тье, расплескивая вино. – Как там… как там…
– Поэт в России – больше, чем поэт, – говорит мрачный бородатый тип. – А как же физики? Девочка, вот скажи – кто тебе больше по душе? Физики или лирики?
– Физики должны знать лирику! – провозглашает блондинка.
– А лирики – физику, – продолжает бородатый тип. – Так, девочка?
– Не трогай девочку, Борода, – говорит кудрявый. – Ты Кубрика посмотрел? Сегодня последний сеанс в Доме ученых.
– Ничего я не поняла в вашем кубрике, – капризно поджимает губы блондинка.
– Не кубрике, а Кубрике! – держит палец вверх смуглый горбонос. – Вах!
– «Мужчина и женщина» – я понимаю. Лелюш, Эме, лапочка Трентиньян, а вашей космической психоделики – нет, увольте! – Блондинка задирает левую бровь.
– В то время, когда тяжелый межпланетный корабль «Заря» бороздит просторы Солнечной системы и до высадки на Марс остаются считаные часы, Кубрик с его «Одиссеей» безнадежно устарел, – поднимает бокал лысый. – Клянусь плешью!
– Только ты меня понимаешь, милый, – сидящая на его коленях коротко стриженная чмокает плешь.
– Лелюш, Трентиньян, – закатывает глазки блондинка.
– Вах, – говорит горбоносый, – все лучшие люди – армяне! Д’Артаньян!
– Ты еще скажи, что у вас сациви лучше готовят, – бурчит борода.
– Зачем сациви, дорогой? Какой сациви? Долма!
– Девочка, выпей вина, – протягивает бокал коротко стриженная.
– Слушаю я вас, слушаю и думаю – какие же дураки вы все, – чокается с протянутым бокалом кудрявый.
– Помолчи, Райкин.
– На сцену топай, комедиант. Тут серьезные люди разговаривают.
– Где? Где? – Кудрявый вытягивает шею.
– Может ли эволюция любить? – спрашивает девушка в полосатом платье.
– Революция? – пожимает плечами бородатый.
– Нет, э-во-лю-ция, – девушка качает ногами в такт слогам. – Вот там у вас страшные обезьяны, монолит какой-то, который заставляет их эволюционировать в разумных. Понимаете?
– Не понимаем, – отвечает лысый, за что получает очередной поцелуй. – Эволюция – та же революция, только растянутая во времени. Революционные матросы должны любить белогвардейцев?
– Постой, постой, плешивый, тут речь не про Октябрь, не про классовую борьбу. Я правильно понимаю? – оборачивается к девушке горбонос. Та посылает ему воздушный поцелуй.
– Бог – это любовь, – говорит молчаливая, единственная, которой достался стул. Длинный мундштук, длинная сигарета. – Ты это понимаешь?
Я киваю, поворачиваюсь, беру Надежду за руку и вывожу из кафе. Слезы текут по щекам. Всхлипываю. Больше всего хочется закричать: «Предательница!» Но кто меня услышит?
Мы влезли в окно. Нет, не то же самое. Другое. Далеко от школы, но еще дальше от приюта. Было нелегко. Подошвы сандалий соскальзывали со штукатуренных стен, в пальцы впивались занозы. Голые ноги кусал холод. Мешками свалились с подоконника и долго сидели, вслушиваясь в тишину. Кто-нибудь да не спит. В «крейсере» кто-то обязан бодрствовать, страдать бессонницей, проснуться от кошмара, встать с кровати и пойти в туалет, аккурат мимо того места, где сидим мы. А тут еще Надежде пришло в голову включить свой приемник. Он сонно жевал мертвую волну.
– Если нас поймают, вали всё на меня, – стараюсь говорить мужественно, как в кино про фрицев – две юные партизанки пробрались в логово врага похитить секретные документы. Саму начинает бить дрожь. Из меня партизанка как балерина.
Не говори ерунды, дышит мне в плечо Надежда. Ты здесь была?
– Нет. Даже не соображу, куда идти – налево или направо, – смотрю туда, смотрю сюда. Сводчатый коридор с редко горящими лампами – как раз настолько, чтобы принять нас не за привидений, а решивших сбежать приютских.
Помоги, Надежда стаскивает с себя платье.
– З-з-зачем? – даже заикаюсь, но помогаю. Делаю как она.
Скажем, что приютские, которым не спится.
В деле маскировки я не сильна, полагаюсь на Надежду. Платья запихиваем в шкаф со швабрами. Остаемся в трусиках и маечках. Хоть сейчас на физкультуру.
Скрип. Шуршание. Тихий разговор. Прятаться некуда.
Стой, Надежда прижимается к шкафу. Сейчас и проверим нашу маскировку.
Дверь в перегородке распахивается, и внутрь проникает нечто, что я не могу рассмотреть – глаза слезятся. Губы дрожат. Поджилки трясутся. И колени ходуном. Но Надежда крепко меня держит. Скрип и шуршание приближаются, глаза высыхают, голоса отлипают друг от друга.
– Я тебе об этом рассказывал в прошлый раз. Ты не помнишь?
– Я идеальный слушатель. Если всё помнить, будет не интересно слушать, разве не так?
Решетчатые ноги осторожно ступают по деревянному полу. Катятся широкие колеса.
– Тогда, может, расскажешь теперь ты?
Смешок:
– О чем я могу рассказать тебе?
– Ты льстишь или утонченно издеваешься? Но, если угодно, почему, например, ты носишь мини-юбку?
