жью уху, затем сибирских рябчиков, отъевшихся кедровым орехом. Какое-то сладкое, кофе, фрукты, сижу и сам себе не верю. А тут еще подошел владыко, сел за окном на лавочку — камскими видами любуется. А виды первый сорт: направо горизонты, сзади даль, а налево местосложение. Пьем мы рюмку за рюмкой, стакан за стаканом, и так на душе хорошо делается. Господи ты боже мой, и куда это я только попал. Кругом мозаика да бронза. Насупротив меня граф Строганов с Патти. Под боком сама Вяльцева вино хлещет. Фу-ты ну-ты, ножки гнуты, гайда тройка, епископ Палладий… Долго просидели мы за столом. Наконец граф встали и пошли всхрапнуть часочек. Вскоре и Патти удалилась к себе в каюту, а Вяльцева говорит мне: «Хорошо бы выйти на свежий воздух подышать». — «Что же, — говорю, — пойдемте». Вышли на палубу, обошли кругом раза три пароход, да только чувствую, что от свежего воздуха меня порядком развезло, в голове все ходуном идет, так что и сообразить толком не могу, где нос, а где корма. Замутило меня сильно, я и говорю: «Пройдитесь, мадам, вперед и не оглядывайтесь, а я ужо…» Она действительно послушалась и ушла, я же перегнулся через перила, подумал маленько, да и что грех таить, опоганил матушку-Каму. Выпрямился, вытер слезинку на глазах, повернулся — мать честная, аккурат против меня из окошка каюты сам владыка Палладий смотрит. Мне бы, дураку, шагнуть в сторону, будто не заметил ничего, а не знаю, как случилось, с конфуза ли или со страху, а только руки мои сложились корабликом и что-то потянуло меня к нему — благословите, мол, владыко, а они как посмотрят, да и проговорили сердито:
— Проходите, проходите, скотоподобный человек.
Красный от стыда, кинулся я от них и на носу столкнулся с актерками, и рассказал им все, как было. Вяльцева улыбнулась, а Патти, упав в кресло, загоготала на весь пароход: «Вот так история! Ха-ха, это великолепно, воображаю эту сцену. Владыко из окошечка захотел наслаждаться благорастворением воздухов, а вы явили ему этакое изобилие плодов земных. Ха-ха-ха! Побегу, расскажу графу — вот посмеется!»
И она умчалась.
— Что это подруга ваша ржет как кобыла? — сказал я в сердцах.
— Лишнее она о себе воображает, а приглядеться хорошенько, так ни кожи ни рожи в ней нет…
— Чего вы сердитесь, голубчик? — сказала мне Вяльцева. — Ведь история с вами приключилась действительно смешная. А что касается рожи и кожи, так это вы правильно говорите. Рылом она действительно не вышла.
И долго еще успокаивала она меня и наконец, приведя в равновесие, пригласила даже к себе в каюту…
Всякий писатель должен авторитет свой соблюдать и учить своих читателей хорошему, а не плохому. Опять же, оберегая подрастающие поколения, которые будут зачитываться моими записками, от всяких венерических соблазнов, я и не буду описывать все то, что произошло у нас в каюте. А жаль, ей-богу, жаль! Есть о чем порассказать. Показала она мне «гайда тройку», одним словом — оскоромился!
Перейду прямо к утру. Протянул я ей четвертной билет и говорю:
— Позвольте пять рублей сдачи.
А она как швырнет мне деньги прямо в харю:
— Что это, — говорит, — вы никак с ума сошли. Мне, такой знаменитости, и такую сумму? Нет, брат, меньше ста рублей не отделаетесь!..
— Позвольте, — говорю, — странные слова вы говорите, и двадцать пять рублей — деньги немалые, а вы, эвона, сто. Взгляните на любую пристань, много мы их проехали, там батраки какие тяжести на спине таскают, а ни один из них, поди, ста рублей за целое лето не выгонит. Вы же одно удовольствие получили, это надо тоже понимать.
А она:
— Вы мне тут зубы не заговаривайте, и если не заплатите, то я вас ошельмую на всю Россию: напою пластинку да и пущу в продажу по дешевке. Зайдете вы там в Елабуге в гости, а хозяева будто невзначай и заведут вам в граммофоне что-нибудь вроде:
Ехал из ярмарки Синюхин купец, Синюхин купец, мошенник, подлец…
А то и почище еще, на то я и артистка.
«Экая ядовитая, — подумал я, — и в самом деле осрамит на весь мир», Ну и черт с ней, отвалил я ей сто рублев, плюнул и ушел к себе в каюту. Весь день просидел у себя в каюте и только после Казани (где они слезли) я вышел на палубу…
Щадя терпение моих читателей, я опускаю несколько десятков страниц из этого своеобразного дневника и перехожу прямо к записи, датированной 12 июня. Под этим числом следовало:
Ура! Наконец дело налаживается. Целых три дня убил на посещение столицы да на разные справочки по своему делу.
Однако никто толком мне не помог. Сегодня в Лоскутной гостинице, где я стою, познакомился с одним барином, Александром Ивановичем Рыковым. Ну конечно, разговорились.
Рассказал ему, по какой причине нахожусь в Москве. Они выслушали да и говорят:
— Будьте без сомнениев, я вашу женитьбу обстряпаю.
— А сколько возьмете за вашу услугу? — спрашиваю.
