Криминальные романы и повести. Книги 1-12 — страница 214 из 798

Чем больше я углублялся в «горелое дело», тем сильнее оно меня раздражало какой-то своей зыбкостью и неопределенностью. Порой было такое ощущение, что оно засасывает, подобно болоту, сковывая и ограничивая движения. В нем не было точки опоры, во всяком случае, я не мог ее нащупать.

Суть здесь заключалась не в сложности, а в чем-то другом. Очевидных дел почти не бывает. Подавляющее большинство преступлений на первом этапе расследования — загадка, дающая простор для различных предположений, версий, гипотез. Перед следователем клубок фактов, показаний, объяснений, доводов. Он должен отыскать кончик нитки. Это нелегкое и кропотливое занятие. Но зато, найдя кончик, сравнительно просто распутать весь клубок. А из «горелого дела» торчало несколько хорошо различимых кончиков, но каждый из них не облегчал, а усложнял работу. Малейшее неосторожное движение — и нитка обрывалась или создавала новый узелок. Здесь все было противоречивым, неустойчивым, несобранным — версии, позиции участников происшедшего, логика их поведения и улики.

Странное дело, очень странное.

Взять хотя бы выстрелы. Были они? Безусловно. Выстрелы слышали сам пострадавший («Две пули пролетели рядом»), соседи по даче, очевидцы пожара — человек пятнадцать, если не больше. Нападавший стрелял в Шамрая. Факт. И в то же время… не факт. Самый тщательный осмотр сплошного дощатого забора, вдоль которого бежал Шамрай, ничего не дал. Оперативники не обнаружили ни самих пуль, ни их следов. Этих треклятых пуль не нашли и в стволах фруктовых деревьев, которые росли вокруг дачи. Не нашли, хотя обследовали буквально каждый сантиметр. Пули исчезли. Выстрелы были, а пуль не было. Тоже факт, и факт не менее достоверный, чем первый. Куда же, спрашивается, исчезли пули? Растворились в воздухе? Расплавились?

Можно было, конечно, предположить, что нападавший стрелял вверх, чтобы только напугать Шамрая. Но, во-первых, откуда тогда взялся свист пуль у самого уха бегущего? Во-вторых, зачем пугать и без того перепуганного человека? А в-третьих, по словам Шамрая, преступник его чуть не задушил. Если так, — а, видимо, это происходило именно так, — то снова нельзя не отметить полнейшее отсутствие элементарной логики: после несостоявшегося из-за сопротивления жертвы убийства разозленный неудачей убийца ни с того ни с сего начинает забавляться пальбой в воздух вместо того, чтобы воспользоваться благоприятной ситуацией (хорошо освещенная пожаром цель) и осуществить свой, теперь уже близкий к завершению замысел.

Полнейшая бессмыслица!

Дальше. И Шамрай, и Русинов, и Эрлих исходили из того, что у неизвестного было две цели: убийство и похищение содержимого портфеля или самого портфеля. Допустим, что они правы. Но тогда мы снова сталкиваемся с полным отсутствием логики.

Шамрай категорически заявил еще Русинову, что никогда раньше ни домой, ни на дачу не возил в портфеле служебных документов, что тот случай был исключением, вызванным известными обстоятельствами. Как же об этом «исключении» узнал преступник и кто он, наконец, — провидец или сумасшедший? И ведь не только узнал, но и как-то догадался, что портфель окажется именно в среднем ящике письменного стола, а не в каком-нибудь другом месте, допустим в тумбочке, книжном шкафу или платяном, где замки, по свидетельству жены Шамрая, были куда надежней. А зачем преступнику потребовалось сдирать фотографии с документов Шамрая? На память о ночном приключении? К тому же и клочок бумаги с поэтическим опусом соловецкого производства…

Если он принадлежал ночному гостю, то все запутывалось еще больше, а участие Явича-Юрченко в нападении на Шамрая становилось крайне сомнительным, а то и вовсе исключалось. Ведь, по наведенным справкам, Явич-Юрченко никакого отношения ни к Соловкам, ни к блатной лирике не имел. Кстати, все сведения, собранные нами о Явиче-Юрченко, будто бы специально дополняли уже существующую неразбериху. Выяснилось, например, что он обладает недюжинной физической силой и считался в боевой организации лучшим стрелком из револьвера. Между тем Шамраю не только удалось вырваться из рук нападавшего — а нападение было внезапным! — но и избежать смерти от пуль, хотя стреляли в него с расстояния четырех — шести метров…

А портфель?

Сторож Вахромеева утверждала, что у человека, бежавшего к железной дороге, не было в руках никакого портфеля. Не видела портфеля и опознавшая Явича-Юрченко Гугаева. Преступник спрятал портфель, а затем вернулся за ним? Малодостоверно, если учитывать конкретную ситуацию. Он не имел на это ни времени, ни возможностей. Забрал документы и тут же выбросил портфель? Еще сомнительней. Портфель бы наверняка нашли: Подмосковье не тропические джунгли, а дача в центре дачного поселка не охотничья избушка.

У меня еще не было дел, которые бы состояли из такого количества несообразностей.

Десятки несообразностей…

Поможет ли Шамрай в них разобраться?

