ез формы и образа, одноцветная чернота вроде мини-сполоха. Так уже бывало. Причем в цвете. И красное мельтешило, и белое, и голубое… Сперва я даже очки снимал от недоумения. Не мерещится ли от двадцатилетней психованной работы? Да нет. Когда крутишься по кабинету — от бумаг к сейфу, от телефона к пишущей машинке, — то ни на что другое внимания не обращаешь. Например, на частенько приоткрываемую дверь. Но боковое зрение что-то схватывает и запоминает. Главным образом цвет одежды. Этот цвет остается в глазах — как бы полыхнуло.
Минут через пять дверь открылась уже нормально, черный цвет переместился в кабинет. Теперь он имел не только форму человека, но и фамилию.
— Здравствуйте, Сергей Георгиевич, — сказал Смиритский.
— Здравствуйте. Чем обязан? — спросил я без радушия.
Смиритский был мне неприятен. Этого чувства прибыло после совещания, когда прокурор города, приводя примеры плохой работы следователей, спросил у аудитории примерно следующее: можем ли мы справиться с преступностью, если не в силах найти виновника кражи шеститысячного бриллианта? Слава богу, не назвал мою фамилию.
— Визит вежливости, Сергей Георгиевич.
— Все лечите? — вежливо спросил я.
— Люди жаждут.
— И не жалуются?
— На что, Сергей Георгиевич? Врачи причиняют вред, а я не навредил ни одному человеку. Я делаю добро. Если вы имеете в виду, что у меня нет диплома, то для того, чтобы делать добро, диплом не нужен.
Не дождавшись моего приглашения, он сел. Черная кожаная куртка и серая рубашка с глухим воротом. Скромно, но слишком темно.
— Ну а как биомагнетизм и эти… фототени?
— Можете не верить, но вот я проявляю пленку… Если человек плохой и скоро умрет, то пленка темнеет, будто засвечена. Хочу я этого или нет.
— Вам бы в уголовный розыск.
— Иронизируете, а ко мне на той неделе приезжали за опытом экстрасенсы из разных городов, тринадцать человек.
— Именно тринадцать?
— Вы угадали, был и четырнадцатый. Главный врач одной больницы. Он решил меня разоблачить. Что-то в вашем духе: про материализм, про отсутствие диплома… Я проучил его.
— Напустили судороги или отожгли биополем кончик уха?
— Хуже. Я сказал ему: «Вы подорвете свое здоровье». Экстрасенсы слушают. А я мысль развил: «Нельзя при жене иметь двух любовниц». Главврач побледнел и спрашивает: «Каких любовниц?» Пришлось сказать: «Одна в вашей больнице, вторая в пригороде». Он моментально улетучился.
Смиритский глянул горделиво. А я поймал себя на том, что не прерываю разговора, не тороплюсь и не выпроваживаю нежданного гостя; более того, тайно желаю его продолжения до бесконечности, ну хотя бы до конца рабочего дня. Неужели так устал, что не хочу работать?
— Мирон Яковлевич, как поживает планетарный дух?
— Сергей Георгиевич, вы знаете, за что сожгли Джордано Филиппо Бруно из города Нолы?
— За истину.
— Нет, за унижение человеческого духа. Отцы церкви в центре мироздания ставили человека, вернее, его дух. Бога. А Джордано Бруно заявил, что миров много и наша Земля одна из них. Значит, не единственный дух правит всем.
— Не хотите ли и вы меня сжечь высоковольтным биополем за неприятие вашего планетарного духа?
— Время вас возьмет, Сергей Георгиевич.
— Да, мы не умираем — это время берет нас в свои загадочные пучины. Вернее, подбирает на своем пути.
— Подбирает лишь материальную оболочку, тело. Над духом время не властно.
— Ошибаетесь, Мирон Яковлевич. Наоборот, над телом время, в сущности, не властно. Оно разлагается и переходит в другую форму материи. Травы, землю, вещества… А человеческая личность, единственная и неповторимая, умирает навсегда.
— Нет, она приобщается к планетарному духу.
Смиритский считал, что я против этого планетарного духа… Против бессмертия? Я-то, полагавший, что только тот достоин жизни, кто осознал временность своего существования и помнит про смерть? Я-то, который задумывался о смерти у каждого трупа?
Но в моем кабинете сидел жгучеглазый человек, который обнадеживал: черт с ним, с бренным телом и смертью, коли можно навечно поселиться в планетарном духе.
— Сергей Георгиевич, у вас сегодня плохая аура, — заботливо сообщил Смиритский.
— Да, хреновая у меня аура.
И сразу заломило виски, застучало, боль передалась затылку, как-то растеклась по темечку. Видимо, голова побаливала и до этого, но вот упоминание ауры — свечение вокруг головы — восприятие обострило.
— Болит голова?
— Частенько… А что, видно по сиянию?
— В ауре слишком много темного цвета.
— Это худо, — согласился я, ибо кому охота иметь мутную ауру.
Смиритский неожиданно и резко поднялся. Я подумал, что он хочет бежать прочь от такой грязной ауры. Но Мирон Яковлевич очутился за моей спиной. Я хотел было обернуться и глянуть, что ему там надо… Но теплые иголочки пошли по затылку, потом к вискам, к темечку. Они, как вода по готовым руслам, бежали по следам боли, вытесняя ее. Голова делалась легкой и чуть-чуть пьяной. Я сидел, желая продлить это приятное состояние…
Наконец Смиритский опустил руки и вернулся на место. Мое сознание, прочищенное биотоками, догадалось сформулировать вежливый вопрос:
— Вы затем и пришли, чтобы меня полечить?
