. Может, потому, что мы все умерли? Тебе не приходило в голову, что две мировые войны нанесли человечеству смертельную рану? И вот человечество медленно истекает кровью, а всё, что видит, – лишь предсмертные галлюцинации? У кого-то мучительные. У кого-то наоборот. Восстановление разрухи. Полет в космос. Бригады коммунистического труда. Стройки. Победы. Освобождение Африки. Рок-н-ролл. Наша жизнь.
– Ты бредишь.
– И это тоже. А Дятлову нравится. Его вдохновляет моя гипотеза. Освобождает от мук совести. Превращает в химеру. И многое объясняет. Ее, ее и ее. Как там Фил? Нашел эликсир бессмертия?
– С ним всё хорошо. Работает. Передает тебе привет.
– Не ври, не стоит.
– Это у нас семейное.
– Боже, как я хочу, чтобы вы все исчезли! Чтобы во всем мире остались только мы с ней. И никого. Никого. Никого, – женщина уткнулась в ладони и тихонько завыла. Жутко. По-звериному.
Я больше не могу. Вываливаюсь в коридор и глубоко дышу. Будто вынырнула с глубины. Где рыбы и темнота. И звон в ушах. И руки Надежды, тянущие вниз.
С тобой плохо, гладит меня.
– Подслушивать нехорошо, – говорю я, хотя чья бы корова мычала.
Маманя не спит. Смотрит в потолок. И лицо ее под стать потолку. Такое же белое. С желтизной.
– Может, все-таки успокаивающего? – спрашивает Папаня. – Морфин? Я договорюсь с Дятловым.
– Нет, – скрипит Маманя. – Не стоит.
– Ангелика, послушай…
Маманя закрывает глаза, и Папаня затыкается. Мы с Надеждой на соседней кровати. Сидим, свесив ножки. Я смотрю на Папаню, и дурацкий Левша из головы не идет. Мысли стыдные. Никак не подходящие. Но других нет. Не чувствую я того, что должна. Скорби. Печали. Сочувствия. Так ведь должна чувствовать себя девочка, чья Маманя угодила под машину, а теперь лежит загипсованная на кровати?
Смотрю на Надежду. Пытаюсь представить, что чувствует она. Как всегда, не получается. Даже слез нет. А ведь покажи в любом фильме, как у девочки мать увозят в больницу, обязательно по щекам героини польются слезы. Конечно, там мама, а здесь всего лишь Маманя. Смерть кота больше Надежду опечалила. Я даже оглядываюсь, прислушиваюсь, но ни противного воя, ни прочего котаклизма.
Папаня тем временем продолжает что-то талдычить. И про то, как всем сейчас надо беречься. И о том, что времени совсем не остается. И за то, что кость срастется, синяки пройдут, а работу надо делать уже сейчас.
– Я завтра буду в порядке, – говорит Маманя. Надоело ей слушать.
– Уверена? – Папаня не верит.
– Да. И насчет морфина.
– Сейчас сбегаю.
– Спасибо.
Хлопает дверь. Остаемся только мы и Маманя.
Она открывает глаза, смотрит на Надежду, хлопает рукой по одеялу. Я не понимаю, но Надежда встает и пересаживается к ней.
Маманя хватает ее за руку, Надежда смотрит в пол. Ничего не понимаю. Глаза вытаращила.
– Ты меня, наверное, никогда не простишь, хромоножка, – говорит Маманя. – Какая чушь. Но мы квиты. Так, кажется, говорят? Око за око, нога за ногу. Как тогда, в доме. Ты ведь помнишь? Мы были вдвоем, когда за нами пришли. Численный перевес. И я подумала, что у нас нет шансов. Их и не было. Меня в расход, тебя в доход. Мне нужны были эти минуты. Мне очень нужны были эти минуты, понимаешь?
Надежда кивает, трет ногу. Ту самую, хромающую.
– Пока они возились с тобой, я успела. Исчерпать инцидент. Я ведь никому не сказала, что это моя пуля. Никто и не спрашивал. Шальной выстрел. Всего лишь шальной выстрел. Чудо, что мы вообще живы.
Надежда смотрит на меня. Пожимаю плечами. Бредит.
– Так нужно было, понимаешь? – Маманя привстает, лицо ее зеленеет. – Всегда должно делать то, что нужно. Орднунг. Порядок. А не то, что хочется. Шайзе. Делай то, что должно.
Дверь распахивается. Папаня.
Сидим и слушаем японские необыкновения. После лепрозория то, что доктор прописал. Я на полу. Надежда на полу. Приемник на полу. Почему-то только здесь меньше всего помех.
