— А, наш папочка, наверно, уже приперся, козлина такой, — пробормотала она. — Нагулялся он у нас, Олежек. Кормилец, блин...
Но в мутном кружке глазка обозначились очертания совсем иной фигуры.
— Ой, бабуля! — радостно воскликнула Таня, одной рукой открывая замок, а другой прижимая к себе посиневшего от криков Олежку. — Бабулечка приехала! Смотри, Олежек, это бабушка!
Крикса вздрогнула. От вошедшей пахло Силой — а любая сила могла быть только угрозой. Что сильные делают со слабыми?
Жрут, понятное дело, что же еще — смотреть на них, что ли?
Хуже того, похожая по очертаниям на добычу, пришедшая таковой не была. Или все-таки была? За ней и над ней колыхалось — не студенисто, как ревнецы или сварицы, а так, как колышется пламя свечи, — что-то огромное, обжигающее крохотные глазки криксы и, несомненно, очень опасное.
У нее собирались отобрать законную добычу, отобрать и сожрать! А если не поостережется — глядишь, и саму сожрут заодно и не подавятся, гниды!
Крикса зашлась от злобы и ужаса. Не подходи! Я сильная! Я страшная! Я могу сделать больно! Так! И вот так! И еще вот так!..
Крик младенца сорвался на хрип.
Рука пришедшей поднялась, то, что стояло за нею, взмахнуло в лад этому движению не то огненным языком, не то крылом — и маленькую криксу откинуло вглубь, стиснуло в кулачки когти...
— Ай, Олежек, ай да парень, батьке радость, мамке сладость, бабушке утеха... — проговорила старуха, опуская на пол чемоданы и принимая малыша на руки. Тот умолк, водя вокруг сизоватыми невыразительными глазками, зачмокал, прижимая к щеке тыльную сторону пухлой морковной ладошки.
— Уж и сладость... ой, баб Оль, успокоился! Ты у меня волшебница просто! Ты знаешь, Олежек уже в роддоме беспокойный был, хныкал все, пищал. Потом из роддома повезли — тихий стал, глазками лупал, как совенок. Дома поспал — а потом Началось: кричит и кричит, кричит и кричит, и никакого сладу с ним нету. Мы уже врачам показывали, говорят, здоров, видимо, нервы не в порядке.
— Да какой уж порядок... — Старуха вернула сосущего палец Олежку на мамины руки, сняла платок и старые разношенные туфли, повесила на вешалку плащ. Прошла в комнату, повернулась к доскам, так встревожившим когда-то маленькую криксу.
Сухонькие пальцы, сложившись в двуперстие, неторопливо прочертили в воздухе — ото лба к груди, от плеча к плечу...
ГРОМОВОЙ МОЛОТ!!!
Отеть шарахнулась по углам, подбирая опаленные незримым пламенем тенета, сварица расплескалась по потолку тонким слоем, втягивая волокна. Злыдни сыпанули прочь — иные в окно, иные и сквозь стены.
И доски отозвались — дальним грозовым раскатом из-за них донесся Отклик. Нежить будто присохла к своим местам, не смея шевельнуться...
Олежек хныкнул.
— Дай-кось, внученька... — Старуха протянула сухие, в бурых пятнах ладони. Приняла в них беспокойный комочек плоти. Завела тихим, низким голосом:
Котик беленький,
Хвостик серенький!
Ходит котик по сенюшкам,
А Дрема его спрашивает:
— Где Олежек спит,
Где деточка лежит?
Баюшки-баю,
Баю детку мою...
Крикса сжалась в угловатый, колючий комок. Ей было плохо — даже от голода так плохо не было. Слова этой неправильной, несъедобной, опасной добычи обволакивали ее серым плотным туманом, который не брали ни когти, ни остренькие клычки-жвальца. Плохо! Очень плохо! Больно! Неправильно!
Он и спит, и лежит
На высоком столбу,
На высоком столбу,
На точеном брусу,
На серебряном крюку,
На шелковых поводах;
Шиты браны полога,
Подушечка высока.
Баюшки-баю,
Баю детку мою...
— Ну, баб Оль, ты просто колдунья какая-то! — счастливо улыбнулась Татьяна, глядя на тихо посапывающего в прабабкиных руках Олежку.
— Кыш на тя, пигалица! — шикнула бабка, сдувая с лица седую прядь, выбившуюся из уложенной на затылке в колесо косы. — Колдунья, скажет ведь... Не видала, а говоришь.
— Не видала, — сразу же согласилась Таня. — Баб Оль, слушай, он кормленный уже, если чего — вон памперсы. Мне сегодня девчонки из нашей группы звонили, на встречу звали. Посиди с Олежкой, а? А я быстро — часам к девяти дома буду.
— Беги, беги, пошаренка... — усмехнулась бабка. — Как была егоза, так и осталася.
Мамушки, нянюшки,
Сходитесь ночевать,
Мое дитятко качать,
А вы, сенные девушки,
Прибаюкивать.
Баюшки-баю,
Баю детку мою...
С лестничной площадки под шипение подползающего лифта раздалось попискивание кнопок на кургузом тельце мобильника и голос Татьяны: «Тамар, слушай, все в порядке, я да бабка из деревни подвалила, ей сплавила... ага, класс... а кто будет? Bay! Ион тоже?..»