— Я предлагаю вам более существенную помощь…
— Какую же?
— Сергей Георгиевич, я вижу.
— Никто и не сомневается.
— Я могу увидеть то, что вы пожелаете. Невзирая ни на расстояние, ни на время.
— Слегка загадочно, Мирон Яковлевич.
— Испытайте.
— Где, допустим, сейчас лежит бриллиант гражданки Кутерниковой?
Смиритский не улыбнулся и не проявил никаких признаков смущения. Расширив и выкатив черные глаза, он смотрел поверх моей головы в холодное предзимнее небо. Не знаю, видел ли он бриллиант, но глаза алмазно блеснули.
— Разъеденный камешек лежит в какой-то канализационной трубе, под домом.
— Ага, осталось лишь проверить.
— Тогда спросите про знакомых или про родственников.
— Что сейчас делает моя жена? — кощунственно выдавил я.
Смиритский опять воззрился в небо, задышав тяжело и медленно, словно понес тяжесть.
— Она в учреждении… в белом халате… какой-то прибор… Правильно?
Я кивнул. Если он скажет, шлиф какой породы под микроскопом и какие конфеты во всегда начатой коробке лежат на ее столе, то я все равно не удивлюсь. Это и удивительно, что я не удивлюсь. Потому что не верю?
— Как же вы это делаете? — все-таки попробовал я удивиться.
— Не знаю. Идут в мозг картины…
— Ясновидение?
— Назовем «виденье на расстоянии».
— Ну а чем мне хотите помочь?
— В розыске преступников.
Вероятно, мое лицо выразило такое недоумение, что Смиритский поспешил добавить:
— В США следственные органы давно привлекают к работе экстрасенсов.
Я молчал, представляя себе райскую жизнь…
Посажу сейчас Смиритского в свое кресло; нет, свезу его в квартиру Кожеваткина, как овчарку на место преступления, и попрошу увидеть убийцу. И все, преступник арестован и дело раскрыто. Слухи поползут, что Рябинин использует на следствии не какой-то там видеомагнитофон и даже не «детектор лжи», а провидца и экстрасенса. И я бы плюнул на любые слухи, коли бы поверил этому ясновидцу. Нашла коса на камень: его ясновидение против моей интуиции.
— Мирон Яковлевич, спасибо за предложение. Как только возникнет нужда, я обращусь к вам.
Уходя, он глянул на меня так черно и пронзительно, что по затылку опять пробежали иголочки; только теперь ледяные и тревожные. И я подумал: может, зря отказался от услуг колдуна?
19
Наши чайные ритмы не совпадали: я пил за вечер чашек пять, а Лида одну. Или варила себе кофе в маленькой джезвочке. Но сколько бы я ни пил, Лида была рядом. А что еще человеку надо, кроме тепла? Оно обволакивало меня со всех четырех сторон: спереди касался груди душистый парок от чашки с чаем; сзади горел своими тремя лампочками торшер, ложась на шею гретым воздухом; справа обдавала жаром батарея; но самое нежное тепло лилось слева, от Лиды.
Казалось бы, что еще нужно?
Я давно борюсь с одним рабством: не хочу быть рабом своего настроения. Похоже, что побед пока не одержал, поскольку замахнулся не на свои недостатки, привычки или ошибки, а на собственную натуру. Поразительно, что в опустошенном состоянии я начинаю посматривать критически не только на свою натуру, но и на свой образ жизни.
Вот на кой черт размышляю о субстанциях, в сущности, настолько зыбких, что в них можно утопить любое дело и самому утонуть? Смысл жизни, нравственность, счастье, гуманизм, смерть… Мало того, что сам занудствую, но и людей вразумляю. На днях беседовал с парнем, продавшим материнскую шубу, чтобы купить видеомагнитофон. Говорил о тщетности пустяков и мелочности, о мещанстве и глупости: говорил о призвании человека и сути его существования, о добре и гуманизме… Парень ушел, со всем согласившись. И вот теперь, под нахлестом нужного настроения, я спохватился: на кой черт? Я же лишил человека радости, и может быть, его маленького счастья. Купил бы он видеомагнитофон, смотрел детективы и секс, наслаждался бы.
— Злишься? — весело спросила Лида.
— Дело не идет, — согласился я ворчливо.
— Тогда поглажу твой пиджак.
И я подумал — разумеется, ворчливо, — что у Лиды тончайшая интуиция и слабая логика. Впрочем, так и должно быть, поскольку они друг с другом не уживаются; что-нибудь одно.
Лида начала выгребать из карманов, разделываясь с моим пиджаком, как с непотрошенной курицей.
— Сережа, апельсиновые зернышки не обязательно класть в карман.
— Случайно.
Я отпил чаю и подумал, что если бы сделался писателем, то не сочинял бы жизненных перипетий и образов, не придумывал бы сюжетов и коллизий… Я бы смотрел, что и как делает человек, и писал бы, писал. Вышли бы тома. Том первый: Лида наливает мне чай. Том второй: она трясет мой пиджак.
— Сережа, три рубля нашла…