Криминальная история христианства — страница 96 из 99

тавит смерть Иисуса в вину евреям его времени, что опять обусловливает их вечное рабство, их perpetua servitus.[228] В 1205 г. эта мысль была воспринята папой Иннокентием III и входит в 1234 г в сборник декретов Григория IX. Однако юдофобство Августина повлияло и на антиеврейское законодательство императора.

АВГУСТИН САНКЦИОНИРУЕТ «СПРАВЕДЛИВУЮ ВОЙНУ», «СВЯЩЕННУЮ ВОЙНУ» И НЕКОТОРЫЕ ВОЕННЫЕ НАПАДЕНИЯ

Но наследие, еще более богатое последствиями, более опустошительное, чем нападки на все, что не было католическим, великий отпрыск маленького римского ветерана оставил благодаря тому, на что он не нападал, а что отстаивал, что брал под защиту, объявлял необходимым благодаря войне. Ибо он уже сражался до белого каления со всем, что не так думало, как он, — но не с войной. Напротив Amantissimus Domini sanctissimus,[229] как прославлял Августина в IX-м веке епископ Клавдий из Турина, «грифель Триединства, язык св. Духа, если уж на то пошло, — земной человек, однако ангел с неба, во плоти, но владевший небом и неземным видением, как ангел, созерцавший Бога», — он устанавливал, как никто другой, совместимость военной службы с учением Христа.

Хотя уже учитель церкви Амвросий патетически подстрекал в мессах к войне, уже учитель церкви Афанасий провозглашает, что в войнах «столь же законно, как и достойно похвалы убивать противника» (конечно, приврав, что христиане «незамедлительно» обращались «вместо битвы к домашним занятиям, вместо того, чтобы занимать свои руки оружием, поднимали их в молитве»). Точно также и Лактанц уже совершал героический отход к перманентным войнам, несмотря на все собственные пацифистские утверждения до того.

Но ни один из них не признал кровавое ремесло столь безоговорочно, фундаментально, столь лукаво также, как «постоянно Бога» созерцающий «ангел с неба», пусть это даже породило лишь (так как он был еще «во плоти») «обжигающее солнце тропиков» (Лахманн), пусть это лишь горело «горячее солнце Северной Африки… в его крови» (Штратманн). Огонь, не только с неба, разумеется, разбрызгивал его силы, однако ж он тратил их и в «разврате и блуде», в «темных любовных удовольствиях», в «болоте грехов», «грязи чувственности», — как прелюбодей, педераст и с двумя метрессами — пока, наконец, наглая заносчивость «nulla salus exstra eclesiam»,[230] давно до того инфицированная, мощно не завладела его головой и не позволила любую ярость — не только против «еретиков», язычников, евреев, нет, и против государственных и местных врагов, — миссией не только палачей, но и помощью армии тоже.

Конечно, Августин больше не разделял оптимизма Евсевия или Амвросия, которые ожидание pax Romana провиденциально приравнивали к pax Christiana, ибо «Война до сих пор существует не только между империями, но и между вероисповеданиями, между правдой и заблуждением». Конечно, Августин, выпрядая свою паутину из милости, предопределения и ангелов, теоретически определялся по отношению к римскому государству все отрицательнее. Конечно, он называл «земную славу» если и «не прямо дряблой бабой», то, «однако, раздутой, полной ничтожности». Конечно, у него был инстинкт господства, воля к власти, «libido dominandi», — возможно, он единственный античный автор, выразительно причисленный к величайшим греховодникам, увидевший в стремлении быть господином, «dominus» (христологический термин) худшее самообожествление и сделавший этот морально-теологический принцип «исходным пунктом радикальной критики империализма» (Скоттлендер) применительно к римской истории. Конечно, он, кто так охотно злился на римлян своего времени, на их закоснелость, их ingrata superbia,[231] мог высмеивать правительство, лишенное справедливости, как «большую разбойничью банду», а войны против соседей как «чудовищный разбой» (grande latrocinium). Да, он мог находить «более доблестным» «войну убить словом, чем людей мечом, мир выиграть или укрепить миром, чем войной». «На деле добро мира столь велико, что нет ничего в сфере земного и преходящего, о чем охотнее слышали бы, чего страстнее требовали бы, и уж действительно ничего лучшего не найти». Однако это было (исторически глядя) — только на бумаге, подобно библейской любви к врагу Знал же Августин, что «христианское государство» по его плану неосуществимо. С одной стороны, государство было богоугодным, с другой, — вследствие прегрешений и грехопадения, — разлагалось Civitas Dei и civitas terrena никогда полностью не совпадали, скорее, находились по отношению друг к другу во внутреннем противоречии. Ибо, как сказано уже в praefacio[232] его главного труда «В то время как оно (земное civitas) стремится господствовать, власть над ним, хотя (правильно так как) народы ему служат, осуществляет жажда господства». За всем этим стояло собственное учение, согласно которому любое государство было смесью пшеницы и сорняка (triticum и zizania), civitas mixta из добра и зла, основанное же на libido dominandi деспотическое государство в особенности опирается на грех и поэтому должно подчиняться церкви, единственно покоящейся на милости, но фактически тоже не свободной от греха, — историко-философский базис средневековой борьбы за власть между папами и императорами, философия государства, оставшаяся до Фомы Аквинского единственно авторитетной.

