— К чему вам, лекарю, эта философия и опыты с умирающими?
— Я облегчаю страдания биополем, а биополе — это часть духа.
— Мирон Яковлевич, бриллиант вы того… биополем или как?
— Не ожидал от вас…
— А разве в газете не прочли, что пропал бриллиант?
— Там факт упоминался. Вы же подозреваете меня конкретно.
Наша идиллия кончилась. Его щеки отвердели, эластичные пальцы побелели морозно, далекая тревога в глазах подступила ближе, а свободная блуза как-то раздалась, словно он под ней ощетинился.
— Гражданин Смиритский, вы не отрицаете, что посетили квартиру Кутерниковой?
— Нет, не отрицаю.
— Расскажите, как это было?
— Попросил разрешения, посидел у постели больного и ушел.
— Что вы делали у постели больного?
— Наблюдал, записывал.
— Чем записывали?
— Шариковой ручкой. Какое это имеет значение?
— К больному или к его вещам вы прикасались?
— Нет.
— Тогда зачем же вам понадобилось мыть руки?
— Врачи тоже моют.
— А почему вы их не мыли, когда пришли, коли уж по-врачебному?
Смиритский выкатил черные глаза, отчего стал неузнаваемым.
— Я требую очную ставку.
11
Кутерникову — гражданку К. — удалось вызвать по телефону.
Если допрос я считаю искусством, то к очной ставке подхожу как к обременительному действу по извлечению фактов. Не люблю я очные ставки. Может быть, потому, что в кабинете уже трос, и вступают законы групповой социальной психологии, требующие иного характера, чем мой. И еще потому, что они чреваты эксцессами, заложенными в очных ставках генетически, ибо сталкиваются два человека с противоположными интересами: эти интересы не только противоположны, но и влекут за собой правовые последствия. Сколько у меня их бывало, эксцессов-то…
Как и положено на очной ставке, я посадил Смиритского и Кутерникову друг против друга — одного пред очами другого. Затем, как и положено, спросил, знакомы ли они, нормальные ли между ними отношения, нет ли каких-либо счетов, и предупредил об ответственности за дачу ложных показаний.
— Нина Владимировна, пожалуйста, расскажите еще раз о посещении вашей квартиры сидящим перед вами гражданином.
Она начала говорить. Как правило, потерпевший обличает подозреваемого, и поэтому речь его уверенна, зачастую со скандальным напором. Голос же Кутерниковой трепыхался, как бабочка на оконном стекле. Иногда так бывает, ибо потерпевший с глазу на глаз с преступником стесняется, а вору или же хулигану не до психологических деликатностей. Кроме того, Смиритский выкатил глаза и прожигал Кутерникову наподобие лазера.
— Нина Владимировна, подробнее про ванную? — сказал я успокаивающим голосом.
— Он попросил разрешения вымыть руки. Прошел в ванную… Я туда не заходила. Ну, сколько надо времени для мытья рук? Вышел, попрощался и ушел.
— Когда вы обнаружили пропажу перстня? — спросил я.
— Дня через два.
— Кого подозреваете?
— Вот его… Больше никто из посторонних в ванную не заходил.
Я перевел взгляд на Смиритского. Он убрал выкаченные глаза, как втянул их в глазницы. Но лицо неожиданно стало покойным и даже безразличным, словно своим прожигающим взглядом он высмотрел что-то такое, что я своим, через очки, не видел.
— Мирон Яковлевич, есть вопросы к свидетелю?
— Есть заявление, — внушительно, как дипломат, изрек он.
— Слушаю вас.
— Один банкир, выходя из ресторана, потерял перстень со всемирно известным темно-синим бриллиантом Гоппс в сорок четыре карата. Вскоре полиция нашла, но без камня. Банкир был в шоке.
— К чему рассказали?
— К тому, как один театральный служитель, гуляя по городу, почувствовал в сапоге что-то твердое и болезненное. Он едва дотащился до дому, где увидел, что этот твердый предмет вдавился в подошву и его придется вырезать. Когда ковырнул ножом, то обнаружил камешек, который был не чем иным, как бриллиантом Гоппс.
— Ну и что?
Смиритский глядел на Кутерникову так, будто показывал на нес взглядом. Я подчинился и повернул голову. Меня и на допросе удивило лицо потерпевшей, чрезвычайно узкое, но с массивными щеками, отчего они казались подвешенными к скулам. Теперь лицо удивило другим: щеки запунцовели, а лоб, скулы и нос побелели. И главное, Кутерникова смотрела в пол, будто искала этот самый темно-синий бриллиант.
— Мирон Яковлевич, вы хотите сказать, что наступили на перстень и унесли его на подошве?
— Нет.
— Тогда что же?
— Гражданка Кутерникова дала вам ложные показания.
— То есть?
— Перстень лежит в ванной комнате, на полочке, за флаконом шампуня «Каштан».
— Без бриллианта! — вспыхнула Кутерникова.
Мне показалось, что на очной ставке я вроде постороннего, ибо между ними шел свой тайный разговор.
В моих бумагах и дневниках столько скопилось заметок, что они свободно ложились в темы и были, в сущности, все об одном и том же — о человеке и преступности. Среди этих тем чуть ли не главным стали мысли о преступнике и потерпевшем. Когда-нибудь я напишу работу, в которой докажу почти абсурдную мысль, что следователь к преступнику относится лучше, чем к потерпевшему; я докажу, что состояние одного предпочтительнее… А сейчас я могу понять Смиритского, который защищается, ибо его подозревают в краже бриллиантов. Но потерпевшая-то? Ради чего же я строю психологические козни этому Смиритскому, ради чего затеял очную ставку?