Опыт свидетельствовал, что на многое рассчитывать не приходится. Пострадавший, как правило, плохой свидетель. Он все воспринимает через призму пережитого. Это накладывает на его показания отпечаток субъективности, а субъективность — ненадежный помощник следователя. И все же… И все же на встречу с Шамраем я возлагал определенные надежды. Почему бы им не оправдаться? Для разнообразия, что ли…

Черные перчатки застыли на обруче баранки.

В ветровом стекле машины покачивались заиндевелые ветви дерева.

Машина стояла у фасада серого трехэтажного дома. На курносом лице шофера застыла скорбь. Тесленко, наверное, тоже находился во власти воспоминаний. Он думал о «черном пролетарии» возле Радиотеатра, который напоминал ему героя недавно прочитанной книжки «Хижина дяди Тома», и о заокеанских братьях по классу. Он, как всегда, мыслил в мировом масштабе, но это не мешало ему помнить об обязанностях шофера.

— Подождать?

— Подожди.

Тесленко кивнул.

— Только не в машине… Замерзнешь.

— Я-то не замерзну, — сказал Тесленко. — Я привычный.

Тем не менее он вылез из машины, свирепо ткнул носком валенка переднее колесо ни в чем не повинного «фордика» и вошел вслед за мной в подъезд.


XII

Прищуренные глаза Шамрая сфотографировали мое лицо, петлицы, знак почетного чекиста на груди, скользнули по фигуре (я невольно одернул гимнастерку), снова не спеша поднялись к лицу, застыли. Теперь он смотрел прямо мне в глаза, спокойно и холодно.

— Прежде всего удостоверение личности.

— Разумеется…

Я протянул ему свою книжечку в сафьяновом переплете. Он, все так же не торопясь, взял ее, раскрыл.

— Белецкий Александр Семенович… Начальник седьмого отделения Московского уголовного розыска… Продлено до 31 декабря 1935 года… Так. — Он вернул мне удостоверение, спросил: — Эрлих у вас в подчинении?

— Да.

— Садитесь. Если курящий, то можете курить. — Шамрай достал из ящика письменного стола жестянку из-под консервов, заменявшую пепельницу, поставил передо мной. — Могу предложить махорку, но вы, видимо, курите папиросы… А я вот все по старинке…

Он оторвал клочок газетной бумаги, скрутил цигарку Его прищуренные глаза снова поднялись до уровня моих.

— С какого года в партии?

— С тысяча девятьсот двадцать первого.

— А какого года рождения?

— Девятисотого.

— Следовательно, ты вступил двадцати одного года? — перешел Шамрай на «ты».

— Совершенно верно.

— Здесь, в Москве?

— Нет, в Петрограде.

— Ленинграде, — поправил он.

— Ну, тогда еще был Петроград…

Собственно, вопросы задавать полагалось мне. Однако для начала я готов был поменяться с ним ролями.

У Шамрая было худое, но без морщин лицо с туго натянутой грубой и, должно быть, шероховатой, как наждак, кожей. Узкий и высокий лоб с залысинами, выступающая вперед челюсть, крупный остроконечный кадык, вместо щек — выемы, еще более подчеркивающие почти неестественную худобу. Мимика полностью отсутствовала. Жили только прищуренные подвижные глаза и губы, точнее — кончики губ. Во время нашего разговора они то иронически приподнимались, то обвисали, и тогда лицо становилось недовольным и брезгливым.

Внешность, как говорится, не вызывающая симпатий. Но мне Шамрай нравился: подкупал своей старомодностью, что ли. Он сам, его манера держаться и разговаривать напоминали эпоху военного коммунизма или, пожалуй, времена нэпа. Да, скорей нэпа. Взять хотя бы эту нарочитую небрежность в одежде. Стоптанные и подшитые кожей валенки, застиранная серая косоворотка, пиджак с мятыми бортами, на левом рукаве которого синело чернильное пятно… Стиль двадцатых годов. Тогда Вал. Индустриальный считал, что к партийцу, нацепившему «гаврилку» — так презрительно называли галстук, — следует присмотреться, а партийца, следящего за своей внешностью, как «тургеневская барышня», надо направлять на завод, чтобы он приобщился к здоровой жизни пролетариата, а уж если и это не поможет, то безжалостно отбирать партбилет. Валентин, правда, любил крайности. Но его высказывания в какой-то мере отражали дух эпохи.

Я видел наркомов, подпоясанных солдатскими ремнями и в туфлях на босу ногу, директоров заводов, донашивающих брюки, купленные в конце прошлого столетия, и приказчиков нэпмановских магазинов, выглядевших аглийскими лордами. Ничего парадоксального тут не было. Внимание к одежде считалось дурным тоном, отрыжкой прошлого, приобщением к чужому для всех нас миру нэпманов фикусов, канареек и обывателей. Этот ригоризм смягчился только к концу двадцатых годов. Но, судя по всему, новые веяния Шамрая не коснулись. Он дышал воздухом прежних лет.

Это чувствовалось не только в одежде. Стиль разговора и лексикон тоже не претерпели существенных изменений: лекпом (лекарский помощник) вместо фельдшера, «краснознаменец» (награжденный орденом Красного Знамени),

«бузить». Слова из прошлого. Мне казалось, что, общаясь с ним, я молодею, хотя, если подумать, тридцать пять тоже не бог весть какой возраст.

Нет, Шамрай мне нравился, определенно нравился. Не упуская инициативы в разговоре, он сказал: