Криминальные романы и повести. Книги 1-12 — страница 162 из 798

А вот Келлер. Этот был точно таким, как в жизни. Надвинутый на глаза лоб, из-под которого едва видны запавшие подслеповатые глаза с воспаленными веками, безгубый рот, ото лба к макушке — аккуратный, словно прочерченный рейсфедером, длинный прямой пробор, тщательно и даже кокетливо вывязанный галстук в мелкий горошек… А лицо недовольное, обиженное.

С таким же обиженным лицом он сидел на канапе, когда мы производили у него обыск, простукивая стены в поисках тайника, а Скворцов, который, несмотря ни на какие доказательства, не мог до конца поверить, что член партии совершил преступление, безуспешно пытался сгладить неприятное впечатление от нашего посещения. Василий Иванович был обескуражен не меньше Келлера, когда мы начали вываливать на стол серебряные ризы, венчики с икон, фарфоровые уники. Стоимость всех этих вещей эксперт определил в тридцать тысяч золотых рублей. Все это Келлер наворовал за год работы в Эрмитаже.

— Низкая зарплата, тяжелые бытовые условия, молодая жена, — монотонно перечислял он на допросе причины преступления.

— Но ведь вы партиец! — недоумевал Скворцов.

— Партиец такой же человек, как и другие.

— То есть как? — поразился Василий Иванович.

— Я говорю, — раздраженно повторил Келлер, — что партиец точно такой же человек, как и другие. Вы что, на ухо туговаты?

Скворцов побагровел, и я увидел, как он вцепился пальцами в край стола.

Таким я его еще не видел. Я ждал крика, может быть, даже выстрела. Но Василий Иванович только сказал шепотом:

— Клади.

Келлер заморгал своими подслеповатыми глазками. Он был перепуган.

— Что вы от меня хотите?

— Клади партбилет.

— Вы не имеете права… Я буду жаловаться…

— Клади, гад!

Пальцы Скворцова поползли по поясу и остановились у кобуры. Это заметил не только я, но и Келлер. Он выхватил из бокового кармана пиджака партбилет и поспешно швырнул его на стол.

Василий Иванович долго не мог успокоиться.

— Таких надо стрелять! — говорил он, когда Келлера увели. — Только стрелять…

— Почему? Обычный вор…

— Нет, Саша, не обычный. Он хуже бандита. Ленька Пантелеев убивает людей, а такие, как этот, — Советскую власть. Он души калечит. Разве дело в серебре? Плевать на серебро! Ты глубже копай. Ведь не скажут: «Келлер-вор». Точно тебе говррю: не скажут. «Партиец-вор» — вот как скажут. Понимаешь? Партиец-вор… А кое-кто скажет и похуже: «Партийцы-воры»…

— Ну уж…

— Скажут, я знаю… Убивать таких надо, Саша, как вшей, убивать. Иначе они нас убьют, веру в революцию убьют. А без веры ничего не будет, Саша: ни мировой революции, ни коммунизма…

В его рассуждениях было что-то схожее с тем, что мне говорил как-то в 1918 году Виктор Сухоруков, говорил другими словами, но с той же болью и страстностью. Может быть, именно тогда я впервые увидел в Скворцове не только своего начальника, старшего товарища по работе, но и человека, дружбой которого я потом всегда гордился.

Медведев, Сухоруков, Груздь, Скворцов — люди совершенно разные по характеру и темпераменту. Но у всех у них было нечто общее, та наивная и мудрая чистота, к которой не пристает и не может пристать никакая грязь. Фрейман назвал эту чистоту стерильностью души. Более точного определения я подыскать не смог…

— Белецкий! — окликнул меня Чашин. — Специально для тебя.

— Что?

— Снимки с места убийства Скворцова. Можешь взять на память.

— Нет, не хочу.

Я не хотел видеть Василия Ивановича мертвым. В моей памяти он остался живым. До сих пор для меня живы и Медведев и Сухоруков, и Тузик, и Леонид Исаакович, и Груздь, и Сеня Булаев, и Савельев… Друзья человека умирают только вместе с ним…


XIV

После гибели Скворцова обязанности инспектора первой бригады Петрогуброзыска исполнял Носицын, высокий, широкоплечий, с цыганским лицом и лихим прищуром горячих, как уголья, глаз. При мне он числился агентом первого разряда.

Превратиться из обычного агента в руководителя прославленной бригады что-нибудь да значило, особенно для тщеславного Носицына. И он наслаждался своей значительностью, властью, тем, что он сейчас хозяин этого большого кабинета и сидит за тем самым столом, за которым сидел известный на всю республику Скворцов. Без особой к тому нужды он доставал из сейфа и клал обратно толстые папки с грифом «секретно», хмурил, будто припоминая что-то важное, свои густющие брови и точно так же, как Василий Иванович, разговаривая с сотрудниками, постукивал согнутыми пальцами руки по краю стола.

Но, подражая во всем Скворцову, он все-таки чувствовал, что до Василия Ивановича ему пока далеко и что стены кабинета Скворцова не обладают волшебной силой. Поэтому с ребятами из бригады он по-прежнему держался запанибрата. Но в этом панибратстве проскальзывали новые нотки: вам, дескать, не хуже меня известно, что Носицына больше нет, что прежний Женька Носицын превратился в ответственного работника Петрогуброзыска. Однако новый Носицын не загордился. Он, несмотря на свое высокое положение, все-таки свой парень и с простым народом разговаривает по-простому, на равных.