— Гражданин Смиритский, — обратился я уже к нему, вроде бы как к более правдивому, — расскажите все, что знаете.
— Омывал руки. На дне ванны загадочно блеснуло. У меня зрение отменное. Вижу, что колечко. Наверное, хозяйка обронила. Поднял и положил на полочку. Разумеется, увидел, что это не колечко, а перстень. И перстень без камушка.
— Кутерникова, подтверждаете?
— Подтверждаю, что пустой перстень нашла на полочке…
— Почему об этом умолчали на допросе?
— Я нашла его после допроса.
— Почему он лежал на дне ванны?
— Не мог он там лежать.
— А где он должен лежать?
— В коробочке на трюмо. Если начинала стирать и перстень оказывался на пальце, то я снимала и клала на полочку в ванной.
— Где его и нашли?
— Где и нашла.
— А могли начать стирку с перстнем на руке?
— Ну и что? Бриллиант-то куда денется?
Ход мыслей Смиритского я давно понял, поэтому следующий вопрос задал, чтобы лишить его возможности запутать потерпевшую.
— Нина Владимировна, а если камешек вырвало из перстня и унесло в трубу?
— Нет. Мужем поставлена сетка, чтобы труба не засорялась.
— Тогда где же бриллиант?
— Вот он взял, больше некому.
— Гражданка Кутерникова, вы утверждаете, что бриллиант украден гражданином Смиритским. Гражданин Смиритский, подтверждаете эти показания?
Мирон Яковлевич скрестил руки на животе и выглядел монументом, поглядывающим на нас с некой высоты, на которую он попал невесть как, ибо все мы трое сидели на одинаковых стульях; поглядывал на нас глазами взрослого человека, наблюдавшего за возней детишек, игравших, скажем, в очную ставку. Я сказал, что давно понял ход мыслей Смиритского… Да нет, следующий ход оказался непредугаданным, как и его теория об отлетающем духе.
— Сергей Георгиевич, разрешите задать вопрос даме? — с достоинством спросил он.
— Разумеется.
— Вы чем стираете?
— Руками, чем, — огрызнулась она.
— Я имею в виду моющие средства.
— Мылом, стиральным порошком.
— Но я видел в ванной пачки с кальцинированной содой…
— Иногда добавляю при стирке. И ванну мою содой. К чему эти вопросы?
— Действительно, к чему? — поддержал я Кутерникову.
— Сергей Георгиевич, разве вы не знаете, что алмазы растворяются в соде?
— Впервые слышу.
— Поинтересуйтесь у химиков.
— Да неужели камень растаял, как сахар? — сердито удивилась потерпевшая.
— Возможно, не весь, но вполне достаточно, чтобы проскочить сквозь сетку, поставленную вашим супругом, — благосклонно объяснил Смиритский.
Я понял, что очная ставка закончилась. В глазах Мирона Яковлевича, где-то в далеких зрачках, ей-богу, блеснуло торжество кошачьим зеленоватым сполохом. Но откуда оно, коли должна быть обида от напраслины? Торжество от одержанной победы. И по этому зрачковому блеску, и еще по чему-то, совершенно необъяснимому, я еще крепче убедился что бриллиант взял Смиритский. В конце концов, как мир нельзя мерить лишь килограммами, метрами и литрами, так и вину человека нельзя определять только одними доказательствами. Но это не для суда, это для себя.
— Кстати, в квартире были и другие люди, — заметил Смиритский, подписывая протокол очной ставки.
12
Ученые-юристы утверждают, что закон всегда нравствен. Посадил бы я такого ученого на свое место и велел бы вызвать повесткой мужа Кутерниковой и спросить его, не он ли украл бриллиант у собственной жены? И сына спросить, не он ли выковырнул драгоценный камешек из перстня родной матери? А ведь мне пришлось допрашивать приятеля мужа и двух приятелей сына, подругу Кутерниковой и одну из соседок, трех сослуживцев отца потерпевшей, а также некоего дядю Володю, приходившего чинить холодильник. Допрашивал, уверенный, что все эти люди непричастны; допрашивал, плутая взглядом по углам кабинета. Тогда зачем же их тревожил, отрывая от дел и унижая вопросами? Только для проверяющего, ибо любой прокурор укажет на неполноту следствия и велит его восполнить.
Газеты пишут про обюрокрачивание государственного аппарата. Кто бы написал про обюрокрачивание и обумаживание следственного процесса? Скажем, криминалистика обязывает работать по версиям, которых может быть до десятка. Вот и работаешь, допрашиваешь толпы людей и даешь формальные задания милиции, подшиваешь том за томом, хотя уверен лишь в одной версии, которая в конце концов и окажется правильной.
Я смотрел сквозь стекло, отыскивая на чем бы отдохнуть взгляду. На усатых троллейбусах, на жухлом асфальте, на давно не крашенных домах или на джинсовых девицах? Тогда я поднял взгляд в небо, уже начавшее сгущать свою вечернюю синеву, и увидел натуральную природу, чистую, глубокую, даже самолетами сейчас не тронутую — лишь блеклый месяц набирал силу. К ночи он разгорится. Почему наш мир зовут подлунным, а не подсолнечным, коли живем мы под солнцем? Или солнце далеко, а луна близко?