Криминальные романы и повести. Книги 1-12 — страница 213 из 798

«Да. Косвенную…»

«Значит?…»

«Боюсь, это значит только то, что Белецкий еще не достиг пенсионного возраста…»

«Только?»

«Только…»

«Мало, но сдвиг… Сдвиг, Александр Семенович».

«Если так, я рад…»

Разговор двух Белецких мог бы затянуться, но ему, как всегда, помешали дела — самое действенное лекарство от всех печалей и самокопаний.

Валентин позвонил мне, разумеется, не в шесть, не в семь и даже не в восемь. Точность никогда не была его отличительной чертой. Поэтому я успел:

а) выступить на совещании соцсовместителей уголовного розыска и членов групп содействия прокуратуре;

б) посетить милицейское общежитие и поругаться там с комендантом, который решил сэкономить на ремонте и не побелил потолков;

в) написать давно обещанную заметку для стенгазеты о формах и методах борьбы с «социальными аномалиями»;

г) зайти в центральное хранилище и еще раз покопаться во всем том, что могло стать, но не стало вещественными доказательствами нападения на Шамрая и поджога;

д) дать задание по этому делу Русинову;

е) договориться о встрече с Шамраем и Фрейманом;

ж) выслушать доклады трех своих оперативников, которые занимались весьма запутанным и малоперспективным делом об убийстве;

з) побеседовать с работниками 4-го отделения (борьба с кражами), которые могли бы оказать мне некоторую помощь по «горелому делу» (проверка еще одной версии!), и получить у Цатурова отмычку к собственному замку.

В общем, Валентин позвонил уже тогда, когда минутная стрелка, оставив часовую на девяти, приближалась к ней по новому кругу.

— Еще на работе? — спросил Валентин таким тоном, будто надеялся меня не застать и теперь обескуражен тем, что надежда не оправдалась.

— На работе, — подтвердил я.

— Просиживаешь кресло?

— Стул, — поправил я. — Государственный стул и личные штаны. Кресло мне еще не положено. А ты уже дома?

— Только что приехал, — сказал Валентин и со свойственной ему прямотой поинтересовался: — Зачем я тебе нужен?

— Хочу полюбоваться твоей физиономией.

— Врешь.

— Почему?

— Потому что ты корыстный человек, Белецкий.

— Тяжелый и корыстный, — уточнил я.

— Тебе что-то надо, — продолжал резать правду-матку Валентин. — Угадал?

— Угадал.

— Что?

— Ты еще не растерял свою поэтическую коллекцию?

— Нет… А что?

— Хочу посмотреть некоторые экспонаты.

— Для дела?

— Для дела. Приглашаешь в гости?

— Вообще-то говоря, я хотел сегодня писать, — сказал польщенный Валентин. — Но если для дела, то, конечно, приезжай. Даже рад буду…

— Только учти: я голоден как волк. Накормишь меня?

— Ливерная колбаса, хлеб, масло, лук, чай, — добросовестно перечислял Валентин.

— Сахар?

— Есть.

— Ну что ж, устраивает.

— Когда будешь?

— Через полчаса.


И действительно, ровно через полчаса я уже помогал Валентину резать хлеб, колбасу и протирать пластмассовые стаканы, призванные в ближайшее время заменить устаревшую стеклянную посуду и «всякий там хрусталь, фарфор и прочую ветошь».

Комнатушка Валентина чем-то напоминала мою и в то же время резко от нее отличалась. Обставленная по-спартански — лишь самое необходимое, — она была не только прибрана, но и свидетельствовала, что где-то в мире, а возможно, и совсем рядом существуют упорядоченный домашний быт, уют, а некоторые граждане Советского Союза подметают полы в канун каждого революционного праздника и даже чаще.

Стол в отличие от моего не качался, а твердо стоял на полу всеми четырьмя деревянными лапами. Мосдревовский диванчик в стиле «физкульт-привет» умилял своей поджаростью и округлыми бицепсами пружин. Прилежно и тихо вели себя стулья: они не скрипели и не стонали даже в том случае, если на них садились. Что же касается, скатерти, то я мог бы поклясться, что ее недавно стирали.

— Обуржуазиваешься, — грозно сказал я и постучал пальцем по столу.

— Что? — спросил Валентин, делая вид, что он меня не понимает.

— Обуржуазиваешься, говорю. Скатерть-то и выстирана, и выглажена, и накрахмалена, а?

— Товарищ один выстирал, — жеваным голосом сказал Валентин.

— Товарищ, значит?

— Товарищ…

— А в порядке какого поручения: партийного, профсоюзного?

Это была последняя фраза, которую мне удалось сказать в тот вечер. Валентин перехватил нить разговора и больше не выпускал ее из своих рук.

Опасаясь новых выпадов с моей стороны, он говорил без остановки. Затем, продолжая говорить, он вытащил из-под дивана два ящика с тетрадями, пожелал мне спокойной ночи и, растянувшись на диване, мгновенно уснул.

В ящиках было около сотни тетрадей. Если каждая тетрадь займет всего двадцать минут, это уже тридцать три часа с хвостиком… Ничего не скажешь, светлые перспективы!

Но мне повезло: нужный раешник я отыскал в третьей по счету тетради, озаглавленной: «Соловки. 1925 г. Репертуар Соловецкого театра».