Передо мной ему разыгрывать спектакль было ни к чему, и он, походя смахнув с себя маску преемника Скворцова, стал на какое-то время прежним Женькой, неглупым тщеславным парнем. Он, как испокон веков принято на Руси, хлопнул меня тяжелой рукой по спине, с хозяйским радушием усадил в кресло и начал расспрашивать про московские новости. В отличие от МУРа, Петрогуброзыску пришлось передать волостной милиции около ста работников.

— Не с кем стало работать, — жаловался Женька. — Камсу набрали, пацанов…

Самому Носицыну было двадцать лет. Когда я ему напомнил об этом, он самодовольно улыбнулся и, играя горящими глазами, сказал:

— Зелень по цвету определяют, не по паспорту…

Это уже был почти афоризм. Носицын мог быть доволен: он считал, что каждый мало-мальски ответственный работник должен уметь говорить афоризмами. Небось поговорку Скворцова «сегодня жив, а завтра — жил» все повторяют!

Я напомнил ему о цели своего приезда.

— Стрельницкий? — переспросил Носицын. — Как же, как же, помню. Только ты зря в Петроград приехал. Могли без тебя его допросить. Я бы лично, — слово «лично» он подчеркнул, — его допросил.

Он вызвал рыжего паренька из новых и приказал немедленно доставить Стрельницкого в розыск.

— Будешь с ним у меня в кабинете работать. Я все равно на операцию уезжаю.

Он хлопнул меня по спине, одернул пиджак, под которым бугрился засунутый за ремень наган — так обычно, отправляясь на операцию, носил оружие Скворцов, — и, высоко неся красивую голову, вышел из кабинета, большой, ладный, самоуверенный, по мнению Скворцова, слишком самоуверенный.

Василий Иванович недолюбливал Носицына. Он вообще настороженно относился к людям властным, убежденным в своем неотъемлемом праве руководить другими. «Власть должна быть тяжким бременем, а не забавой, — говорил он. — Будь на то моя воля, я бы к ней подпускал только тех, кто от нее обеими руками отпихивается. А если человек к власти как к лакомству тянется, его — на поводок. Знаешь, какой порядок на водочных заводах был? На работу только непьющих брали. А ведь власть хуже вина пьянит, и привыкают к ней побыстрей. С алкоголиками от власти я встречался, знаю. За один глоток власти человека задавят. А Носицын такой… Его от запаха власти в дрожь бросает…»

Эти слова Скворцова я понял много позднее.

Стрельницкого доставили через час. Видимо, кабинет Скворцова действительно обладал какой-то магической силой, иначе трудно было объяснить то исключительное почтение, которое проявил ко мне агент, доставивший свидетеля.

— Я вам пока не понадоблюсь? — вежливо спросил он, застыв у двери.

Я даже смутился.

— Нет, можете быть свободны.

Он неслышно исчез, словно растворился в воздухе.

С минуту мы со Стрельницким молча смотрели друг на друга. Толстый, неуклюжий, с оплывшим нездоровым лицом, он стоял посреди кабинета, наклонив голову и держа руки на спиной. Так держат руки люди, побывавшие в тюрьмах. Тюремные привычки устойчивы, некоторые из них остаются на всю жизнь… Интересно, долго ли он сидел? Молчание затянулось. Я предложил Стрельницкому стул.

Он сел, сгорбившись, опершись руками на колени, выставив вперед покрытую коричневыми пятнами лысую голову. Он не знал, зачем его привезли, но, видимо, приготовился к самому худшему. Одет он был странно. На нем был засаленный сюртук, один из тех сюртуков, которые я видел только на актерах, игравших чиновников, узкие брюки со штрипками, из-под которых виднелись носки, лаковые потрескавшиеся штиблеты. Не человек, а манекен из лавки старьевщика.

— Вы здесь разделись?

Мой вопрос его испугал. Он быстро вскинул на меня свои выпуклые водянистые глаза, облизнул ссохшиеся губы.

— Да, а что?

— Просто вижу, что вы без верхней одежды.

Стрельницкий вновь опустил глаза. Он внимательно

разглядывал, как капли стаявшего снега скатываются со штиблет на пол, образуя лужицы.

— Наследил я вам…

— Ничего. Как ваше имя и отчество?

— Стрельницкий Семен Митрофанович.

— Год рождения?

— Тысяча восемьсот пятьдесят второй.

— Социальное происхождение?

— Дворянин, сын землевладельца.

— Чем занимались до революции?

— Служил.

— Где и кем?

— Помощником командира железнодорожного батальона его императорского величества. В 1912 году вышел в отставку и проживал вместе с семьей в своем имении в Калужской губернии до ноября 1917 года, а потом снова переехал в Петербург.

На вопросы Стрельницкий отвечал быстро, привычно. Когда я спросил, кем он теперь является, Стрельницкий ответил:

— Бывшим человеком.

— Чем занимались после революции?

— В основном голодал, — не без юмора сказал он. — Потом, как положено, сидел…

— За что?

— В суде сказали, что за спекуляцию: менял оставшиеся вещицы на хлеб…

— А чем занимаетесь сейчас?