А они:
— Да вы что, голубчик, с ума, что ли, сошли? Я не сваха и, конечно, с вас ни копейки не возьму.
— Как так? — говорю. — С чего вы будете стараться?
— Очень просто, — отвечает, — есть у меня тут в Москве дальняя родственница, польская графиня Подгурская. Хоть происхождения она и знатного, но за душой у нее ни копейки. Хочу устроить ее судьбу, а вы мне кажетесь человеком подходящим. Не знаю, что из этого выйдет, а попробовать можно. Сегодня же повидаюсь и поговорю с ней.
13 июня.
Кипит работа. Александр Иванович сказал мне, что ихняя графиня желают получить мой портрет и подробное письмецо с моим жизнеописанием. Бегу в фотографию.
14 июня.
Вышел я на портрете ничего себе. Цепь во всю грудь, опять же перстень хорошо приметен. Сажусь за письмо.
Тут в дневнике следовало аккуратно списанное письмо — шедевр синюхинской элоквенции. Пропускаю его, предоставляя воображению моих читателей воспроизвести этот документ.
15 июня.
Ответа нет.
16 июня.
Ответа все еще нет.
17 июня.
Молчит как проклятая, а того не понимает, какой вред моему организму наносит.
18 июня.
Александр Иванович мне передал, что мурло мое пондравилось и графиня желают свести со мною знакомство. Я собрался было ехать немедленно, но Александр Иванович сказали, что это невозможно, потому что графиня уезжает сегодня в Питер на поклон к царице. Эвона какая птица! Даже страх берет.
22 июня.
Все эти дни промучился, ожидая прибытия графини. Сегодня вечером с Александром Ивановичем еду знакомиться. Стало быть, будто смотрины. Ну что же, не ударим лицом в грязь.
23 июня.
Фу-ты ну-ты! Ну и ассамблея вчера выдалась. Хоть напившись я был и здорово, однако что помню — расскажу. Разоделся я вовсе: длинный черный сюртук, белый галстук, белые перчатки и в петлице белый цветок, чуть не с подсолнух величиной, опять же лаковые ботинки. Вошли в прихожую, прошли коридорчиком, и Александр Иванович постучал в закрытую дверь.
— Антре[16], — послышался аристократический голос.
Мы вошли, Александр Иванович впереди, я сзади. Порядочная комната, вроде гостиной. На диване, подперев рукой голову, сидела сама графиня в голубом шелковом платье, красивая собой, с благородной такой личностью. В комнате окромя нас находилось еще человек пять-шесть мужчин. Кто в пиджаке, кто в сюртуке.
Графиня нас усадила и представила гостям. У меня просто в ушах зазвенело — все князья да графья, на худой конец бароны. Минут через пятнадцать мы говорили с ней по душам, точно и век знали друг друга. А через часок она отвела меня в сторону и шепнула:
— Если я вам нравлюсь, то докажите мне это и исполните мою просьбу.
— Да хоть сейчас, — отвечаю, — прикажите — и птичьего молока достану.
— Нет, — говорит, — птичьего молока я не пью, а закусить и выпить было бы действительно невредно. Вы же знаете от Александра Ивановича, что я благородна, но бедна. Вот, милый, вы и слетайте, да живо дюжинку вина да закусок разных привезите… А то и дядюшку, с которым я вас познакомила, и гостей моих угостить нечем.
— С превеликим удовольствием, я сию минуту слетаю.
И действительно не поскупился. В полночь мы сели за стол и начался пир горой. Все шло очень интересно: общество, разговоры, графиня, коих в лорнетку оглядывает. Со мной ласково шутит.
Однако стал я примечать, что публика начинает поднапиваться.
Конечно, все по-благородному. Не орут и в ухо не заедут, а так только раскрасневшись, да спорят чаще и погромче. Но к концу ужина приключилась такая история, что просто ужас меня взял.
На конце стола один из графов с князем заспорили. Сначала о чем — не слышал, а только граф говорит:
— Да знаете ли вы, что род мой я веду с основания Руси-матушки?
А князь отвечает:
— Эка невидаль! Я свой род веду, можно сказать, чуть ли не с основания мира.
А граф:
— Ну это пардон, не может быть, врете!
Тут князь гневно вскочил:
— Прошу вас, граф, не выражаться!
Граф что-то ответил, и пошло, и пошло. А потом все стали кричать: «Дуэль, дуэль». Моя графиня заплакала, ейный дядюшка стал успокаивать ее и помахивать перламутровым веером. Поздно ночью мы выбрались с Александром Ивановичем и вернулись в гостиницу. Что-то будет теперь?! Неужто и в самом деле стреляться будут?
24 июня.
Вчерась вечером был опять у своей графини. Разговоры разговаривали.
Прямо я еще ничего не говорил, разные намеки делал.
Графиня сентиментально слушала. Очень она тревожится о дуэли.
Говорит, что теперича, разругавшись, граф и князь сидят по домам, составляют духовные завещания и друг другу разные неприятности пишут. Сегодня с утра набрался духа да и налетел опять к ней, решил разом покончить, чего тут зря лясы точить. Приехал, повертелся на стуле, ну конечно, для начала спросил о здоровье, не колет ли в животе, не болит ли горло и все прочее.
— Нет, — говорит, — мерси, я здорова.
— Так позвольте вам предложение руки и сердца сделать.