И практически прелат, как и церковь со времен Константина, никогда не отделял религиозной сферы от политической, он олицетворял в той же мере политика, как и епископа, он, «главная фигура» (crucial figure Браун) как раз такого симбиоза, сотрудничал с империей на протяжении десятилетий в борьбе с донатистами и циркумцеллионами, африканско-берберийскими племенами, манихейцами, пелагианами, арианами, язычниками, евреями — «lе рrinсе et patriarche des persecuteurs»[233] (Жоли). Провинциальные губернаторы, прибывавшие из Равенны в Карфаген, большей частью добрые католики, христиане, — пишет Питер Браун, видели необходимым для себя как одобрять интересы епископа «в жестких указах о еретиках», так и — с 415 г — читать подарочные экземпляры возникающего «Божьего града». Фактически Августин до самой смерти требовал и считал морально заслуженным не только наказание преступников, но и уничтожение восставших, подчинение «варваров». Ему не составляло труда уподобить государство дьяволу, но — превозносить его кровавую практику и, как просто-напросто все, как теперь и это спокойно «свести к божественному Провидению». Ибо это была «его мудрость» — «противостоять войной человеческому нравственному распаду», равно как «испытать жизнь праведных и благочестивых такими скорбями». Кто думает так — инфантильно и цинично одновременно, — тот, само собой разумеется, соответственно истолковывает и заповедь «Не убий». Для природы в целом и животного мира это не имеет силы с самого начала. Не запрещено, полемизирует Августин с манихейцами, ни «вырывать куст», ни поражать «неразумный животный мир», который «должен» лишь «служить жизнью и смертью нашим потребностям» подчиняйте их себе (Ср стр.443 и след.).

«Человек — хозяин зверей, — жалуется Ханс Хенни Яан в своей гениальной трилогии «Река без берега» - Он не нуждается в приложении никаких усилий. Он должен быть лишь простодушным Простодушным в своем гневе Жестоким и простодушным. Так того хочет Бог. Колотите зверей, все равно вы попадете на небо». А еще раньше Теодор Лессинг и Людвиг Клагес настойчиво указывали прежде всего на то, что (так говорит Клагес) христианство прикрывается человеческой ценностью или «гуманностью», разумея под этим, что вся остальная жизнь обесценена, разве что если она служит человеку! «Буддизм, как известно, запрещает убийство зверей, так как и зверь — той же с ним сущности, итальянец, к которому обратятся с таким упреком, отвечает «Senzalamma» и «non е christiano», так как для верующего христианское право на существование имеется только у человека».

Правда, Августин может объяснить, что от Бога происходит «благо ангела, людей, зверей», он может написать (достаточно редко) «И из червей он делает ангелов» Однако даже если Бог исцеляет зверей, происходит это всегда лишь ради людей, «подобия», как показывает его комментарий к словам Псалма 3, 9, «От Господа спасение» «Кто делает тебя здоровым, тот же самый делает здоровой твою лошадь, тот же самый делает здоровой твою овцу, тот же самый делает здоровыми твоих кур». И больными делает их он. И убивает. Но человек кажется Августину «даже в состоянии греха воистину все еще лучше зверя», существа «низшего ранга». А вегетарианство он обзывает «безбожным еретическим мнением».

Все это лежит, никто не обманывайся, на одной линии. «Пока существуют скотобойни, — лаконично вынес приговор Толстой, — будут существовать поля сражений».

Однако, согласно Августину, сам человек должен убивать венец Творения, подобие Бога, — человека, который, однако, «должен вытерпеть на Земле все», — особенно через преступление. Да, человек не только может, он обязан убивать, когда прикажет или Господь, «источник всей справедливости», или «справедливый закон». Таким образом, убийство разрешено тем, кто «по Божьему побуждению» ведет войны или в качестве носителя государственной власти карает «преступников смертью». Пожалуй, от Августина, «гиганта мысли», какие «рождаются лишь раз в тысячу лет», можно уже не ожидать понимания, которое зафиксировал Лихтенберг 14 июня 1791 г «Не впадаем ли мы, когда колесуем убийц, как раз в ошибку ребенка, который бьет стул, на который натыкается» — едва ли можно ожидать от него такого понимания; его нет у церкви и сегодня.

Но разве Августин, знаток Евангелия, апостол Иисуса, не мог, не должен был защищать мысль, которую 1400 лет спустя, вскоре после Лихтенберга сформулировал великий Шелли? «Война, по каким бы мотивам она ни велась, уничтожает в душе чувство благоразумия и справедливости». «Человек не имеет никакого права убивать себе подобного, и его не извиняет, если он делает это в униформе. Тем самым он лишь прибавляет к преступлению убийства позор кабалы». Или. «С момента, когда человек — солдат, он становится рабом. Его учат презрению к человеческой жизни и страданию. Он ст