Но ребенок. Присмотритесь к нему, прошу вас.
Разговор этот мы вели в коридоре, возле наших кабинетов. Пришел хмурый выводной, привел арестованного Жаркова, сделал нам замечание: нельзя стоять в коридоре, зайдите в кабинеты; а мне персонально сообщил, что мой милиционер в бане, и до обеда не появится. Так что ждать бессмысленно. Что ж, я не расстроилась.
Жарков действительно производил неприятное впечатление. Высокий и крепкий, он сильно сутулился, вжимал голову в плечи, смотрел исподлобья тяжелым взглядом. И на его несовершеннолетнем лице уже написана была вся его будущая биография: СИЗО и зоны, статьи о насильственных и корыстных преступлениях, почетная «сидячая» стезя. Доведись мне столкнуться с ним в подворотне после шести вечера, я бы шарахнулась.
— Здравствуй, Дима, — мягко сказал адвокат Осинский, но Дима на приветствие не ответил.
— Это что, следачка новая? — угрюмо спросил он у Осинского.
— Нет… — Осинский хотел было пояснить, кто я такая и зачем пришла, но Жарков снова перебил его.
— Зря. — Он одарил меня таким неприветливым взглядом своих маленьких, глубоко посаженных глазок, что мне стало не по себе. — Если та корова еще раз припрется, — он так неуважительно помянул следователя Глазневу, в обход которой мы предприняли это свидание, — я ей рожу-то распишу. Ложку заточу или супинатор из говнодава выну… — Он посмотрел на свои сношенные тапочки, но я не сомневалась, что в камере найдется ботинок, из каблука которого он вынет металлическую пластину и заточит с душегубскими целями.
Судя по всему, следователю Глазневой не удалось установить контакт с подследственным, и ей это может дорого обойтись. У такого милого мальчика не задержится воткнуть следователю в шею заточенный черенок ложки. Да, субъект малоприятный. Но сквозь угрюмое выражение нездорового, слегка одутловатого лица, сквозь взрослый тяжкий взгляд проступал обиженный ребенок с трудной судьбой, у которого отняли детство, отняли простые детские радости, отняли добрых маму с папой, которых можно любить и уважать, а вместо них подсунули в отцы засиженного зека и в матери — задавленную жизнью пародию на женщину, и за это он ненавидит весь мир. Классическое детство будущего серийного убийцы.
— Дима, мать тебе привет передает, спрашивает, как ты, — осторожно сказал Осинский.
Дима дернулся.
— Да пошла она, курица! Пусть лучше греет нормально, курева пусть пришлет и жратвы нормальной.
— Она и так из сил выбивается, — укорил его адвокат. Подросток опять дернулся.
— Так ей и надо. Отсидим с папаней, и к нему уйду. Надоело.
— Что тебе надоело? — Я заметила, что Осинский ведет себя с этим трудным подзащитным очень мягко, как с больным капризным ребенком.
— Мать надоела. — Он сопроводил это заявление грубым ругательством и прицельным плевком в стоявшую в углу корзину для бумаг.
— А вы уже решили отсидеть? — вступила я в разговор.
Жарков тяжело развернул ко мне свой внушительный корпус.
— А вы кто такая, блин? Слышь, Аскольдыч, чего это она мне «выкает»? Больно вежливая?
— Я следователь прокуратуры, — опередила я Осинского. — А вам неприятно, что я вас на «вы» называю?
Жарков отвел от меня глаза и пожал плечами.
— Мне плевать, — лениво сказал он.
— Меня зовут Мария Сергеевна, фамилия Швецова.
— Ну?
— Баранки гну! — неожиданно для себя огрызнулась я. — Повежливей нельзя? Я трачу свое время на то, чтобы…
— Ты время тратишь за то, что в кассе бабло получаешь раз в месяц, — перебил меня Жарков.
Осинский дернул его за руку, тот отмахнулся.
— Дима, — заговорил адвокат, — Мария Сергеевна хочет тебе помочь.
— Ой! — Жарков издевательски хихикнул и снова сплюнул в корзину, но промахнулся. — А она меня спросила? Хочу я, чтоб мне помогали? Да еще баба?
— Дима! — настаивал Осинский. — Ты ведь сидишь за то, что не совершал. И срок тебе могут дать приличный.
— Ну и что? Отсижу сейчас по малолетке, потом в авторитете буду на любой зоне. Перед папаней не стыдно будет.
— А отец за что сидит? — поинтересовалась я.
Жарков оживился.
— Папаня-то? Сейчас по сто одиннадцатой[10] тянет. Папаня у меня, в натуре… С зоны сюда маляву прислал, я тут теперь в законе. Со мной паханы за руку здороваются!
— Так ты хочешь отца опозорить? — я решила плюнуть на приличия и не «выкать» мальчику, раз ему так режет ухо вежливое обращение.
— Чего? — Он повернулся ко мне.
— Того! — резко ответила я. — Сейчас пока сидишь за разбой, а завтра тебе предъявят обвинение по сто тридцать второй[11], и весь твой авторитет окажется в углу у параши. Досиживать будешь «петухом», из-под шконки вылезать по звонку, и никакая папина малява не поможет.
По мере того как я говорила, Жарков менялся в лице. Вот сейчас с него слетела вся напускная зековская важность, и отчетливо проступил растерянный ребенок.