Лифт протяжно зевнул огромными челюстями и проглотил окончание Таниной фразы.
Вырастешь большой,
Будешь счастливый,
Будешь в золоте ходить,
Золоты кольца носить,
Золоты кольца носить,
Камку волочить
А обносочки дарить
Мамушкам, нянюшкам!
Баюшки-баю,
Баю деточку мою...
Крикса глядела на старуху из-под прикрытых век добычи, не сомневаясь, что та тоже видит ее. Плохо. Очень плохо. Поймав на себе строгий взгляд выгоревших светло-серых глаз, крикса ощерила клычки-жвальца, вскинула лапки с острыми когтями: не тронь! Я страшная, страшная!..
Больше ей ничего не оставалось. Надо только вовремя спрыгнуть, когда эта, страшная, начнет жрать — как все же обидно! — ее, криксы, добычу.
Седая и страшная нахмурилась, покачала головой.
Нянюшкам — на ленточки,
Сенным девушкам — на поневушки,
Молодым молодкам — на кокошнички,
Красным девкам — на повойнички,
А старым старушкам — на повязочки.
Баюшки-баю,
Баю детку мою...
Со стороны кроватки донесся клекот. Крикса оглянулась — там, на перильцах, восседала странная птица с девичьей головкой на пернатых плечах, глядя на нее — эта видит! — строгими синими глазами.
Сожрут!
Старуха вновь покачала головой:
— Экая ты, Дремушка, строгая, все б тебе гнать. Малая-то виновата, что ль? В такой поганый век живем — деток нерожоных по тьме в день изводят и за грех не считают... — С этими словами она, аккуратно положив спящего Олежку в кроватку, вытащила из чемодана белый платок и принялась скручивать и связывать его, приговаривая: — Крикса-варакса, вот те забавка, с нею играй, а младенца Олеженьку не май...
На перильцах повисла свернутая из белого платка кукла — с головой-узлом, с руками, с длинным подолом.
Что-то шевельнулось в памяти маленькой криксы. Она, вдруг позабыв всякую опаску, выползла, изогнув членистый зазубренный хребетик, из приоткрытого ротика спящего Олежки, подобралась к перильцам.
Кукла.
...в нарядном-нарядном платьице и в шляпке...
Когда-то у нее были другие желания.
...с золотыми кудряшками и с голубыми глазами...
Кроме голода.
...и с зонтиком...
Крикса поднялась на задние лапки, ухватившись средними за балясины кроватки, а коготком одной из передних попыталась подцепить подол куклы.
...а то сидит в витрине, как я у тебя в животике...
Ее клыки-жвальца безуспешно пытались сложиться в робкую улыбку.
Мама, мамочка, зачем мы сюда пришли? Уйдем отсюда, мама, я боюсь! Здесь страшно!
Я боюсь этих белых блестящих стен, и блестящих желтых тазиков, и кривых железок на стеклянных столах. И этот дядька в белом халате — он же плохой, мамочка, он страшный, ты разве не видишь? Мама! Почему ты молчишь, мамочка, мне же страшно!
Пойдем домой, мама, пожалуйста, мама, любимая, я очень-очень тебя прошу!..
Зачем ты садишься в это странное, плохое кресло? Так некрасиво... и мне неудобно... мама, этот дядька идет к нам, мама, прогони его, я боюсь его и этой кривой железки! Прогони его, мама, ма!..
Мама! Он сделал мне больно, больно, мамочка, прогони его! Моя ручка, моя правая ручка! Мама, почему ты молчишь, прогони его, мне больно и страшно!
Мама, он опять!..
Мама, мамочка, мне очень больно! Мама, прогони же его! Спаси меня, мама!
Мама, мамулечка, я тебя люблю, не отдавай меня ему, Уйдем, бежим скорей, я тебя и так буду любить, МА-А-АМА-А-А-А-А!!!
Голова крохотной девочки падает в наполненный кровью таз, к уже плавающим там же ручке и ножке. Ротик еще шевелится, вкладывая всю душу, всю боль и обиду, всю тоску по непрожитой жизни, по отнятому счастью и теплу в беззвучный страшный крик. Крик, впечатывающийся в серый туман Нави, обретающий подобие матово-черной, шипастой, ощетинившейся острыми углами плоти. Крик, обзаводящийся подобием жизни — взамен настоящей, отнятой у нее. Крик...
Уже не крик.
Крикса.
Птица-Дрема простирала свои крылья над изголовьем постели тихонько посапывающего, стиснувшего пухлые кулачки Олега. Пушистый Угомон мерно мурлыкал в ногах. Нежить таилась в стенах, не смея высунуть жгутика или ворсинки. А седая старуха в кофте и юбке, подперев щеку рукой, наблюдала, как, подталкивая тряпичную куколку когтистыми лапками, пытается лепетать и смеяться клыкастым ртом душа нерожденной девочки, преданной и убитой самыми любимыми и близкими людьми.
Крикса.
Мама, ты знаешь, я тебя все равно жду. Мы будем вместе, мама, пусть здесь, но будем. Я тебя сильно-сильно жду, мама. Я немножко изменилась, но ты меня все равно узнаешь, правда? Ты ведь моя мама. Я ни за что — ни за что не хотела бы с тобой разминуться. Мне очень-очень надо тебя встретить. Мне же надо спросить тебя...
Зачем ты сделала это, мама?
За что ты убила меня?