Металлические отростки задевают стены. Мы вжимаемся в шкаф. Не убежать. Не скрыться. Хочется зажмуриться. Неужели такое может существовать?
– Это модно.
– Модно?
– Да. И у меня красивые ноги. На мои ноги все заглядываются. Даже директор. Когда он смотрит на меня, он рассматривает только мои ноги.
Неописуемая парочка медленно приближается. Теперь я точно знаю, как выглядят наяву кошмары.
– Предложу альтернативную гипотезу – он смотрит на твои ноги, потому что не хочет смотреть на твое лицо.
– Фи, ты груб и невоспитан.
– Разве сравнение не есть комплимент? Я сравнил твои ноги и твое лицо и признал первенство за первыми.
– Комплимент не предполагает сравнения, дубина железная. Девушек не следует сравнивать.
– А что нужно?
– Восхищаться их уникальностью.
– Ты противоречишь самой себе! Я могу с геометрической точностью доказать, что данная форма ног – бедер, лодыжек, ступней – встречается еще у трех наших лаборанток. Но уникальность твоего лица не требует доказательств. Она очевидна.
Да уж, тут я с кошмарным жителем согласна. Скашиваю взгляд и смотрю на профиль Надежды. Для успокоения сердцебиения.
– Это называется уродством, глупенький. Всё, что отклоняется от стандарта, есть уродство. Взгляни на девочку. Ее лицо отвечает большинству стандартов – пропорции, нос, разрез глаз. Восточный стандарт. Я бы сказала – дальневосточный.
– Хм, – они останавливаются перед нами. – Ты так считаешь? Но, как я слышал, есть пластическая хирургия. Мое предпочтение – твоя нынешняя уникальность, но если ты считаешь, что она есть уродство…
– Милый, я давно пережила подобные глупости. Однажды, когда стало невыносимо, я наглоталась таблеток. Брала горстями и глотала. Без разбору. А очнувшись в больнице, обнаружила – мне безразлично собственное лицо. Мне вполне достаточно ног, – она еще немного подтянула подол мини и притопнула.
И они пошли дальше. А мы стоим.
– Ты видела? – спрашиваю зачем-то. Просто так.
Видела.
– Ее лицо…
Надо идти. Иванна.
– Иванна, – бормочу, – Иванна, – в мозгах дурацкий вопрос – что бы я предпочла – такое лицо или как у Иванны? Но ноги у нее и правда красивые.
Путешествие в безумие продолжается. Наш проводник – случайность. Ничего не узнаю. Темнота исказила всё. Лишь сквозь пустоту эфира доносится: «Надежда… помощь… Надежда». В голову приходит запоздалая мысль, что никакая не Иванна, а неизвестный полярник, отрезанный от всех антарктической ночью, шепчет в радиоэфир о надежде на близкую помощь. И я готова рассказать Надежде о догадке, но за следующей перегородкой нас встречает шум машин. На столах громоздятся телевизоры. Вернее, мне так кажется, что телевизоры. И на короткое мгновение я воображаю, будто проснулась в мастерской «Буревестника». Но это всё тот же «крейсер». Боевой корабль передовой науки. И телевизоры никакие не телевизоры, а экраны вычислительных машин, подсвеченные зеленым.
В стенах пробиты проходы. Зал занимает всю ширину здания. Освещения нет, кроме зеленого мерцания и редких ламп на столах.
– Нас тут повяжут, – бормочу.
Не повяжут, бодрит Надежда и тянет за собой.
Под ногами похожие на удавов провода – толстые, шершавые. Сытые удавы. Обожравшиеся цифрами и буквами.
За столами – люди в халатах. Почему-то горящие лампы и люди не совпадают по местам. Там, где горит лампа, нет людей. Там, где люди, нет ламп. Мы идем между рядами. Надежда иногда останавливается, смотрит на экраны. Ничего не понятно. Белиберда. По соседству сидят двое – один за пультом с кнопками, другой с кипой журналов, похожих на классные. У меня очередная дурацкая мысль: они вносят в машину наши оценки.
– Патронажная книга, узкая версия, – говорит тот, что с журналами.
– Кого на этот раз?
– Демон Максвелла – всё.
Услышав знакомое, мы останавливаемся. Левша Поломкин?
– Я его помню. Помнил, – говорит за кнопками. – Рядом с ним жутко холодно. Да?
– Прав. Не отвлекайся. Сложный код, – шуршит журналами.
– Причина?
– СУР третьей стадии.
– Но ведь он еще функционирует? – Руки ходят по кнопкам.
– Перевод к вивисекторам. У них не пофункционируешь.
Надежда стоит, зажав уши. Мне тоже хочется, но поздно. Толкаю ее в спину. Почти грубо. Но разве она виновата? Виноваты какие-то вивисекторы.
– Надо вызвать воспитателя, – шепчут в темноте. – Какой у них внутренний?
– Перестань, – отвечают. – Пусть смотрит. Может, у нее одно развлечение – смотреть.
– Жалостливый.
– Не-а. Оптималист.
– Что за зверь такой?
– Каждый феномен требует оптимального отношения. Не больше, не меньше.
– А-а-а, моя хата с краю?
– Ты их видел?
– Я туда не хожу. Берегу психическое здоровье. Может, конфетку дать?
– Не отвлекайся. Ночная смена не для отвлечений, а для упрямой работы. ОГАС жаждет информации, и наша задача – накормить ее.
– Утром опять столпотворение начнется с квартальными отчетами. И мы крайние.
– Назвался «шарашкой», делай всё, что говорят.