— Вы чего, тетенька? — Он старался быть грубым, но получалось испуганно. — Какая еще сто тридцать вторая, вы чё?! У меня разбой, в натуре!
— Если будешь выпендриваться, обещаю: завтра будет позорная статья.
— Да откуда?! — Он беспомощно оглянулся на адвоката.
— Оттуда! — рявкнула я. — Девочку нашли связанную, платье задрано, понятно, что с ней делали. Или пытались.
— Вы чего?! Я же только плеер попер! Мне следачка сказала, нету там изнасилования! Ее никто не трогал! Аскольдыч, скажи ей!
— Опера тебя кололи на изнасилование? — допрашивала я Диму.
— Ну! А потом следачка пришла, сказала: доктор не нашел ничего! Не трогали ее.
— Он что, признает, что плеер взял? — повернулась я к адвокату.
Тот развел руками.
— А куда деваться? Изъяли у него дома, и потерпевшие опознали свою вещь. И следы рук Димины…
— А других объяснений у вас не было?
— Я ему говорил… — пожаловался адвокат. — Просил очную ставку… А он ни в какую!
— Откуда у тебя ее плеер? — жестко спросила я Диму.
Тот скорчился на кособоком тюремном стуле, привинченном к полу, свесил между колен длинные руки в цыпках, со сбитыми костяшками пальцев, опустил голову и уставился в пол.
— Она сама тебе его отдала?
Подросток вскинул голову и умоляюще посмотрел на меня.
— Дима! — подбодрил его адвокат.
— Ну да, да, сама! Чего вам еще надо от меня?!
— Дурак ты, Дима! — в сердцах сказала я. Не знаю, как, но вдруг я поняла, что между ним и девочкой есть какие-то взаимоотношения, о которых он даже под страхом смерти не расскажет никому, разве что — под страхом стать «опущенным», презираемым существом, что вполне реально, если ему в камеру принесут обвинительное заключение по статье сто тридцать второй. — Ты же маньяка покрываешь. А он еще с пятью девчонками такое сотворил. А Наташа, между прочим, до сих пор в больнице. И неизвестно, выйдет ли оттуда. У нее серьезное психическое расстройство, она говорить не может. Ты понял? Она никаких показаний не давала…
Парень так изменился в лице, что адвокат с тревогой стал вглядываться в него.
— Из-за тебя, из-за твоей дурацкой позиции маньяк ходит на свободе. Твоя Наташа может навсегда там остаться. В психушке. И никто за нее не отомстит. Все ведь считают, что это не он, это ты, — продолжала я безжалостно, хотя Жаркову было уже достаточно.
— Нам следователь сказала, что есть показания потерпевшей, что она на него, на Диму показывает, — растерянно сказал адвокат.
— Это вранье, — отрезала я. — Никаких показаний нет. Дима, а ты думал, что она тебя топит?
Он, не поднимая головы, кивнул.
— Тебе Наташа нравится? — тихо спросила я.
Он кивнул снова и откашлялся. Мне показалось, что он с трудом сдерживает слезы.
— Эх, Дима! Ты у нее был в тот день?
Он глухо сказал:
— Был… Мы… Мы с ней…
Что-то шлепнулось на пол; между стоптанных тапочек расплывалась на полу капля; горячая детская слеза. Жарков громко шмыгнул носом и, не поднимая головы, стал говорить. Конечно, он не мог красиво рассказать о своих чувствах, только перечислял нам факты суконным языком, но за его скупыми признаниями мы с адвокатом отчетливо видели всю эту романтическую вестсайдскую историю, восполняя пробелы в его рассказе тем, что Осинский знал из дела, а я — от Горчакова.
Естественно, наш дворовый герой был совсем не парой отличнице из богатой семьи, но только эти двое знать не хотели ни о каких сословных предрассудках. Он, уже познавший торопливую ласку недорогих местных проституток, и считавший себя крутым мачо, млел в ее присутствии. А Наташа смотрела на него глазами спасенной от дракона принцессы, не замечая ни одутловатого лица, ни сбитых кулаков, ни поношенных кроссовок. Ей было плевать на его судимого папу и судомойку-мать. А он и думать забыл про ее могущественных родителей. К себе он, разумеется, ее не приглашал, и она не осмеливалась позвать его в гости; иногда они просто гуляли, держась за руки, по пустынным закоулкам, где невозможно было попасться на глаза кому-то из знакомых.
В тот день, 31 мая, она принесла в школу какой-то новый модный фильм на DVD-диске — ей самой диск дали ненадолго, и она очень хотела, чтобы Дима тоже посмотрел его. Она не учла, что Димин дом — далеко не такая полная чаша, как ее собственное жилище, и Диме элементарно не на чем смотреть DVD. Он почему-то не постеснялся сказать ей про это; о том, чтобы Дима со своей внешностью и репутацией пришел к ней домой смотреть кино, не могло быть и речи. Они придумали, что Дима придет к ней после школы, пока нет родителей, заберет из ее комнаты плеер, посмотрит кино, а завтра тихо вернет плеер на место. Они так и сделали, причем Дима так трепетно относился к своей даме сердца, что боялся даже дотронуться до нее; в старых романах написали бы, что он считал себя недостойным целовать край ее платья. Попав домой к своему божеству, он даже обнять ее не осмелился, не то что завалить на кровать и задрать платье. Самое ужасное, что он ушел с плеером незадолго до трех часов. А спустя несколько минут в дверь к Наташе уже звонил маньяк.