«В рамках традиционной японской религии вся природа представляется населенной многочисленными духами. Каждый японский храм посвящен одному духу или семейству духов. С младенческих лет юному послушнику храма под кожу лица и тела вживляются мягкие вставки, состав которых держится в строжайшей тайне. Со временем лицо послушника приобретает черты божества, которому посвящен храм. По особым торжествам монахи наряжаются в специальные наряды, раскрашивают лица и выходят на улицы города или селения. Такие шествия привлекают множество жителей и туристов, хотя зрелище изуродованных лиц и тел, подчас не имеющих уже человеческого облика, может ужаснуть неподготовленных иностранцев. Но таковы японские традиции».
– Таковы японские традиции, – повторяю я и пытаюсь представить услышанное. Темнота. Шарканье многочисленных ног. Тусклый свет фонариков. Тени. Страшные и носатые. Бредущие по улицам Токио, завернутые в кимоно, а где-то высоко-высоко над ними багровеет вершина Фудзи-сан, изрыгая молнии вечного извержения. От представленного становится не по себе, и я крепче сжимаю ладонь Надежды.
Она не отвечает. После лепрозория она ужасно молчалива. Или всего лишь хочет спать. Я жду не дождусь этой минуты – не терпится пробраться поближе к кухне. У Папани с Дедуней много поводов для разговора.
– Спи, – предлагаю я. Но она протягивает пальчик, и передача продолжается.
«Наиболее интересной и загадочной традицией Японии является чайная церемония. Это весьма торжественное мероприятие, в ходе которого для гостя церемонии готовится зеленый чай по особой рецептуре и поются традиционные песни под аккомпанемент сямисэна. С субъективной точки зрения участников церемония длится не более двух-трех часов, хотя все наблюдатели, не присутствующие непосредственно в чайном домике, утверждают, что она может продолжаться двое-трое суток. В японских преданиях рассказывается о выдающихся мастерах, которые длили чайную церемонию несколько месяцев. Загадка заключается в том, что хронометры подтверждают субъективные ощущения участников церемонии – она редко продолжается больше двух часов. Куда девается оставшийся промежуток физического времени, не может объяснить никто».
Вот что у нас – чайная церемония. Я достаю книгу – большую и цветастую, с улыбчивым деревянным человечком на обложке, летящим на ракете. «Первый космонавт Республики». Начинаю читать о том, как в далекой и теплой Италии жил деревянный человечек по имени Буратини, и была у него жена – кукла, набитая ватой, Мальвина и друг Пьеро, который любил захаживать к ним в гости именно тогда, когда Буратини отсутствовал, и петь Мальвине жалостливые песенки про несчастную любовь. Работал деревянный человечек директором кукольного театра и никак не мог сделать так, чтобы театр пользовался любовью публики. Репертуар состоял из глупейших постановок, где одни куклы лупили других кукол палками. И вот однажды консультант театра Черепаха Тортила надоумила героя, который собрался утопиться от нищеты, пойти в банк «Карабас и Дуремар», где работали ее давние знакомые, и попросить у них взаймы пять сольдо.
– Ты слушаешь? – спрашиваю у Надежды.
Старая книжка. Ее много раз читали. Сказка, но усаживается поудобнее, положив подбородок на колени.
– Сказка ложь, да в ней намек, – отвечаю и продолжаю, показывая попутно картинки.
Буратини отправляется в банк, где его принимает сам управляющий – синьор Карабас Барабас, давно положивший глаз на театр Буратини. Он уже видит себя его директором – с длиннющей бородой, которую Карабас Барабас мечтает отрастить, и девятихвостой плеткой, чтобы куклам жизнь медом не казалась. Управляющий предлагает Буратини сделку – банк одалживает ему пять сольдо на выплату зарплат актерам и долгов кредиторам, а Буратини соглашается стать первым космонавтом Республики. А что? Буратини сделан из дерева, дышать и кушать ему не надо, перегрузок при старте ракеты он не боится, ему и тренироваться не надо. А взамен он спасает театр! На самом деле Барабас уверен, что Буратини из космоса не вернется, не предназначена ракета, которую построил синьор фон Браун, для возвращения. Это полет в один конец, чтобы вечно вращаться на орбите Земли.
Жалко Буратини, вытирает щеки Надежда.
По мне, так совсем не жалко – сам напросился. Но я ничего не говорю, только головой мотаю, чтоб не понять – да или нет. Мило, когда она плачет над книжкой.