Тетрадь открывалась перечнем поставленных в 1925 году спектаклей. Потом шла самая популярная на Соловках и хорошо мне известная песня «Соловки» («Там, где волны скачут от норд-оста, омывая с шумом маяки, я не сам приплыл на этот остров, я не сам пришел на Соловки…»). А на шестой странице характерным почерком Валентина был запечатлен для потомства интересующий меня раешник. К раешнику имелось примечание: «Характерен для творчества низов уголовного мира, еще не осознавших остроту классовых противоречий. Аморфен, показная бесшабашность и молодечество. Авторы не выяснены».

Тетрадь оставила на злосчастной скатерти идеально вычерченный квадрат пыли. Видно, в нее давно не заглядывали. Владелец тетради спал сном праведника, по-детски причмокивая губами. Что ему сейчам снилось? Магнитка? Или «товарищ», стирающий и крахмалящий скатерть? Этого я не знал. Не знал я, пригодится ли мне в дальнейшем соловецкий раешник. В каждом производстве неизбежны отходы, а в уголовном розыске они порой составляют 99 процентов. Скорее всего раешник попадет в эти 99. Но загадывать на будущее не стоит. Поживем — увидим.


XI

Сжимаясь от холода, синий столбик в термометре все уменьшался в размерах и дошел наконец до черты, возле которой стояла цифра 31. Тридцать один градус мороза! Я уже давно не помнил в Москве таких холодов. Освобожденные от занятий школьники блаженствовали и, само собой понятно, заполнили все дворы и улицы. Мороз, мешавший учебе, ничуть не мешал играм, конькам и лыжам. Клубился густой пар, белые полосы изморози легли на стены домов, побелели деревья Садового кольца. Молочницы с бидонами неслись по улицам со скоростью пушечных ядер, а закутанные и перекутанные женские очереди у нефтелавок выбивали валенками чечетку под аккомпанемент жестянок для керосина. Во всю мочь лупили себя по бокам рукавицами, подпрыгивая возле заиндевевших лошадей, извозчики. Пряча носы в овчинные воротники и согнувшись вопросительным знаком, бежали тележники. Громко цокали в ледяном воздухе подковы и пронзительно скрипели полозья тянущихся с вокзала обозов, простуженно хрипели гудки вертких «фордиков» и раздраженно сипели солидные клаксоны «бьюиков», перекрывая ржание лошадей. Еще недавно полновластные хозяева улиц, извозчики теснили свои сани к обочине, пропуская вперед воняющие бензином чудища. Улица Горького пахла теперь не конским потом, а заводским дымом и настоянным на морозе бензином — запахом третьего года второй пятилетки.

Сбавив скорость, Тесленко плавно проехал мимо Радиотеатра, над которым белели, словно вырезанные в кумаче, гигантские слова: «Свободу Тельману!»

У подъезда Радиотеатра стояла группа иностранцев, судя по одежде, рабочая делегация или коминтерновцы. В боковом окне машины проплыли широко раскрытые глаза закутанной в шерстяной платок девушки, наверно экскурсовода, и, словно покрытое черным лаком, лицо негра в ушанке, с белыми от инея бровями.

— Вот сволочи! — сказал Тесленко.

— Что?

— Сволочи, говорю, американские империалисты, — объяснил он. — Черный-то пролетарий не от хорошей жизни в такой мороз в Россию приехал. Террор, суд Линча и все прочее такое…

— Не исключено.

— Да, дела… — Тесленко сокрушенно чмокнул. Он чувствовал себя гостеприимным хозяином и сожалел, что не может обеспечить гостю привычную для того погоду. Но климат, к сожалению, от него не зависел.

На Советской площади, бывшей Скобелевской, которая в первых годы революции бурлила митингами, а во времена нэпа славилась своими ресторанами, было пустынно. Покоробившаяся на морозе афиша Первого Московского ипподрома (второго, кажется, так и не было) сообщала, что проводятся рысистые испытания. Первый госцирк соблазнял продрогших москвичей «грандиозной водной пантомимой «Черный пират».

Через пятнадцать — двадцать минут мне предстояла встреча с Шамраем. Но, наблюдая за лежащими на обруче баранки руками шофера Тесленко в черных кожаных перчатках с крагами (в ту зиму такие перчатки носило пол-Москвы), я думал о чем угодно, но только не о «горелом деле».

Память то с резвостью школьника мчалась по лестнице воспоминаний, перепрыгивая через ступеньки, то кружилась в ритме песенки нашего доморощенного поэта: «Голоснем, ребята, дружно, чтоб служили нам всегда, наши мышцы закаляя, воздух, солнце и вода. Развевайся стяг «Динамо», трубачи, играйте марш. Пролетарского закона наш отряд надежный страж».

Мчалась карусель воспоминаний. Тридцать четвертый год, девятнадцатый, двадцать пятый, снова тридцать четвертый… Мелькали лица, обрывки событий, разговоров, мыслей… Появились и исчезли убитый кулаками во время коллективизации в Подмосковье Сеня Булаев, погибший на фронте Груздь, балтийский матрос и субинспектор Московского уголовного розыска Виктор Сухоруков, Рита, Вал. Индустриальный…

Но хотя я как будто и не вспоминал о «горелом деле», мысль о нем таилась где-то в глубине сознания вместе с другими подспудными тревожными мыслями, рожденными событиями последних недель.